***
Соуп идёт дальше. По коридорам, через базу — по большей части туда, куда нужно. Собственную комнату он обходит стороной до тех пор, пока страх увидеть её не становится хуже, чем необходимость войти. Кто-то закрыл дверь. Покрывало сбилось узлами, в ванной капает душ. Всё это место должно бы намекать на чужое присутствие — на след чего-то, что Соуп не может толком вспомнить и чему у него нет доказательств, кроме слабой пульсирующей боли между лопатками — теперь уже почти незаметной. Ничего не сдвинуто с места. Он срывает постельное бельё и старается ни во что не всматриваться слишком пристально. Переодевается, чистит зубы и долго спускает горячую воду в раковину. На столешнице — крошечная точка старой крови; он соскребает её большим пальцем. Соуп выдвигает и задвигает ящики письменного стола, перебирает в руках вещи: открытка с Гернси — маминым округлым, чуть наклонным почерком: жаль, что тебя тут нет (мороженое отличное), и целая россыпь крестиков-поцелуев в конце; края у открытки обтрепались и загнулись. Пустая пластиковая зажигалка. Горсть монет. точильный камень с гладкой ложбинкой, стёртой посередине. Четыре паспорта разных стран. Он рывком поднимает жалюзи и смотрит в окно — на небо, на смазанные дымкой вершины гор, на их серые кости, проступающие между плоскими крышами зданий. В нервном ветре трепещет обрывок армированного скотча. Он часто думает о звоне в ушах и пытается вспомнить, каково это — не помнить о нём. Какие звуки его заглушали; а иногда даже и не звуках вовсе — места, люди. И как порой ночью, когда Гоуст смотрит на него во дворе, с другой стороны треснувшего пластикового ящика, вокруг вообще нет ни единого звука, но в голове у Соупа почему-то становится очень тихо. Он ест. Один — и делает это как следует: доедает всё до крошки, возвращается за добавкой, встречается взглядом с парочкой человек и думает, что лицо у него складывается в правильные выражения. Высокое, режущее солнце скользит по миру, пока день медленно наливается послеобеденной жарой. Под ним поднимаются редкие облака, и воздух становится ярким, тонким, почти бесцветным. Есть в этом что-то высокогорное, когда Соуп выходит на пробежку. Рассветный свет, которому плевать на часы. Он смотрит только себе под ноги и идёт за ними свободными петлями вокруг базы, выбивая в пыли тропу, утаптывая её всё плотнее с каждым кругом. Пытается попадать след в след. Жарко; верх плеч стягивает от солнца, от всех этих лучей, пробивающихся сквозь облака. И через час, когда он возвращается к жилым корпусам, запыхавшийся, вспотевший, с сжатой в футболкой руках, его плечи порозовели и почти болят. Слева раздаётся свист — и Соуп мгновенно вскидывает голову на звук, как пёс. — Ну что, сынок, рад видеть тебя на ногах.. Прайс идёт к нему, на ходу расстёгивая молнию на куртке и зажимая под мышкой толстую пачку файлов. Выглядит он всё ещё вымотанным. Соуп замедляется, останавливается, стирает пот со лба скомканной футболкой и засовывает её за пояс шорт. — Ага. Даже лучшим из нас иногда нужен отпуск. — Нам бы такую роскошь, — Прайс подходит к нему сбоку и смотрит во двор. — Как дела? — спрашивает Соуп, всматриваясь в его лицо и стараясь не показать, что всматривается. Рот Прайса кривится в усталой, равнодушной гримасе. — Всё по-старому. Соуп кивает и переводит взгляд туда же, куда смотрит Прайс: к группе пехотинцев, которые собирают снаряжение у северных ворот. — На складе ты хорошо поработал. Мы получили всё, что нужно. — Рад слышать. — Кейт хоть ненадолго от меня