Ципао

NC-17
Завершён
41
lol_iris бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 6 369 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник

кушать подано

Настройки
Примечания:
Серость и слякоть, что творилась на улице на протяжении недели, добивала его и без того ужасное настроение. Вот уже несколько дней как Дазай находился в таком подвешенном — жаль, что только морально — состоянии, что он даже не знал, что ему с этим делать. Он и в реку прыгнул от отчаяния, и в запой ушел, — жаль, что короткий, — но ничего не помогало. И такую ужасную ситуацию ухудшала грёбанная погода. Дома находиться было невозможно, потому что было ужасно холодно и даже немного сыро: уж нехило он запустил жилье, так ещё кондиционер смело уничтожил. Благо, в его квартирку из агентства никто не заходил, было бы неловко. Находиться дома нестерпимо, поэтому он намылился к другому нелюбителю сырости и холода, что, в отличие от него, имел и тёплую квартиру с нормальным отоплением, и тёплые глупые пижамы, и кучу нелепых пледов на вооружение. Вроде русский, но мерзнет похлеще него. Собственно, в поисках более комфортных условий, он навестил свою изнеженную крыску, что очень вовремя приготовила ужин и также очень вовремя накидывала на него вопросы, удачно развлекая его. — Тебе нравится традиционная одежда? Внезапно спрашивает Достоевский, задумчиво глядя в окно, пока Дазай пережёвывал приготовленную им же курочку в сладковато-солёном соусе. На самом деле, Фёдор пытался приготовить курицу терияки, причём готовил очень старательно, по всем канонам этого блюда. Даже купил мирин, хотя сакэ с сахаром было бы достаточно, на вкус Дазая. Подобное увлечение его родной культурой казалось ему очаровательным, — как и домашний Федя в глупой серой пижаме, укрытый не менее нелепым пледом. — Смотря какая. — Дазай всё равно отвечает, не проглотив пищу. Не посчитал нужным — на него не смотрели, а вместо этого пялили на ужас за окном. — Допустим, японская, — поясняет он, всё ещё не сводя взгляда с окна. Руки его почему-то были сложены в замок и покоились у сердца, но интересоваться вслух Осаму не стал. Вопросов в этом, казалось бы, абсолютно рутинном разговоре и без того было слишком много. — На женщинах красиво смотрится, — равнодушно отзывается он, концентрируясь на слабой остроте курицы и на глазах-зеркалах-души своего собеседника. Зеркала эти были не особо говорливы, да и если глаза его были зеркалами, то лишь теми, что покрывались мутной плёнкой, чтобы защитить зеркало. — Только на женщинах? — как-то даже растерянно уточнил Фёдор, наконец взглянув в глаза своего гостя. Дазай заедал курицу рисом, теперь с ещё большим интересом изучая взгляд Достоевского. Почему-то он сейчас был похож на ребёнка, которого обманули, сказав, что за хорошую оценку дадут карманных денег. — Женское. Женское всегда красивее мужского, — сказанное звучало больше как всеми известный факт, а не мнение. Достоевский задумался ещё сильнее, а потом сел за стол, слабо улыбаясь, и спросил: — Как тебе курица? — неожиданным переменам в разговоре и в настроении никто не удивился. — Вкусно. Хорошо. – Осаму пожал плечами, закидывая в рот ещё один кусочек приготовленной птицы. Курицу он особо никогда не любил, отдавая предпочтение говядине и свинине, но то, что приготовила его русская подружка, было очень даже вкусно. Фёдор в принципе хорошо готовил, к его удивлению, ибо Дазай часто делал мелкие выводы о нём, судя по себе. А сам Дазай готовить не умел никогда, пусть и жил большую часть своей жизни один. – А что ты резко проникся японской культурой? Достоевский на это озадаченно наклонил голову. — Потому что я живу здесь? — звучало как достойный ответ. Вот только Осаму понимал, что тут всё намного сложнее. А ещё Фёдор явно что-то затеял. Вот только разгадать его планы не удалось, как и расспросить чуть побольше. Зато интерес Достоевского