Lacrimae

Горячая работа
NC-17
В процессе
9
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 5 страниц, 2 467 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник

Пролог

Настройки
Имени не было. И не надо. В портовом районе имена - роскошь для тех, у кого есть бумаги, семья, место, куда возвращаться. У него не было ничего. Только кусок тротуара под навесом склада, пропитанный запахом гниющего картона и старого машинного масла. Его звали по-разному: "Эй, пацан!", "Шнырь", "Рыжий" за этот чуб, вечно выбивающийся из-под старой кепчонки. Прилипло, как грязь к ботинкам. Колыбель как узкие переулки между мрачными, почерневшими от копоти корпусами заброшенных фабрик и дырявыми складами. Воздух - смесь выхлопа, химической вони из стоков и вечной сырости. Не море, а болото из бетона, ржавого железа и человеческой подлости. Сознание проснулось в постоянном холоде и пустоте под ребрами. Родители? Не вспоминались, да и не хотелось. Они либо сдохли, либо смылись, бросив обузу. Это уже неважно. Первые игрушки находились под ногами: острый осколок кирпича или нож, гнутый гвоздь, шило. Первые учителя - такие же обездоленные пацаны, подростки покрупнее, охранники складов, бродяги. Уроки оплачивались кровью: синяками, которые сливались в сплошную фиолетово-желтую карту на теле, сломанными ребрами, которые болели неделями, глубокими царапинами от ногтей, шрамами от ударов тем же кирпичом или ржавой жестью. Каждая стычка не являлась дракой "за честь", скорее битва за кусок черствого хлеба, выуженного из помойки за закусочной, за право переночевать в относительно сухом углу разваленного гаража, за пару монет, вытряхнутых из кармана пьяного грузчика. Группа старших. Не просто подростки, уже почти мужики, с тупыми глазами и жестокостью, ищущей выхода. Увидели его, юркого, пытавшегося стащить пачку сигарет из ящика у лавки. Решили "поиграть". Загнали в полуразрушенный гараж, набитый хламом. Началось, как всегда: пинки, толчки, затрещины. Он пытался вырваться, кусался, царапался как загнанный звереныш. Но их было четверо. Сильные руки скрутили, бросили на бетонный пол, покрытый масляными пятнами и осколками стекла. Один придавил коленом, другой начал методично бить кулаками по лицу. Третий смеялся, четвертый искал в хламе что-то подлиннее и потяжелее. Нашел обрезок трубы. Что-то щелкнуло внутри. Не страх, не боль. Пустота вдруг наполнилась бешеным, кипящим свинцом. Ярость. Он не чувствовал ударов. Рывок и он вырвался не думая. Тело двигалось само. Схватил первый попавшийся под руку предмет, это был тяжелый гаечный ключ, валявшийся в углу. Первый удар нанесён в колено ближайшего. Хруст кости был громким и влажным. Громкий вопль, но он не слышал. Размах, ключ врезался в челюсть второго. Кровь брызнула на ржавую стену. Третий, с трубой, замер на миг от неожиданности. Этого мига хватило броситься под ноги, повалить, прыгнуть на грудь и бить, бить ключом по лицу, по голове, пока лицо не превратится в кровавое месиво. Четвертый, самый крупный, наконец опомнился, замахнулся арматурой. Чуя упал на спину, пропустил удар мимо, ногами оттолкнулся от земли и врезался головой тому в пах. Пока он согнулся, гаечный ключ опустился на его затылок. Раз. Два. Три. Тишина. Только тяжелое, хриплое дыхание. И капающая кровь. Со стен, с потолка, с его рук, лица. Он стоял посреди гаража, дрожа мелкой, неконтролируемой дрожью. Ключ выпал из пальцев, глухо звякнув о бетон. Вокруг лежали тела. Одно хрипело, захлебываясь кровью. Двое не двигались. Четвертый стонал, скрючившись. Этот запах заполнил помещение, перебивая вонь машинного масла. Он смотрел на свои руки. Липкие, красные. На одежду, пропитанную чужим теплым. Не триумф. Не гордость. Ледяной ком в груди, сжимающий легкие. Ужас от того, что он сделал. От той силы, что вырвалась наружу. От легкости, с которой кости ломались под его ударами. Его вывернуло. Он рвал, пока не осталась одна желчь, горькая и едкая. Слух разнесся быстро. "Бешеный!", "юродивый!". Другие дети шарахались, прятали взгляд. Взрослые смотрели иначе: с опаской, но и с расчетом. Здесь сила