отстанет. — Насладитесь своими свободными пятью минутами, сэр. Прайс тихо смеётся. — Так и сделаю. Группа солдат закидывают на плечи песочные рюкзаки и медленной трусцой выходят за ворота. Соуп смотрит им вслед — и ничего не чувствует. — Я утром говорил с Гарриком, — Прайс ещё долго смотрит на ворота после того, как те закрываются. — Он волнуется. Хотел понять, не упустил ли чего. Дыхание у Соупа медленное, вязкое, как смола. Язык находит зажившую трещину на губе и снова начинает её тревожить. Пот затекает в глаза, щиплет. — И что вы сказали? — Что ты держишься. — Ценю, сэр. — Это ведь правда? — Само собой. — Сказал ему, что ты переработал. Саймон тоже. Вам обоим давно пора было передохнуть. В Соупе что-то вспарывается — холодное, собственническое, и он не успевает задавить это до конца. — Значит, ничего серьёзного. На мгновение становится тихо. Соуп смотрит в землю, потом поднимает взгляд к горам. Теперь они кажутся чётче. Ближе. — Мне нужно будет тушить пожар? — Ни слова не сказал, — отвечает Соуп, не до конца понимая, врёт он или нет. — Хорошо. — Прайс потирает подбородок. — У тебя ещё несколько дней. — До чего? — До того, как вам снова придётся делать вашу работу. — Я же пошутил про пять минут. Прайс поворачивается к нему. — Ты уже выглядишь получше. Продолжай в том же духе. Его лицо смягчается усталой улыбкой. — Молодец, парень. Последние слова звучат с такой уверенностью, будто всё плохое скоро закончится само собой. Ладонь ложится Соупу на плечо, чуть встряхивает его. Новый любимчик. Или нет — неважно. — Загляни завтра в кабинет. Нужна будет твоя помощь кое с чем. Соуп изо всех сил старается не уйти из-под руки. Выдерживает прикосновение ещё несколько секунд. — Конечно, сэр, — говорит он. От руки Прайса пахнет дымом, и этот запах вытаскивает на поверхность сразу сотню воспоминаний. Как он стоял под прожекторами, пинал камешки, пряча сигарету в ладони от сухого ветра. Как они укрывались под рифлёным навесом, пока дождь хлестал по бетону, скользкому от мха; ночное дежурство, на котором Соуп так и не смог успокоиться до конца, а потом всё равно проснулся от запаха дыма и пошёл к Гоусту — уже по одному силуэту и чистоте голоса зная, что маска у того задрана выше рта. Хотел посмотреть — но заставил себя не смотреть. Угольки вспыхивали в сыром воздухе и улетали в темноту одним щелчком пальцев. Дни, выжженные солнцем, когда никотин заменял еду и сон, пока кто-то далеко-далеко наконец не давал добро на эвакуацию. На мгновение Соуп отвлекается, думая, заметил бы Гоуст, если бы он снова закурил. Ответ он знает, но ему нравится копаться в самом вопросе. Что Гоуст сказал бы об этом. Почему его так от этого воротит. Что заставил бы его сделать запах дыма на руках Соупа — на губах. — И ради всего святого, держи лицо перед Гарриком. А то он себе ногти до мяса сгрызёт. Соупу удаётся выдавить неохотную улыбку и что-то вроде жеста: глаза вниз, большой палец вверх. Этого хватает, чтобы выскользнуть из-под руки Прайса и двинуться обратно к жилым корпусам.***