к японской культуре не утих, и этот шедевральный человек-нечеловек продолжил донимать его странными вопросами, которые пусть и звучали обыденно, явно имели какой-то подтекст: как это зачастую и бывало с Фёдором. После очередного их свидания, выходя из караоке, которое стало их частым местом встречи, это гениальное чудо внезапно вновь предложило интересную, — в своём репертуаре, — тему для разговора. — Женщины в Японии так интересно красятся. — И что интересного ты нашёл? — Дазай скептично глянул на него, лениво поправив шарф. Сейчас он больше был озабочен тем, где бы найти хороший рамен, потому что после всей этой караоке-вакханалии захотелось чего-то горячего. Феденьке, скорее всего, тоже нужно было, но его чудная головушка была занята чем-то другим на данный момент. — Сияющая кожа, очень выразительные брови, очерченные, а ещё губы у японок интересные… Градиентные, как будто бы. — задумчиво протянул Достоевский, чуть склонив голову, будто бы представляя перед собой некий образ. — Градиентные? — Дазай фыркнул. — Ты это так называешь? — А как ещё? — Фёдор посмотрел на него, и в его взгляде читался неподдельный интерес. Осаму закатил глаза. — Это называется тинт, Фёдор. Тинт для губ. Удивительно, что ты ещё не начал его использовать, — он нарочно сказал это как можно ленивее, нарочно произнёс его имя, будто бы поддразнивая, но всё же с оттенком восхищения. Было в Достоевском что-то пугающе искреннее. Он не боялся звучать смешно. Или звучать серьёзно в смешных вещах. Возможно, именно это и бесило, и притягивало одновременно. В такие моменты он выглядел так нелепо, что он даже не был уверен, делает ли это того более человечным или менее. — Думаешь, это просто тинт? — Фёдор сказал это абсолютно серьёзно. В его голосе не было ни капли иронии. Он задумался, чуть тронул пальцами нижнюю губу. — Хотя выглядит похоже. Не думаю, что мне понравился бы тинт. Мне кажется, это будет выглядеть на мне слишком вызывающе. — Ты уже вызывающий. Но не из-за губ, а из-за глаз, — мимоходом бросил Дазай, одновременно вынимая телефон, чтобы сбросить звонок от Ацуши. — Так ты находишь мои глаза вызывающими? — он вновь всерьёз заинтересовался. Он с такой детской непосредственностью развивал разговор, что Осаму стало трудно сохранять свой полусонный тон, который ему хотелось сохранять с таким Достоевским. Пусть думает, что ему скучно. — Тебе вообще идёт всё, что неуместно, — наконец сказал он. — Ты как антикварная ваза с кислотными цветами. Вроде не должно быть здесь, а всё равно смотришься. — Дазай лениво скривил губы: не то в ухмылке, не то просто от того, что холод проникал под пальто. — И ты это называешь комплиментом? — Фёдор приподнял бровь, явно недовольный его словами. — Это не комплимент. Это диагноз, — устало протянул Дазай. Нет, что-то здесь явно не так, совсем не так. Что-то не так с ним и со всем его поведением, что сейчас стало ещё более абсурдным, чем обычно. — Мы оба болеем, кажется. — Тогда почему ты ещё не умер? — мягко, даже почти ласково спросил он, да ещё и таким тоном, что было сложно понять, язвит ли он обиженно или играючи. Что-то ему подсказывало, что первый вариант все-таки ближе к правде, но Фёдор, как правило, не обижался на такое, странно… Тут Осаму уже потерял интерес к разговору и, не дав своему чудо-собеседнику продолжить эту вакханалию, потянул того за руку, ведя за собой. Курс держался прямо и уверенно в дешёвую раменную — убогую, но не отталкивающую. По крайней мере, для Дазая. Маленькое помещение с облупленными стенами, запахами масла и бульона, навсегда въевшимися в дерево столешниц и едва работающим обогревателем в углу, обдувающим лишь себя самого. Пара старых ламп под потолком светила тускло и жёлто, а из-за стойки доносился глухой гул телевизора, на котором кто-то вечно готовил что-то невозможное для повторения. Возле двери скрипели пластмассовые