является валютой. Но для него самого ничего не изменилось. Стало ведь только холоднее. Он видел, как "кореши" в переулке продавали друг друга за лишнюю пайку или за право обчистить карман жертвы первым. Видел, как улыбка соседа по ночлежке сменялась ударом ножа в спину, когда в кармане мертвеца нащупывали пачку купюр. Дружба? Преданность? Сказки для лохов. Выживает сильнейший, хитрейший, самый безжалостный. И он стал еще злее. Каждый удар, каждый шрам словно напоминание: доверять нельзя. Никому. Только острию, спрятанному в рукаве. Только своей ярости, которую он научился держать на коротком поводке. Пока не встретил её. Её звали тетка Аки. Или просто Аки. Она держала «заведение» в громадных скобах, не ночлежку даже, а дыру в стене полуразрушенного склада, отгороженную фанерой и рваными брезентами. Да притон это. Там стояли нары в три яруса, воняло потом, дешевым табаком и вечно чем-то кислым - то ли супом, то ли самими постояльцами. За угол с нарами - плати. Не платишь - вышвыривала без разговоров, могла и поддать впридачу. Аки была костлявая, с лицом, как вымоченный в чае пергамент. Глаза узкие, всегда покрасневшие, голос хриплый, будто горло перетерто наждаком. Вечно с потрескавшейся губой. И вечно с запахом. Не сивухи, нет. Дешевого, крепкого, как растворитель сётю. Пили его из жестяных кружек без ручек. Чуе было лет 10, может, меньше. Он пытался стащить пару гнилых картофелин с ее крохотной кухни, коей является ящик с примусом за занавеской. Она поймала за шиворот. Не била. – Охальник мелкий, – прохрипела. – Сожрут тебя тут как щенка, не хнычь потом. Он вырывался, готовый хоть кусаться. – Сила есть? – спросила она просто, слегка сощюрив глаза. Он кивнул, не понимая. – Подметать умеешь? Мусор выносить? Ведра таскать? Он кивнул снова. – Угол вон там, внизу. Подметай тут каждый день, мусор - к помойке за поворотом, ведра с помоями - туда же. За это получишь место на нарах и миска баланды раз в день. Воруешь - выкину на мороз. Дерешься тут - тоже. Понял, рыжий? И он понял. Это был первый внятный договор в его жизни. Не грабеж, не драка. Обмен, работа на крышу и еду. Имя прилипло случайно, пару недель спустя. Он таскал тяжелое ведро с помоями, потел, спотыкался. Аки сидела на своем табурете у входа, пригубливая сётю из жестяной кружки. – Эй, ты! – крикнула она – Копошишься как… как чуечка какая! Давай живее, Чуя! Кто-то из постояльцев хмыкнул. Кличка «чуечка» была обидной, для девчонки или слабака. Но в ее устах, сквозь усмешку прозвучало… не так. Он оглянулся на нее, нахмурился, но ничего не сказал. Просто потащил ведро быстрее. А на следующий день, когда она крикнула: «Эй, Чуя! Забор подлатать там, отвалился!» - он откликнулся, просто пошел. Имя прижилось, в ее устах оно не было обидным. Работал он много: Подметал вечно грязный, липкий пол, выносил мусор, мешки от которых воротило даже его, привыкшего ко всему. Таскал ведра с помоями, воду из колонки за два квартала. Чистил снег зимой у входа. Латал дыры в фанере и брезенте. Аки не хвалила, но и не орала зря. Смотрела своими узкими глазами, кивала. – Ладно. Иди жри. Баланда - это было точное название. Мутная жижа, в которой плавало пару кусков картошки, крупа, иногда обрезки какого-то непонятного мяса или рыбы. Всегда пересоленная. Но она была ГОРЯЧЕЙ. И ее было достаточно, чтобы живот перестал сводить от голода. Он ел молча, быстро, за своим углом на нижних нарах, спиной к стене, следя за остальными. Аки иногда, если день задался особенно удачным, подкладывала ему в миску лишний кусок картошки. Делала это как бы невзначай, отворачиваясь. – На, сожри, а то глаза голодные, светятся как у кошки под забором. Тоска. Он не говорил «спасибо». Просто съедал и на следующий день работал чуть усерднее. Диалогов в его жизни было мало. Обычно это были приказы или констатации. Такое обманчивое ощущение, что он и говорить вовсе не умел. – Чуя, дрова кончаются. Тащи с развалин вон тех, что за углом. Сухие бери главное. – На что тот молча кивал и шел. Бывало, Аки, глядя как он ворочает тяжелый ящик: Кости тонкие, а тянет как вол, вытирая пот рукавом. Рыжий черт. Однажды зимой он пришел с мороза, весь посиневший, в рваной куртке. Руки в ссадинах, подрался за место у костра с бродягами. Аки сидела на табурете, куталась в старый платок. – Чего репу повесил? А куртка в клочья. На, – она швырнула ему какой-то ватный, грязный, но целый ватник. – Надевай, мерзляка. Тут не больница, с соплями лежать. Чуя конечно взял ватник, он был слишком большой, пахнул пылью и тем же спиртным. Но он был теплее прошлой рвани. –...