Когда Соуп снова выходит наружу, на улице уже темно. В этом дне не было ничего примечательного — только глухая, ноющая потребность сдержать всё внутри; но стоит ему попытаться понять, что именно он пытается удержать, как всё съёживается, отступает и сворачивается в вихрящуюся пустоту. Он снова ест. Он всё ещё голоден — только этот голод едой не утолить, но он всё равно пытается: хотя бы ради тепла в животе, ради соприкосновения с нормальностью, ради того, чтобы его видели за обычным делом. С каждым проглоченным куском ему всё больше кажется, что люди в столовой замечают это — замечают его, замечают, как он ест, — и он начинает торопиться, чтобы поскорее закончить, а потом намеренно заставляет себя есть медленнее. И лишь через какое-то время понимает: никто не смотрит. Никто, в сущности, вообще не обращает на него внимания. Сверчки скребутся в сухой земле, будто разыскивают солнце, давно исчезнувшее за рваными, всё выше вздымающимися зубьями горизонта. Соуп огибает автопарк, проходит за медблоком и сворачивает к курилке; тревога сама прибавляет ему шаг. Он часто оглядывается — с ощущением, будто за ним следят. Только не человек, нет; скорее сама темнота, что-то в ней всё время держится вровень с ним. И когда он наконец добирается до маленького островка света, то понимает, что не взял с собой кофе. Он смотрит на два пустующих стула и думает, что раньше их было больше. Потом — на пепельницу: теперь она кажется почти лишней, но всё равно возвращает его к прежним мыслям о Гоусте и к этому новому ощущению, будто нарушили границы его тела. На миг это чувство захлопывается вокруг его сознания в стальной капкан. Он моргает, выныривая из него, отступает из круга света и идёт в комнату отдыха. Там пусто, телевизор выключен. Пахнет недавней, уже застывшей суетой — или её отсутствием: пылью, потом, движением усталых тел. И сигаретами. От них горячий провал в животе становится чуть глубже. Он приваливается бедром к стойке, пока кофемашина тикает, гудит и закипает, наконец начав приносить пользу. Под кофейной струёй стоят две белые чашки, изнутри исписанные кольцами старых пятен. Горячие брызги попадают ему на запястье; он слизывает их прежде, чем жжение успевает разойтись по коже. Что-то не так. И дело уже не в темноте, по крайней мере не только в ней. Какая-то мысль ворочается у него в голове, подталкивая быстрее вернуться к курилке: страх, или срочность, или то и другое сразу. Она зарождается в самой середине тела и расходится наружу — забирается под челюсть, в подколенные сухожилия. Она заставляет его бездумно грызть губу, пока на языке не проступает вкус солоноватой крови. Соуп сглатывает и её тоже — яркую, резкую, может, даже ободряющую. Он сворачивает за угол — и подошвы скользят по пыли, резко останавливаясь. Гоуст уже там. Сидит под тусклой лампочкой, чуть склонив голову. Соуп понимает, что замер, только когда кружки кренятся в руках и кофе переливается через край, обжигая пальцы. Он ругается себе под нос, выравнивает кружки и заставляет себя идти дальше. Гоуст поднимает голову. — За мой уже взялся, да? — А что, на этот раз собираешься его пить? — отвечает Соуп, ставя кружки. — Смотрю, ты сегодня в хорошем настроении. Соуп опускается на стул и плотнее кутается в худи. Холод тянется к нему из пустоты за спиной. Зато спереди тепло. Даже обжигает. Гоуст сидит напротив. Его тёмная одежда будто отводит от себя этот пыльный, плоский свет, не даёт ему лечь на ткань. Он скорее часть окружающего сумрака, чем человек внутри него. Гоуст наклоняется, берёт кружку и опускает её на колени. Большие руки мягко смыкаются вокруг неё — так бережно, что в этой мягкости чувствуется страшная сила, держащаяся в узде. Соуп смотрит на шрам у него на костяшке: бледные полосы, так до конца и не зажившие. Тогда кожу рассекло о чужие зубы, прорвав перчатку насквозь. Он помнит, как это случилось. Кажется, теперь это было очень давно. — Прайс сегодня снова устроил мне разнос, — говорит Соуп, всё ещё глядя на шрам. Палец Гоуста дёргается, будто он чувствует