стулья, а на полу блестела неровная плитка, выложенная ещё лет двадцать назад. Его спутнику это местечко явно не приходилось по душе — он сморщился, едва войдя, но ничего не сказал. Покорно разделся и сел, без особого энтузиазма разглядывая меню на пожелтевшей пластиковой вывеске, где шрифт едва читался, а фотографии блюд были такими же унылыми, как погода за окном. Он так и ничего себе не взял, но расплатился за порцию Дазая, которую даже пробовать отказался. Последний и не настаивал, и даже с каким-то нетерпением быстренько опустошил тарелку. Уже совсем вечерело, становилось темнее, время двигалось быстро, а он сам становился всё ленивее и ленивее. Завтра нужно всё-таки на работу — первый раз объявиться за неделю на радость или несчастье Куникиде. — Ты ведь не любишь рамены? — заметил Фёдор, когда Дазай в третий раз стукнул палочками о тарелку. — Ненавижу, — ответил он, даже не поднимая головы. — Но сейчас было подходящее настроение. Часто приходится есть то, что под руку попадается, так что не сказал бы, что я особенно привередлив. Курицу я, кстати, тоже не люблю. — Может и не привередливый, но ведь ты мог столько всего другого заказать… — Захотел, — отрезал он, а затем, поразмыслив, добавил почти философским тоном: — захотелось чего-то… шумного. — Ты переутомился… — Фёдор осмотрел его внимательно, как всегда с какой-то почти научной заинтересованностью. Осаму был склонен к странным настроениям, и сегодня, кажется, его снова посетила лень наряду с тоской, что ещё не отступила. А вообще, это было не к месту. — И почему рамен — это шумно? — Потому что острый. Ну, конкретно этот, — и под стать собственным словам, Дазай громко поставил миску на противень. — А тебе какая еда нравится больше? — Не думаю, что могу удовлетворить тебя своим ответом, — как-то уже совсем невесело ответил Фёдор, отчего вызвал ещё больше вопросов у своего собеседника. Откуда такие перемены в настроении у такого вечно эмоционально стабильного человека? — Хм… — тут уже у самого Дазая поднялось настроение, кажется, после хорошей еды. А может, он высосал энергию в Фёдора. — А меня бы ты ел? — Осаму, ты совсем больной? — Болен тобой, голубушка моя! — с театральной интонацией выдал Дазай, приложив руку к груди и склонив голову набок, будто собирался упасть в обморок прямо между стойкой с соевым соусом и неприкаянным контейнером с салфетками. Русское “голубушка” наверняка прозвучало коряво, судя по сморщенному личику Достоевского. Фёдор не оценил. Он медленно моргнул, как кошка, которую разбудили посреди глубокого сна, и только глубже закутался в свой шарф, словно пытался отгородиться не только от холода и убогости этого места, но и от происходящего. Он погрузился в свои думы, и Осаму лишь продолжал громко поедать свой рамен, под гулкие шумы холодильника и неразборчивую болтовню из телевизора. — А тебе только японская традиционная одежда нравится? — внезапно подал голос Достоевский, видимо, всё ещё прокручивая их разговор недельной давности под курочку терияки. — Боже, Фёдор… — простонал Дазай, откидываясь назад и закатывая глаза так, будто весь потолок этой богом забытой раменной должен был стать свидетелем его мучений. — Ты и вправду все ещё об этом думаешь? — Неужели мне нельзя? — Тебе всё можно, но ты какой-то подозрительный, — он вздохнул, всерьёз размышляя над его вопросом. — На самом деле, не сказал бы, что я поклонник традиционной японской одежды. Кимоно как-то мне не по вкусу, но вот корейский ханбок и китайское ципао… — Ох, ханбок действительно красивый… — мечтательно выдохнул Фёдор, будто на миг забыл, где находится. Его взгляд, до того рассеянный, на секунду затуманился ещё сильнее, словно перед внутренним взором промелькнули образы: широкие рукава, мягкие линии силуэта, ленты, развевающиеся на ветру. Красота. — Хм, но ципао… Он так и не договорил. На этом странности не