В начале восьмидесятых Москва знала два имени, которые произносили с придыханием: Тарасов и Темников. Анатолий Владимирович Тарасов был богом из другой, ледовой вселенной — жесткий, неистовый, гений тактики и стратегии, чье имя было синонимом победы. Его хоккейная «машина» гремела на весь мир, а его самого боялись и боготворили. Алексей Германович Темников был божеством иного толка. Он был воздухом, музыкой, полетом. Молодой премьер Большого театра, чьи прыжки, казалось, отрицали законы гравитации, а пируэты были отточены до остроты кинжала. Его сравнивали с молодым Барышниковым, прочили ему мировую славу, и он, казалось, нес эту славу легко, с чуть насмешливой грацией.
Их миры не должны были пересечься. Один ковал победу из пота, крови и матерных слов на ледовой арене. Другой — из света софитов, запаха канифоли и великой музыки. Но они пересеклись.
Все началось с нелепого правительственного поручения «обмена опытом» между разными видами спорта. Тарасов, скрипя зубами, привел свою команду «быков» в Большой театр — смотреть, как «эти, в трико» прыгают. Алексей, в свою очередь, с ленивой иронией наблюдал за тренировкой хоккеистов, удивляясь, как можно двигаться с такой медвежьей грацией и при этом не падать.
Их первая встреча была поединком двух миров, двух самолюбий.
— Ну что, артист, — прогудел Тарасов, когда они столкнулись в коридоре. — Не тяжело тебе вот так, в колготках, по сцене скакать? Не мужское это дело.
Алексей, стройный, как натянутая струна, смерил его ледяным взглядом голубых глаз.
— Поверьте, Анатолий Владимирович, — его голос звенел, как сталь. — Поднять балерину над головой на вытянутых руках и не дрогнуть — для этого нужно больше мужской силы, чем чтобы махать палкой по льду. У вас бы спину прихватило на первом же адажио.
Тарасов опешил от такой наглости, а потом расхохотался. Громко, на весь коридор. В этом мальчишке был стержень. Был характер. С этого дня между ними завязалась странная, колючая дружба. Они встречались редко, в правительственных ложах или на официальных приемах, и каждый раз обменивались колкостями, которые были понятны только им. Тарасов называл его «балериной», Алексей его — «конькобежцем». Это была их игра.
А потом мир Алексея Темникова рухнул.
Все началось с застарелой травмы спины, которую он получил еще в училище. Позвоночник периодически напоминал о себе тупой, ноющей болью, которую он глушил мазями и игнорировал. Впереди была премьера «Дон Кихота» — балета, требующего нечеловеческой силы и профессионализма. Алексей знал, что это его вершина. Однако за неделю до премьеры, на одной из последних репетиций, во время сложнейшей поддержки, спину пронзило так, будто в нее вонзили раскаленный лом. Он удержал партнершу, не подал виду, но, уйдя за кулисы, согнулся пополам, не в силах дышать.
Отказаться от премьеры было равносильно самоубийству. Театральный врач, видя его состояние, развел руками, но потом, поддавшись на уговоры, достал из сейфа ампулу с сильнодействующим импортным анальгетиком. «Это блокада, Леша. Снимет боль на несколько часов. Но побочные эффекты могут быть непредсказуемыми. Головокружение, дезориентация… Я тебя предупредил». Алексей лишь махнул рукой. Главное — выйти и победить.
В день премьеры, за час до выхода, он сам сделал себе укол. Боль отступила, сменившись странной легкостью и ощущением нереальности происходящего.
Первый акт он оттанцевал на чистом адреналине. Зал ревел от восторга. А во втором начался ад. Препарат ударил по вестибулярному аппарату. Сцену повело, свет софитов начал дробиться и плясать. Его движения потеряли точность, его начало заносить на поворотах. Он чувствовал, что теряет контроль над собственным телом. Апогеем стал финальный прыжок. Он оттолкнулся и взлетел ввысь, но вмиг потерял в воздухе ось, его тело скрутило, и он рухнул на сцену мешком. Некрасиво, неуклюже, страшно. Он упал и не смог пошевелиться. Тишина в зале была оглушительной. Потом кто-то закричал. Занавес поспешно закрыли.
На следующий день газеты взорвались. «Пьяный позор Большого театра!», «Зазнавшаяся звезда не удержалась на ногах», «Конец карьеры Темникова». Вердикт был вынесен мгновенно и беспощадно. Его видели шатающимся за кулисами, его речь была «смазанной». Никто не стал разбираться. Проще было поверить в то, что гений зазнался и спился. Дирекция театра тут же отстранила его от всех спектаклей до «полного выяснения». Врач, испугавшись последствий, заявил, что давал ему лишь легкое обезболивающее, и намекнул на «злоупотребление» со стороны артиста. Друзья и коллеги, еще вчера клявшиеся в вечной дружбе, начали избегать его, перешептываясь за спиной. От него отвернулись все. Мир, который лежал у его ног, растоптал его и пошел дальше, даже не обернувшись.