это. — Вот что с ним делает отдых. Заняться больше нечем. — Может быть. — И что он сказал? Соуп поднимает взгляд к его лицу. Глаза такие пустые, что кажутся почти серыми, и Соуп ловит себя на мысли: раньше они были карими. Такими, какие по-настоящему рассмотришь только в ясном утреннем свете или когда Гоуст не заслоняет их от слепящего вечернего солнца… — Да ничего особенного. Пару дней назад, после склада. Я был… не знаю. Мне было хреново. Газ попал под горячую руку. — Вот как. — Похоже на то. — А сейчас тебе лучше? Голос Гоуста расходится по воздуху рябью и сбивает Соупу пульс — то ли на самом деле, то ли у него в голове. Он не знает, что на это сказать, хотя да, ему лучше — настолько, насколько вообще может быть лучше человеку, который всё ещё стоит на самом краю полного пиздеца и чудом не падает в него с головой. — Да. Наверное. — Он прочищает горло, делает глоток. — Во всяком случае, лучше. — Тогда ладно. — Благодаря тебе. Гоуст смотрит на Соупа так, будто пытается… нет. Ничего. Там вообще ничего нет, только тяжёлая пустота; кожа вокруг глаз всё ещё затемнена грязной тенью, забившейся в складки, и Соуп глупо, смутно думает: вдруг эти складки от улыбок? И что могло бы снова сделать его таким? Вернуть его смех — тот низкий, когда Гоуст был уже изрядно пьян; или короткий, непроизвольно вырвавшийся смешок. Соуп тогда был доволен собой, даже счастлив, что сумел вытянуть из него этот звук: услышать его по рации и представить, как Гоуст качает головой, отворачивается, но всё-таки... Дверь комнаты отдыха с грохотом распахивается и отскакивает на петлях. Соуп опускает взгляд на свои руки. Накрывает кружку ладонью, чтобы почувствовать тепло и больше ничего не расплескать. — Слушай, — начинает он. — Прошлой ночью. — Он хмурится. — И позапрошлой. — Только не вздумай сейчас сказать «прости». Соуп пожимает плечами. На всё это нет слов. Во всяком случае таких, чтобы произнести вслух и не прозвучать полным психом. — И что нам, блядь, с этим делать? — Ты о чём? Он прикусывает щёку изнутри, пытается заставить себя говорить. Чешет бровь. Ему хочется встать, уйти, сбежать от этого разговора. — Не только про историю с Газом. С тех пор как ты вернулся, я нормально не сплю. Сны — полный пиздец. И не только сны. — Я за стенкой, — говорит Гоуст, будто дело в том, что он теперь рядом, а не в том, что сперва его не было. — А когда тебя нет, я просыпаюсь с кровью из носа. Весь день как выжатый. Ничего не помню. Это ненормально. Гоуст молчит. Его руки так неподвижны, что даже поверхность кофе в кружке не дрогнула. Соуп сглатывает и смотрит в темноту. — Но ощущение такое, будто ты всё равно здесь. — Он тычет пальцем себе в висок и после роняет руку обратно на колени. — Каким-то образом. — Вот как. — Не знаю. Может быть. А может, и нет. Не знаю, зачем я это сказал. Он позволяет тишине растянуться и оборваться самой. Звуки базы будто приглушаются вокруг них: отдаляются, отступают куда-то прочь. — Ты всё ещё меня слышишь? — спрашивает Соуп, и его тут же ведёт от того, что слова уже сорвались с языка и поздно забирать их обратно. — Через стену? Он снова поднимает взгляд; сердце тяжело бьётся в груди. Где-то там есть страх, только он не понимает, какой. Стыд или его осадок: не к месту, бесполезные. Челюсть Гоуста движется под маской; мышца медленно сжимается. — Да. Соуп выдыхает, и выдох уносит с собой следующие два слова: — Ладно. Тогда… если ты там. Если слышишь меня. И если я оставлю дверь незапертой… Остального он не говорит. Даже не думает о том, есть ли