закончились, и через ещё пару недель во время их поздней прогулки, Достоевский снова что-то вытворил. Прогуливаясь по ночной Йокогаме, Федя, прищурившись, пристально разглядывал кимоно в витрине антикварного магазина. Осаму профукал момент, как тот внезапно исчез, слился с толпой и потерялся, как маленький ребёнок. Точнее, потерялся-то сам Осаму: Фёдор пошёл как раз туда, куда хотел, а вот он, позабыв о том, что, гуляя с кем-то вроде своего русского компаньона, нужно проявлять такую же степень внимательности, сколько проявляет мать, гуляющая со своим непослушным чадом, глупо моргал, окруженный толпой, и нелепо крутил головой, выискивая его. Догадавшись, куда намылился его русский товарищ, он решил просто постоять снаружи, пока тот не вышел из магазина с довольном лицом. Он принёс ему веер с узором в виде цветущей сакуры. Однажды, в другую же прогулку совершенно невозмутимо протянул ему… кандзаси. — Нравится? — спрашивает Федя с обворожительной улыбкой. Он прикладывает заколку к себе, невербально спрашивая, идёт ли ему. А ему шло, — и очень даже хорошо. Золотая заколка с тремя пучками хиганбаны, украшенные мелкими белыми жемчужными бусинками, смотрелась на нежном лице Феди неиронично хорошо, хоть и ему казалось, что под стать столь бледному лику может быть только серебро. Однако нет, и такая заколочка шла ему — ещё и гармонировала с его очаровательными глазами, что под светом фонарей отдавали больше винным, нежели привычным аметистовым. — Очень. Однако мне несильно нравится твой подозрительный интерес к моей культуре. Или Федя-тян хочет стать моей Ямато-надэсико? — в ответ ему умилительно похихикали. Это хихиканье не походило на его типичную крысиную усмешку, а было скорее мягким, даже почти ласковым. Правда, на вопрос Федя так и не ответил. Да и нужды в этом не было, потому что всё было написано у него на лице — с той самой показной серьёзностью, которую он примерял на себя, дразня Дазая. Фёдор в такие моменты был одновременно нелеп и очарователен, как инородный элемент, который не только не отторгся системой, а почему-то странным образом в неё вписался. — Ямато-надэсико... — повторил он, словно пробуя слово на вкус, как будто оно было новым блюдом, приготовленным по экзотическому рецепту. — Звучит... возвышенно. Такой чувственный шёпот и даже почти мечтательный взгляд показался Осаму настолько смешным, что тот не выдержал и громко, беспардонно расхохотался, пугая прохожих. — Ты хотя бы понимаешь, что оно значит? — сквозь слезы от смеха спросил Дазай, уже не пытаясь разобраться, зачем его милейший мучитель так активно лезет в женскую японскую культуру. — Идеал женщины, если я ничего не путаю. Скромная, добродетельная, красивая... верная. — Фёдор поднёс палец к щеке, будто размышлял. — Мечта, если кратко. — А ты-то здесь при чём, мечта ты моя из совсем иной страны? — Осаму, ты только что назвал меня мечтой, — с абсолютной невинностью отметил тот, хихикая уже по-крысьи, и, кажется, он даже покраснел. Или это был свет фонаря? — Только если ты меня убьёшь и потом убьешься сам. — А как же самоубийство с красивой девушкой? — как-то слишком радостно спросил его Достоевский. Неужели он настолько доволен их разговором и тем, что его готовы были предпочесть красивой девушке? Дазай только хмыкнул, и они пошли дальше по людной и хорошо освещенной дороге. Йокогама всегда купается в свете: ночью она похожа на ярко-освещённый сон на грани бодрствования. Воздух пропитан солью от залива, жареным луком с уличных ларьков и дымом от сигарет прохожих. На улицах горели десятки вывесок: неоновые и ламповые, мигающие и устойчивые, кричащие о скидках, новых напитках, живой музыке, лапше и мире во всём мире. Крутились рекламные экраны, отражаясь в мокром асфальте, будто в чернильном стекле. Осаму подмечал все эти мелочи, словно не знал этот город как свои пять пальцев, делал вид, что