Алексей лежал в спецбольнице. Диагноз прозвучал, как приговор: компрессионный перелом позвонка. Полная неподвижность. Врачи говорили о месяцах, а может быть, и годах реабилитации. О возвращении на сцену, разумеется, речи и не шло. Ему прочили в лучшем случае жизнь инвалида, способного с трудом передвигаться по комнате.
Его перевели домой. Он лежал в своей огромной квартире, превратившейся в тюрьму. Он смотрел в потолок и чувствовал, как жизнь из него уходит. Тело, которое было его инструментом, его гордостью, его сутью, стало его врагом. Он был заперт внутри неподвижной оболочки. Мир сузился до четырех стен. Телефон молчал.
Через две недели этого безмолвного ада в дверь позвонили. Настойчиво, властно, без перерыва. Сиделка, нанятая по старой памяти кем-то из знакомых, пошла открывать. Алексей услышал в прихожей низкий, рокочущий голос, который невозможно было спутать ни с чьим другим.
В комнату, не постучав, вошел Тарасов. Он остановился у кровати и долго, молча смотрел на него. Алексей отвернулся к стене.
— Ну что, артист, — наконец произнес Тарасов, и в его голосе не было ни капли жалости. — Допрыгался?
— Уходите, — прохрипел Алексей, не поворачиваясь. — Не хочу никого видеть. Особенно вас.
— А меня твое «хочу» не интересует, — Тарасов обошел кровать и встал так, чтобы Алексей был вынужден на него посмотреть. — Я пришел не утешать. Я пришел спросить: что ты себе вколол?
— Какая разница? — в голосе Алексея звенела безнадежность. — Все решено. Я — пьяная мразь, которая сломала себе хребет. Конец пьесы. Можете аплодировать.
— Я тебе не верю, — отрезал Тарасов. — Я видел твой взгляд, когда тебя уносили со сцены. Это был не взгляд пьяницы. Это был взгляд того, кого подстрелили в спину. У пьяного глаза стеклянные, пустые. А у тебя в них была ярость и недоумение. Так что это было?
И Алексей, не ожидая от себя, рассказал. Про боль, про укол, про поплывший мир, про последний прыжок в пустоту. Он говорил монотонно, без эмоций, словно отчитывался о чужой смерти.
Тарасов слушал, сдвинув брови.
— Понятно, — сказал он, когда Алексей замолчал. — Тебя подставили и списали. Классическая схема. Что врачи говорят?
— Говорят, что я больше никогда не буду не то что танцевать — даже ходить нормально, — криво усмехнулся Алексей. — Предлагают инвалидную коляску. Очень идет к моему смокингу, не находите?
— Врачи, — фыркнул Тарасов. — Они тебе наговорят. Их дело — ставить диагнозы. А наше дело — на эти диагнозы плевать с высокой колокольни.
Он подошел к окну, посмотрел на улицу.
— Значит так, Темников. Твое лежание в этой пыльной коробке объявляю закрытым. Через час за тобой приедет моя «Волга». С двумя санитарами. Они тебя упакуют и отвезут, не трясись так, — он усмехнулся. — Ко мне на дачу.
Алексей ошарашенно уставился на него, не в силах даже осмыслить нормально все то, что он сейчас услышал.
— Зачем? Чтобы вы читали мне лекции о силе воли? Увольте. Я не ваш хоккеист.
— Правильно. Ты хуже, — невозмутимо парировал Тарасов. — Ты артист. У тебя психика нежная, как у фиалки. Здесь ты сгниешь от жалости к себе за месяц. А у меня — режим, свежий воздух и правильное питание. Будем тебя на ноги ставить.
— Я не могу встать на ноги! — почти закричал Алексей. — У меня сломан позвоночник!
— Позвоночник у тебя в голове сломан, Темников! — рявкнул Тарасов так, что стекла задрожали. — А кости срастаются. Если им помочь. Все, разговор окончен. Через час будь готов.
***
Дача Тарасова в Загорянке стала для Алексея одновременно раем и адом. Его разместили в комнате на первом этаже. Первые недели он почти не вставал, так и продолжал лежать, с каждой минутой все больше проклиная свое наивное решение приехать сюда. Тарасов нанял лучшего реабилитолога, старого профессора, который работал со спортсменами. Начались мучительные, ежедневные процедуры. Массажи, лечебная гимнастика. Её Алексей выполнял лежа, превозмогая боль, которая разрывала спину на части.