для Гоуста разница, заперта дверь или нет. — Я не прошу… ничего, — продолжает он, уже с отвращением от самого себя, от света, от тяжести кружки на бедре, от холода, забирающегося под воротник. — Просто я в таком состоянии, мать его, ни на что не годен. Ни для кого. Гоуст кивает. Коротко, почти незаметно. Принимая. — А если меня спишут... — Джонни. Соуп смотрит на него в упор, всем, кроме голоса, умоляя Гоуста просто заставить его замолчать... — Я с этим разберусь, — говорит Гоуст. — Дело не... — Хватит. И когда голос Гоуста наливается такой твёрдостью, у Соупа болезненно защемляет где-то в затылке; не от злости, нет, а от глухого беспокойства, будто Соуп подбирается к чему-то, чего Гоуст не вынесет. И Соуп правда замолкает. — Сказал же, я разберусь. Соупа качает на стуле. Каждый удар сердца будто подбрасывает его и тут же роняет обратно, словно содрагается весь мир — только изнутри. — А если тебе снова придётся уйти... — Тогда я сделаю это быстро. Порыв ветра поднимает пыль у их ног и приносит голоса из комнаты отдыха — полуслова, обрывки смеха в беспокойном воздухе. — Не хочу, чтобы ты шатался тут как не в себе, — медленно продолжает Гоуст, будто подкалывает; может, так и есть. Голос у него не жёсткий, но и не мягкий. — Люди ещё решат, что я за тобой не присматриваю. А Соуп смотрит на него и усталая улыбка почти трогает уголки губ. Почти. Приходится стиснуть зубы, чтобы затолкать её обратно. Он допивает кофе до дна — просто чтобы занять рот. Последний глоток тепловатый, резкий; горло от него сжимается. — Нельзя же портить твою безупречную репутацию, — рассеянно говорит он и, ставя кружку, задевает ею край ящика. Его слегка шатает после того, что они только что выторговали друг у друга, хотя Соуп не уверен ни в том, что именно попросил, ни в том, на что именно Гоуст согласился. Он засовывает руки в карман худи и там сжимает пальцы. Говорить почти нечего. Он роется в голове в поисках чего-нибудь нормального— чего-нибудь, что разрядит, отпустит, развяжет этот ком в горле: голод или просто… Из-за него трудно смотреть куда-либо, кроме лица Гоуста. Его тяжёлого присутствия, линии плеч — одно чуть подтянуто, как бывает, когда просыпается старая травма. Соуп так и не знает, откуда она у него; эта травма была с Гоустом всё время, сколько Соуп его знает. Как он вдавливает пальцы в сустав, как прокручивает плечо, как сжимает руку в перчатке в кулак — и Соуп уже открывает рот, чтобы сказать об этом, но останавливается. Может, оно давно уже и не болит. Может, Гоуст просто делает это по привычке, как языком всё ещё ищут больной зуб после удаления. И всё это уже осталось в другой жизни. Он смотрит в сторону ограждения, туда, к маленькому отблеску мигающего огня у наблюдательной вышки. Две недели назад он бы знал, что делать. Смог бы спокойно вынести вес всего этого — чем бы оно ни было. — О чём переживаешь? — говорит Гоуст. Он всё это время смотрел на него. Прошло не так уж много времени — или, может, слишком много. — Ни о чём, — пробует сказать Соуп, а потом всё-таки добавляет: — О сне. Обо всём остальном. — Тогда не переживай. — Ага. А во рту уже вертится: заставь меня. Или: помоги мне. Вот-вот сорвётся с языка, и Соуп знает: попроси он — Гоуст бы сделал. И то, о чём они только что договорились, вдруг становится настоящим: что-то между ними сокращается, натягивается и вот-вот грозит лопнуть. Соуп почти спрашивает, чувствует ли Гоуст тоже самое. — Ну давай. Иди. Гоуст кивает в сторону жилого блока, и свет скользит по его глазам, по маске — текучий, живой; мягким лучом цепляет ресницы и блеск в зрачке, как последний трепет утонувшего пламени — без жара, без всего. — Веди, — слышит Соуп собственный голос. И ни один из них не двигается. Всё нормально. Правда. Потом Соуп объяснит это себе — и, может быть, Гоуст тоже, по-своему: что им ничего не оставалось, кроме как смотреть друг на друга. Необходимость уйти сталкивается с необходимостью оставить всё как есть, ничего не менять. Эти две потребности скребутся у Соупа под кожей. Бояться нечего. Ни сейчас, ни потом в его комнате; ни когда он войдёт туда, ни когда закроет глаза в темноте, ни после. Но от внимания Гоуста, его тяжёлого, невыносимого притяжения — не так-то просто отвернуться. Он уже внутри Соупа: в ноющей пульсации, в жаре запястий, в сжатых зубах, пока челюсть беззвучно пережёвывает слова, которые он хочет сказать. Внутри него. Всегда. Гоуст медленно моргает. Переваривает услышанное. Потом выплёскивает кофе на гравий и поднимается; Соуп тоже поднимает подбородок, будто прирос к нему взглядом. — Вставай, — говорит Гоуст. После этого всё просто. Соуп встаёт, и лампочка раскачивается между ними, прорезая тишину. В стеклянном нутре лежит мёртвый мотылёк — крошечный обрывок существа, сложенные крылья, поджатые лапки. Они уходят вместе — медленно, шаг в шаг. Комната отдыха, когда они проходят мимо, молчит в тусклом полумраке. Через двор они идут как во сне: ни звука, кроме падения их шагов. Иногда рукав толстовки Соупа скользит по руке Гоуста, и кажется, ничего бы не случилось, если бы его рука выскользнула из кармана и устроилась где-нибудь побезопасней. Вокруг никого; никто бы не увидел, если рука Гоуста легла ему на спину и осталась там — не подталкивая вперёд, а просто давая всему этому точку опоры. Может, Гоусту понравилось бы тепло тела Соупа так же, как, кажется, нравится тепло свежего кофе; может, он принял бы его бережно и сдержал бы всё звериное — порыв или намерение, что поднялось бы следом. Хотя бы ненадолго. Они срезают путь между рядом грузовых контейнеров, огибают медблок сзади, и Соуп делает это нарочно, как растягивают ноющую мышцу: задевает Гоуста тыльной стороной ладони, только чтобы почувствовать, что он здесь. Убедиться. Ему кажется, Гоуст либо не замечает, либо не возражает, а сам Соуп даже не рискует посмотреть на него. Просто идёт дальше — в сухую солоноватую дымку прожекторов, которые выжигают в земле бледные круги света, и те накладываются под их шагами друг на друга, а длинные тени их фигур ложатся и вытягиваются дальше них самих. Дверь в жилой блок заедает, и Соупу приходится навалиться на неё сильнее. Датчик щёлкает, по стенам взрывается резкий жёлтый свет, и он жмурится сквозь вспышку боли за глазами. В коридоре они почти бесшумны. Сначала едва касаются друг друга, потом всё ближе, двигаясь как одно целое. Но за поворотом какой-то звук прорезает мутный дурман в голове у Соупа: короткий шорох, металлический щелчок. Рука Газа замирает на полпути к двери, когда он оборачивается и смотрит на них. Сумка со снаряжением висит у него на одном плече и стукается о стену; влажный лоб блестит от пота. — Всё нормально? — спрашивает он, и вопрос как будто сам сходит на нет. Соуп прочищает горло. — Ага, — говорит он. Потом добавляет: — Кофе. Взгляд Гоуста проходит сквозь Газа так чисто, будто того здесь нет. Он легко толкает свою дверь. Через щель Соуп успевает выхватить край кровати и душевую кабинку, прежде чем Гоуст скрывается внутри. И этого хватает: его тянет следом. Нестерпимо. — Потом. — Ага, спокойной, — говорит