Отработаю – На что Аки лишь махнула рукой – Отработаешь. Иди грейся, пока место не заняли. Был один раз, когда он принес ей деньги. Не много..снял с пьяного купца, который по случайной неудаче зашел не в тот переулок, не в то время. – Чего это за щедрость душевная? Чуя, отводя взгляд лишь процедил, отворачиваясь: –...За ватник. И за кров... Она смотрела на него долго. Потом хрипло рассмеялась, спрятала деньги куда- то в складки юбки. – Дурак рыжий. Картошка то гнилая была, выкинуть жалко. Ватник - старье, которое моль поела. Ладно, пропью твои кровные, будь спокоен. Иди отсюда. Он ее уважал, по-своему конечно. Она не лезла в душу, не притворялась правильной мамашей, не требовала благодарности. Она давала работу и плату за нее - крышу с едой. Честно. И это было дороже золота. Она была сильной в каком-то смысле, что выжила, не сломалась. Ее хриплый смех, ее острые, как осколки стекла, замечания были единственной формой теплоты, которую он мог переварить без отторжения. Любовь? Слово слишком большое, слишком чистое для того, что он чувствовал. Это было что-то глубже привычки и уважения. Она была… постоянной. Как стена этого вонючего склада. Ненадежной, кривой. Она знала его как «Чую». Не боялась. Иногда, очень редко, когда спиртное ударяло особенно сильно, могла потрепать его за этот самый рыжий чуб. – Ах ты, чуечка несчастный, – бормотала она тогда. И он не дергался, не отбивался и не злился на девчачье прозвище. Просто терпел этот миг странного, пьяного, неловкого касания. Потом она отдергивала руку, словно обожглась. И он уходил, чувствуя на макушке призрак этого прикосновения, грубого, неловкого, единственного человеческого за долгие годы. Это не была любовь как к родителю, но тонкая привязанность. Глубокая, молчаливая, как корни сорняка, пробивающегося сквозь асфальт. Она была его единственной точкой опоры в мире, где все остальное было тленом. И ему удосужилось лишиться даже этого. Он нашел её ранним утром. Сидела на своем табурете у входа в ночлежку, склонившись, как будто задремала. Жестяная кружка с остатками валялась на полу. Лицо было серым, восковым, рот чуть приоткрыт. Никакой драмы, никакой борьбы. Просто кончилось, как гаснет любая свечка на сквозняке. Постояльцы уже копошились. Кто-то рылся в ее вещах за занавеской, кто-то прихватил ее теплый, хоть и дырявый, платок. Никто не плакал, никто не говорил громко. Смерть здесь была обыденностью, как грязь на ботинках. Чуя стоял и смотрел. Не на ее лицо, а куда-то мимо, в серую стену склада. В груди не было горячего комка. Была пустота. И легкая, подкатывающая к горлу тошнота. Не от вида мертвого тела, он видал и хуже. От осознания: Вот и все. Нет больше этой точки. Никогда. Она была пьяным, вечно ворчащим щитом между ним и полным одиночеством. И этот щит рассыпался в прах. Буквально вышло, кстати. Он повернулся и вышел на улицу. Холодный, пропитанный гарью воздух ворвался в легкие. "Все умирают. Цепляйся за жизнь зубами. Забудь про слюни." Эта мысль прорезала пустоту, острая и холодная, как лезвие. Не утешение конечно, но уже проще. Аки знала его лучше других и все равно пила свои дешманские напитки. Её выбор, её конец. Трагедии здесь нет. Он сглотнул тошноту, в горле саднило. Стиснул зубы и пошел прочь, ведь больше оглядываться было не на что. Он не стремился вести за собой. Вести было некого и некуда. Но страх, посеянный тем давним днем давал свои всходы. Его имя -"Чуя" - стало клеймом. Шептались за спиной, шарахались при встрече. Но портовый район чем-то сход на стаю шакалов. И эти шакалы ищут того, дабы пристроиться рядом, в надежде на