разглядывал улицы, хотя на деле был напряжен тишиной и происходившем в голове его спутника. Планы Фёдора, как и его появление, всегда настигали его внезапно, словно снег на голову. Не то чтобы это было неожиданностью для него — отнюдь, ему всегда удавалось понять, когда тот решит нанести удар, другое дело, что сам Достоевский появлялся внезапно и приходилось подстраиваться под него, под его мысли, чтобы отразить атаку. Это не так утомительно, как может показаться — наоборот, игры с ним бодрят, и Осаму даже чувствует себя странно отдохнувшим после этого, словно трудоголик, что сорвался с работы и внезапно пошёл кататься на гидроцикле. Что бы там Достоевский не готовил, Дазай это встретит с возбуждением. И вот, час Х настал. Когда Фёдор позвал его к себе на ужин совсем обыденно, как оно периодически бывает, Осаму только хмыкнул, еле сдерживая свой широкий оскал, чтобы не отпугнуть несчастного Ацуши, что и так уже косился на него, как на умалишённого. Сегодня будет жарко — это он понял моментально. Он знал, что сегодня будет что-то, к чему готовился его дорогой враг, и он готов поставить мат. Из офиса он вышел едва ли не бегом, почти на инстинктивном уровне сдерживаясь, делая вид, что он нормальный, скрывая безумные позывы лететь к своей возможной погибели. Обычный день, но внутри него все звенело и, казалось бы, уже привычный путь по вечерней Йокогаме к фёдоровому дому вызывал уже совсем иные ощущения. Он чувствовал себя героем фильма, пребывающим в маниакальном бреду, что бежал куда-то, сломя голову в поисках кого-то. Войдя в почти прижившуюся за столько визитов квартиру, Осаму сдержанно выдохнул, осаживая себя, чтобы не выдать, что он уже всё понял. Что уже знал, что сегодняшний вечер был частью заранее расставленных фигур. И пусть он ещё не видел всей доски, ответы у него были. Почти автоматическим движением скинув обувь, он скользнул взглядом по знакомому, странно сюрреалистичному интерьеру, — тому самому, что когда-то удивлял, раздражал своей какой-то странной нелепостью и алогичностью, но теперь стал частью Достоевского для него. Ещё одним осколком его личности, ещё одним следом, который Осаму без лишних слов принял как часть общей мозаики. Нос уловил глубокий, солоноватый, чуть пряный запах. Воздух был насыщен нотами вина, масла и чего-то тёплого, плотного, будто всё в этом доме загустело до состояния соуса. Он тут же направился на кухню. Его встретил Фёдор с мягкой, почти невинной улыбкой, такой тёплой и приветливой, что впору было подумать: его и правда ждали. Вот только взгляд оставался холодно-спокойным, будто всё уже решено, и оставалось лишь доиграть сцену. Он выглядел удивительно по-домашнему в простом фартуке, с закатанными рукавами, с цветочками, как прилежная японская домохозяйка, а за его спиной, на столе, раскинулся щедрый, почти вызывающе-щедрый ужин, достойный русской жены какого-нибудь влиятельного мафиози: какое-то мясо в красном соусе, — кажется, в винном, — тарелка устриц с васаби и лимоном, салат с инжиром и сыром, карпаччо с рукколой. Воистину роскошно и откровенно, еда выглядела как обещание. Всё, что лежало на столе, говорило не столько о вкусе, сколько о намерении. Осаму сразу понял, что это не просто ужин. Это приглашение в ловушку, выложенную на милых фарфоровых тарелках. Очаровательно. — Я надеюсь, что ты голоден, — голос Фёдора звучал сладко и тягуче, как густой мёд, налитый поверх лезвия. Он сказал это так буднично, будто бы действительно встречал мужа с работы, но в то время с той едва уловимой интонацией, которая выдавала его весьма сомнительные мотивы, — Хотя ты никогда не приходишь ко мне сытым. — Ну, ты же знаешь, я предпочитаю приходить к тебе пустым, — Дазай позволил себе лёгкую ухмылку, скользнув взглядом по столу, словно оценивая не блюда, а саму расстановку фигур на доске. Каждый кусок мяса, каждая капля соуса, каждая