Тарасов контролировал все. Он лично следил за упражнениями, за питанием, за режимом. Он был безжалостным и меж тем единственным спасением Темникова — тем, кто действительно ему поверил.
— Давай, балерина, работай! — командовал он, когда Алексей стонал от боли, пытаясь поднять ногу на сантиметр от кровати. — Боль — это хорошо. Значит, нервы живые. Хуже, когда ничего не чувствуешь. Давай, еще раз! Плевать я хотел на твое нытье о тем, что ты не можешь!
— Я не могу! — кричал Алексей, по его лицу текли слезы злости и бессилия.
— Можешь! — голос Тарасова был резкий и жёсткий, как удар хлыста. — Ты не имеешь права не мочь! Ты забыл, кто ты? Ты — Темников! Ты — лучший! А ведешь себя, как размазня! Соберись!
И Алексей собирался. Он ненавидел его в эти минуты. Ненавидел этот тяжелый взгляд, эту безжалостную волю. Но он подчинялся. Потому что в глубине души понимал, что этот человек — единственный, кто в него еще верит. Единственный, кому не все равно.
Вечерами они оставались вдвоем. Тарасов читал ему вслух. Не газеты, а книги. Хемингуэя, Ремарка. Он читал о войне, о мужестве, о людях, которые теряли все, но не себя.
— Анатолий Владимирович, — спросил как-то Алексей. — Зачем вам все это? Эта возня со мной… У вас своя команда, свои проблемы.
Тарасов отложил книгу.
— У меня в команде был парень, Витька. Талант от Бога. Лучший защитник. И вот в одном матче ему канадец клюшкой по ногам врезал. Перелом. Сложный. Врачи сказали — конец карьере. А я ему не дал сломаться. Я его заставил поверить, что он вернется. И он вернулся. Через год. И стал еще лучше.
Он посмотрел на Алексея и в этом взгляде не было совершено ничего, от того Тарасова, которого все знали, и которого боялись. Здесь было что-то простое, до боли знакомое, родное. Сейчас он явно был другим.
— Я не люблю, когда ломают талант. Ни на льду, ни на сцене. Это преступление. А я преступления не прощаю. Так что считай, что я просто восстанавливаю справедливость. По-своему.
***
Прошло два месяца. Алексей с помощью специального корсета уже мог сидеть. А потом, с помощью Тарасова, сделал первые шаги по комнате. Каждый шаг был пыткой и победой. Он опирался на сильное плечо тренера, делал шаг, а затем другой, третий. Спустя час таких пыток, который, казалось, был вечностью, оба тяжело дышали, словно после самого важного матча в их жизни.
— Ну вот, — выдохнул Тарасов, когда Алексей прошел от кровати до окна. — А ты говорил — «не могу». Главная мышца, Леша, — она вот здесь. — Он постучал пальцем себе по лбу. — Все остальное — лишь инструменты.
Однажды вечером, когда они сидели у камина, Алексей, глядя на огонь, тихо сказал:
— Я все равно больше никогда не смогу танцевать. Не так, как раньше. Полет… его уже не будет.
— А ты не думай о полете, — ответил Тарасов. — Думай о шаге. О первом шаге. Потом о втором. Ты всю жизнь стремился вверх, в небо. А может, тебе надо было сначала научиться твердо стоять на земле?
Он помолчал.
— Может, эта травма — не конец. А начало. Шанс стать другим. Не «золотым мальчиком». А просто человеком. Сильным. Который знает цену боли. И цену победы над ней.
Алексей повернулся и посмотрел на него. На это суровое, упрямое лицо, на эти умные, проницательные карие глаза. И он почувствовал, как внутри него что-то сдвинулось. Обида, отчаяние, ненависть к миру — все это начало отступать, уступая место другому, новому чувству. Чувству безграничной, почти болезненной благодарности.
Он медленно, осторожно протянул руку и коснулся его руки. Тарасов не отстранился. Он просто накрыл его тонкие, артистичные пальцы своей широкой, сильной ладонью.
— Спасибо, — прошептал Алексей.
— Перестань, — буркнул Тарасов, но руки не убрал. — Благодарить будешь, когда на сцену выйдешь. Пусть даже не танцевать. А просто выйдешь. И, что самое главное, посмотришь всем этим лицемерным сукам в глаза.
Мужчина усмехнулся и легко глянул на юнца, понимая, что для обоих это было чем-то намного более важным, чем простое общение или дружба. Это было что-то другое. Что-то, что связывает двух людей, сумевших пройти через ад — двух одиноких, упрямых, из разных миров, которых свело вместе несчастье.