объедки. Сначала это был один парнишка лет шестнадцати, тощий, с вечно испуганными глазами. Подошел, когда Чуя отбивал у грузчиков ящик с консервами. Не помогал, стоял в стороне. Когда Чуя, весь в пыли и с рассеченной бровью, вынес ящик, парнишка робко пробормотал: – Дай хоть одну банку, а? Помогу в следующий раз... Чуя посмотрел на него с отвращением. Трусость и попрошайничество - самые мерзкие черты. – Отвали, – процедил сквозь зубы, чувствуя, как кровь со лба стекает на ресницы. Но парнишка не отстал. По пятам. Шепотом: "Копы объезжают склад на углу". "У Ичиро в подвале патроны спрятаны". Информация была более менее полезной. Чуя кидал ему банку консервов, как бросают кость собаке. Но с неким презрением. Потом их стало двое. Трое. Мелкая шваль, ищущая защиты. Они не были "его" людьми. Они были прилипалами. Прятались за его спиной в драке, дрожали при виде оружия, попадались на элементарных разводах, тратили последние деньги на сивуху, превращаясь в беспомощное дерьмо. Он дрался не за них, а потому что это был воздух, которым он дышал. Каждая стычка, каждый выбитый зуб, каждый новый шрам на костяшках - это был акт существования. Но после... Когда адреналин отступал, когда он отряхивал с рук чужую кровь или грязь, во рту оставался гадкий, медный привкус. Не победы. Опустошения, грязи. От того, что это единственный способ жить. Он сплевывал, но привкус не исчезал. Да и что с того? Показывать боль было стыдно. Сломанное ребро? Забинтуй тряпкой потуже и терпи. Резаная рана? Прижги огнем или присыпь, чтобы не гноилась, и иди дальше. Кричать? Плакать? Это для тех, у кого есть кому пожаловаться. У него никого не было. Стыд сжигал изнутри сильнее любой боли, если кто-то видел его слабину. Ведь лучше умереть, чем опозориться. Он видел, как жалостливых дураков обманывали, грабили, убивали, используя их слабину. Но у всех есть свои исключения. Оно случилось однажды поздней осенью. В переулке, заваленном мусором, под пробитым фанерным забором скулил пес. Не бродяга, видно, домашний, поджарый, когда-то породистый, но теперь грязный, с перебитой задней лапой. Лапа неестественно вывернута, кость торчит из-под кожи. Пес дрожал, скулил тонко, жалобно, тыкаясь мордой в холодную землю. В глазах только боль и страх. Чуя остановился не из жалости. Этот звук, этот вид страдания резал по нервам, напоминал о чем-то... глупом. Лишнем. О том, что нужно прекратить. Он достал из рукава короткий, заточенный с одной стороны кусок железки. Подошел к псу. Тот замер, уставившись на него мутными глазами. Не рычал, не пытался уползти. Просто скулил тише, жалобнее, начав вилять хвостом при виде приближения. Чуя занес руку, точный удар в основание черепа и все. Быстро, чисто, милосердно. Так он думал. Но рука не опустилась. Он стоял, занесший оружие, глядя в эти мокрые, преданные, ничего не понимающие глаза. Внутри что-то щемяще сжалось. Какая-то тупая, знакомая до тошноты пустота. Как тогда, когда он смотрел на мертвую Аки. Как после каждой драки с медным привкусом во рту. Беспомощность перед болью, перед этим жалким, никому не нужным страданием. Он не смог. С резким, хриплым ругательством больше на себя, чем на пса он сунул заточку обратно в рукав. Не из жалости, скорее из слабости. Слабости, которую он презирал больше всего. Он пнул ногой мусорный бак рядом, опрокинув его с грохотом. Пес взвизгнул от страха. – Сдохни уже сам, тварь! – прошипел Чуя, чувствуя, как жгучий стыд заливает лицо. Он развернулся и пошел прочь быстрым, яростным шагом. Скулеж пса еще долго преследовал его в ушах, сливаясь с воем ветра в переулках. Что он сделал, дабы заслужить это? Смерть? Этот вопрос пронесся в голове, острый и нелепый. Пес не сделал ничего. Он просто страдал. Заслужил ли он, Чуя, такую же милость? Быструю смерть вместо долгой агонии? Ответа не было. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и ускорил шаг, пытаясь заглушить скулеж внутри и снаружи. Жалость была для дураков. А он только что доказал, что иногда бывает дураком. И это было хуже любой боли.
9 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (7)