каперса в салате — всё это выглядело как часть тщательно просчитанного хода, и Осаму не сомневался, что даже вино в графине имело свой подтекст. — Думаю, что насыщусь тобою… Я надеюсь, ты не оставишь голодным. Фёдор тихо усмехнулся, словно от реплики, которую уже предвидел, и сделал шаг в сторону, приглашая пройти. — Я всегда кормлю своих гостей досыта, — ответил он мягко, но в этом «досыта» прозвучало что-то такое, отчего у Дазая в голове на секунду щёлкнуло: это было не о еде. — Даже если для этого придётся… приложить усилия. Он сказал это так, будто речь шла о вполне невинных вещах, но тон выдавал обратное. Осаму зубасто ухмыльнулся и, быстренько помыв руки, сел за стол, выдавая свое нетерпение. Достоевский же в это время наложил ему аккуратно и эстетично, и делал он это так спокойно, словно ничего особенного в его действиях не было. Никаких скрытых мотивов и сомнительных намерениях. Что же он планирует? Почему подал ему настолько роскошный ужин и так настаивает на том, чтобы он отведал его стряпни? Еда отравлена? Нет, нет, Достоевский не стал бы использовать столь… Избитые приёмы. Здесь было что-то глубже. Более того, он задавал столько вопросов о японской культуре и так увлекался всем традиционным, но еда на столе отнюдь не была даже азиатской. Интригующе. Дазай тщательно обнюхал мясо перед тем, как разрезать и попробовать, как будто пытался вычитать из аромата не рецепт, а намерение. Трюфель, вино и тёмная корочка — всё это било в нос не просто запахом еды, а обещанием. Он разрезал кусок, поднёс к губам, откусил и на мгновение закрыл глаза, словно проверяя, совпадает ли вкус с тем, что предчувствовал. — Утка, — протянул он, влача полусонный голос. Мясо было замечательным, воистину замечательным. Нежное, идеально промаринованное в винном соусе. — Столько вопросов про Японию, но на столе чистая Европа. Непохоже на японскую традицию. Скорее на… интенсивную экспрессию. Фёдор не спешил отвечать, лениво оглядывая стол, опять не касаясь еды, хотя всё-таки положил себе мяса. — Я интересовался традициями, — сказал он тихо, — не более. Мне незачем это использовать... Иногда нужно не следовать правилу, а использовать его, чтобы снять маску. Дазай усмехнулся, и в этом смехе были и издёвка, и вызов. Он отпил вина. — Ты же моя прелесть… — вино было густым и терпким, но отдавало мягкостью корицы и едва уловимого мускатного ореха. Где-то в глубине прятался намёк на гвоздику и вишню. — Маску снять он хочет. Может, с себя начнёшь? — Начну, но немного позже… — Фёдор обворожительно улыбнулся и почти мечтательно вздохнул. — Думаю, ты сам сорвешь её с меня, но перед этим я должен сорвать твою… Я предлагаю тебе сделать это самостоятельно. — И что же ещё ты мне предложишь, ангел мой? — язвительно спросил Осаму, чувствуя, как внутри него всё напрягается от слов дорогой русской подружки. — Воспользоваться шансом, — уже мрачнее и ниже пояснил он, послушно подливая ему вина. — Я уверен, что создал все условия для этого… Последнее он добавил ровно, без выпячивания, но в словах было достаточно теплоты, чтобы по ним течь тягучему тону вечера. Дазай положил вилку, посмотрел на него прямо и в взгляде прочёл то, что Достоевский не проговаривал вслух, что весь этот фарс явно отличается от их обычной игры и что-то в их отношениях изменится. — А если я решу не пользоваться этим «шансом»? — спросил Осаму сухо. — Что тогда? Ты разочаруешься в своём умении или, прости меня, «искусстве» создавать условия? Фёдор преподнёс бокал. Вино в нём играло рубином. — Тебе решать, — ответил он со сдержанной улыбкой. — Но я предпочитаю жить так, чтобы не оставлять свои ходы незавершёнными, и у меня такое впечатление, что не я один живу с такими принципами. Дазай не сразу отреагировал. Он перевёл взгляд на багряный блеск в бокале, как будто мог прочитать в нём замыслы собеседника. Ходы незавершённые… Что