Соуп и отворачивается. На это уходит слишком много сил. Он видит всё по лицу Газа: как стягивается уголок его рта, как взгляд мечется между Соупом, одиноко стоящим в коридоре, и дверью Гоуста. Внутри вскипает какая-то острая срочность, — слишком близкая к панике и такая же резкая. — Ну ладно, тогда... — Эй, — тихо говорит Соуп и делает шаг к Газу. — Есть минутка? — Да, конечно. Без Гоуста за плечом Соуп чувствует себя оголённым. Он трёт шею, переминается с ноги на ногу и большим пальцем указывает назад, туда, откуда они пришли. — Пройдёмся? Они идут по коридору. Сворачивают за угол, дальше, ещё дальше... — Что случилось? — спрашивает Газ, придерживаясь в словах тщательно выверенной нейтральности. — Прости за… за то, что было пару дней назад. Я вёл себя как мудак. — Да брось, не был ты... — Нет, был, — Соуп впивается взглядом в дверь впереди и думает о том, как Гоуст медленно закатил бы глаза, услышав, что он опять извиняется. И опять. И... — Я сходил к медикам. — Значит, ничего серьёзного? — Как новенький, — говорит Соуп. — Н-да, было жёстко, — мягко говорит Газ, будто этим можно всё объяснить. Соуп в кармане наматывает на палец торчащую нитку, пока та не впивается в кожу. — Это ещё мягко сказано. Нитка лопается. — Блядь, как же курить хочется. — Не соблазнить? — Херово ты на меня влияешь. — Может, тебе бы на пользу пошло. — Даже не сомневаюсь. Какое-то время они молчат. Соуп пытается заставить тело принять Газа рядом но вместо этого натыкается на шершавый край раздражения — и не находит ему смысла. Он останавливается и прислоняется к стене. Вглядывается в друга, в новую настороженность в его обычно непринуждённой осанке. Газ всегда казался таким крепким и уверенным, ровным, правильным, цельным. Непробиваемым. — Ты недавно с Прайсом говорил? Газ останавливается перед ним и закидывает сумку со снаряжением повыше на спину. — Ага. Кажется, он там что-то для нас готовит. — Да? — Может, и я впишусь. — Давно пора, ленивая ты скотина, — говорит Соуп. Газ улыбается — медленно, искренне, тепло, и улыбка доходит до самых глаз. Будто внутри него что-то раскрывается. — Не могу же я оставить всю славу вам одним. Соуп заставляет себя улыбнуться в ответ, и где-то низко в животе что-то странно скручивает — чему он не хочет искать названия. Думает: этому вообще нет места быть. Или, может, ему просто нужно поспать. — Давно мы все вместе никуда не выбирались, — замечает Газ. Слова выходят как-то боком, будто он имеет в виду совсем другое. — Как в старые добрые. — Ага. Взгляд Газа проходит по нему, ни за что конкретное не цепляясь, но всё равно будто делает опись. Плечи Соупа сильнее вжимаются в стену. — С этой хернёй любая помощь пригодится, — врёт Соуп. — Ласвэлл из Прайса веревки вьет. — Она его так до ранней пенсии доведёт. — Скорее в могилу загонит. Лицо Газа снова смягчается, и он на миг смотрит обратно, вдоль коридора. Они стоят друг напротив друга и молчат дольше, чем Соупу хочется. Или чем хотелось бы раньше. Раньше он всегда заполнял тишину: чем-нибудь хорошим, полезным или смешным. Газ просовывает большой палец под ремень сумки, трёт кожу под ним. — Ладно, бро. Ну… Он будто медлит, словно думает всё-таки коснуться Соупа: легко сжать плечо или положить широкую ладонь на предплечье. Но не касается. — Не буду тебя задерживать, да? Соуп кивает. — Ага. Увидимся. — Береги себя. Газ ещё мгновение смотрит на него;в глазах нарастает что-то другое, и Соуп чувствует, будто спина уже не столько упирается в стену, сколько хочет