это значит для человека, который просчитывает всё на десять шагов вперёд? Не стратегическая угроза, нет, в этом тоне не было холодного расчёта. Это было… почти личное. И вот это уже сбивало с толку. Он потянулся за устрицей, чувствуя почти лихорадочное желание заесть эти… странные предположения. — Ты говоришь так, будто предлагаешь мне что-то большее, чем просто игру, — медленно произнёс он, пережёвывая устрицу и наблюдая, как на губах Достоевского появилась едва заметная, слишком спокойная улыбка. — Может, так и есть, — ответил тот, не отводя взгляда. Его глаза блеснули чем-то откровенным, почти личным, и только тогда Дазай заметил, насколько же глаза Фёдора напоминали цвет вина, которого они распивали вместе. Вино было густым, почему-то тёплым, и с каждой каплей в горле оно словно подталкивало мысли в опасном направлении. Что, если это приглашение не к союзу, не к сговору, а к чему-то, что их обоих сделает уязвимыми? Осаму потянулся за следующей устрицей слишком быстро, как будто пытался запить или заесть не вкус, а мысль. Солёная свежесть моря, острая волна васаби и кислая искра лимона ударили в язык, спутав ощущения, и он машинально потянулся к бокалу. Вино ложилось поверх этого коктейля медленно и тягуче, как шёлк, и с каждым глотком в голове становилось чуть теплее, чуть… мягче. Он заметил, что еда на столе была собрана не случайно: устрицы, трюфель, утка, специи, вино — всё это в той или иной мере было призвано разогреть кровь. Достоевский же сидел напротив, не торопясь, словно смакуя не ужин, а сам процесс наблюдения. Он едва ли притрагивался к еде, лишь медленно попивал винишко и как-то странно улыбался… Но Дазай ел дальше — мясо, салат, снова устрица, кусочек сыра с медом, — и между этими вкусами пытался выловить ту нить, которая связала всё в единое полотно. Он знал, что Фёдор не тратит усилия без цели. Его главный враг, — наверное, самый грозный из всех, которых ему удавалось столкнуться, — его идеальный противник, эффективно отражающий каждую атаку, человек, что так похож на него, что думает так же, как и он, его отражение… Они проводили время друг с другом, как с единственными людьми, которые понимают друг друга. Каждая их встреча была по-своему уникальна, но эта… Но этот чертовски горячий ужин, что ощущался почти отравленным. Однако всё это делалось не для того, чтобы отравить, не для того, чтобы подкупить, не шантажировать — нет. Что-то другое. Если сложить всё вместе… Слова про маску, вино, еду, этот особенный взгляд, — от этого и получалась мысль, от которой Осаму в первое мгновение хотел отмахнуться… Здесь что-то очень личное, что-то даже… Интимное. Не союз, не простую игру, не сделку… Он предлагает Осаму отдаться ему? Хочет накормить, напоить, а потом заставит его переспать с ним? Или отдаться ему самостоятельно? Выглядело нелепо. Он ведь не верил, что тот способен на привязанность, тем более на соблазнение. Но… слишком много совпадений. Дазай откинулся на спинку дивана, медленно вращая бокал в пальцах. Красная жидкость закручивалась, будто в ней можно было разглядеть весь их разговор, вытянутый в бесконечную спираль. Или ещё хуже, глаза его ненаглядного противника, что глядел на него с вызовом. В этот момент он начинал понимать, что часть его против воли уже начала рассматривать этот «шанс», о котором говорил Достоевский. И это раздражало. Раздражало, потому что было соблазнительно. Слишком соблазнительно. Весь вечер, каждое движение, каждое слово Фёдора были выстроены так, чтобы он оказался здесь, в этом мягком, чуть опьяняющем свете, с вином в крови и солёным привкусом моря на языке, с теплом, медленно расползающимся изнутри. Это не было грубым соблазнением. Это было хуже: искусно выстроенная ловушка, в которой он и сам не заметил, как стал добровольным участником, хотя понимал, что это ловушка. И сейчас, глядя на него, на лёгкий