выпрямиться и удержать его — — готовая к удару, который не последует. Но через несколько секунд Газ отворачивается и идёт к своей комнате. Соуп смотрит ему вслед, пока коридор не скрывает его из виду. Может, это была ошибка. Пытаться замять всё, что вышло с Прайсом. Чинить то, о чём никто не знает, что оно сломано. Тишина возвращается приливом. Мягкая, густая, давящая. Соуп остаётся на месте, слушает собственное дыхание и примеряет к себе остаточную форму присутствия Газа. Что-то в ней не сходится как надо. И эта раздражающе расползающаяся злость — вовсе не злость, а, может быть, просто нетерпение или бесполезный собственнический укол; то же лезвие, что и после Прайса, теперь вонзается туда, где ему больше не место. Где его не ждут. Люминесцентные лампы тихо потрескивают и гудят. Коридор тянется ему нему и поглощает шум базы снаружи. Соуп трогается с места. Проходя мимо двери Гоуста, он невольно поднимает к ней пальцы. Скользит по поверхности, легко стукают о косяк. Кажется, звука вообще нет. Он доходит до своей двери, толкает её, входит и плотно закрывает за собой. Задвигает щеколду и долго стоит так, зацепившись большим пальцем за холодный металл, пока свет в коридоре не гаснет и не окунает его в темноту. Он снова отодвигает щеколду. Та поддаётся с мягким, совершенно обычным звуком. Соуп снимает худи и бросает на спинку стула. Садится на край кровати и медленно, с нажимом проводит ладонями по лицу, будто пытается соскрести с себя какой-то слой и добраться до того, что внутри. Простыни такие холодные, что кажутся почти влажными, когда он сбрасывает ботинки и ложится. Одна рука согнута под головой, пальцы зарыты в волосы, а взгляд поднят к потолку. Кажется, снаружи лает собака. Он слышит это вполуха, и лай тоже будто только наполовину лай; а может, это просто хлопнула металлическая калитка или взвизгнула проволока, скребя по бетону. Он смотрит на окно: в комнате черно, и снаружи точно так же; небо и край соседнего здания съедены этой темнотой, пережёваны и проглочены, и не осталось ничего, кроме мутных очертаний перед глазами — или уже внутри них. Соуп снова смотрит в потолок, не проверяет время и даже не замечает, как проваливается в сон.***
Когда он снова открывает глаза, он не понимает, сколько его не было. Перед ним и вокруг — голая равнина темноты; кожа мокрая. Футболка липнет к животу, туго натягивается в ямках под мышками и вокруг шеи. Комната полна тишины: ватного, пронзительное ничто, в которой его собственное сердце бьётся приглушённо, будто сквозь ладони, прижатые к ушам: ту-дум, ту-дум. Он пытается сориентироваться в пространстве, но не может. Начинает приподниматься; жетоны соскальзывают цепочкой по груди. Тыльной стороной ладони Соуп размазывает пот по лицу и безвольно падает обратно. Гоуст сидит на полу, привалившись к двери ванной. Колени подтянуты, руки лежат поверх них. Соуп совсем не видит его глаз — только смутное очертание формы тела. И запах. Его запах: прямо здесь, на Соупе и одновременно нет, просто в воздухе, просто... — Ты в порядке, — говорит он. И у Соупа внутри всё обрывается, проваливаясь куда-то на дно желудка, а потом накатывает облегчение — такое внезапное, что кружится голова. Он сглатывает; во рту горчит, а в горле саднит, будто он надышался дымом, задыхался. Рука сама ползёт по кровати, дрожит, путается в простынях; запястье свешивается с края, тянется вслепую. Тишина проходит сквозь него как толчок чужой воли, и потолок кренится серым и чёрным, а глаза снова закатываются под смыкающиеся веки.