изгиб пухлых губ, на холодный, но почему-то тянущий взгляд, он вдруг понял, что и сам играет в эту партию уже не ради победы. Хотя, быть может, в этом и крылась победа? Что-то в нём предательски отзывалось на этот вызов. Как всегда, когда он встречал равного себе. Как всегда, когда понимал, что другого такого не будет. И он вновь доказывает, насколько он ужасный человек. Он сидит напротив врага, который, возможно, единственный понимает его до конца, и ловит себя на том, что медлит не потому, что боится, а потому что почти готов. Готов переступить. Дазай сделал ещё глоток вина, задержал вкус на языке. Пряности разогревали, оставляли сладкое послевкусие, будто растягивая момент. Он почувствовал, как нечто в нём прогибается и твердеет вместе с этим. Достоевский вдруг поставил бокал, поднялся из-за стола и, поправив фартук, тихо произнёс. — Подожди меня здесь. Осаму проводил его взглядом, чувствуя, как на мгновение тишина стала слишком плотной, почти вязкой. Очередной приём, очередной простой ход, быть может, к концу партии. В действиях его прослеживалась даже какая-то спешка и нервозность, но Дазай позволил ему покинуть комнату. Он поднял бокал, сделал ленивый глоток и хмыкнул сам себе. — Интересно, вернётся ли она ферзём? Он попытался улыбнуться этой собственной шутке, но улыбка вышла натянутой. Слишком уж умело Фёдор мог нарушать расстановку сил, вводя новые правила в их шахматную партию. А что, если это и был его настоящий ход? Дазай уже готовился к очередному затяжному ожиданию, но дверь отворилась почти слишком быстро. И вошёл он — не Достоевский, каким Осаму привык его видеть: в чёрных или белых одеждах, в аскетичной строгости монаха. Нет. На нём было коротенькое откровенное ципао, ярко-красное, словно огонь, затканное тонкими золотыми узорами. В этих узорах то угадывались плавные очертания цветов, то резкие линии, похожие на языки пламени. Шёлк прилипал к его телу, подчеркивая тощую худобу, и казалось, будто само платье держится только на его упрямстве. Высокие разрезы открывали бледные ноги — слишком бледные, почти болезненные, и потому выглядевшие так, будто ткань их обжигала. Волосы Фёдора были собраны шпилькой в строгую японскую укладку, ту самую, которую он ему показывал в тот вечер, но несколько тонких прядей выбились, мягко обрамляя лицо. В этом образе, — во всём этом ходе, — было что-то откровенно искусственное, тщательно продуманное до каждого жеста: как шагать, как поднять голову, как улыбнуться, но за всем этим угадывалась трещина. Его губы были сжаты чуть сильнее, чем следовало бы, пальцы, скользнувшие по краю ткани, а затем спрятавшиеся за его спиной, дрогнули, и даже взгляд, который он пытался удержать холодно-насмешливым, выдавал какое-то напряжение, почти даже неуверенность. Он хотел казаться уверенным, хотел выглядеть хищником, но Осаму видел, что за этим огненно-красным образом стояла неловкость. Он вошёл плавно, но Осаму почти почувствовал, насколько это движение давалось ему непросто, будто и сам Достоевский переступал невидимую черту. И, возможно, именно это лёгкое смущение было самым соблазнительным во всём его появлении. — Ну вот, — прошептал он почти беззвучно, чуть криво улыбнувшись, — теперь я окончательно плохой человек. Похоже, его слова подбодрили Достоевского, и тот уже улыбнулся, но улыбка эта совсем не выглядела такой нахальной, а почти по-невинному счастливой, прям как девка на выданье. А может, он намеренно решил показать себя таким уязвимым? Впрочем, неважно, что он там из себя строит, теперь Осаму уже всё равно на его планы и намерения, ибо сейчас его больше волновала теснота в штанах, а теснота в штанах была больше заинтересована в таком доступном и открытом Достоевском, что сейчас и вправду походил на какое-то великолепное угощение… Да, он действительно накормит его досыта. — А ведь действительно… — начал было он, но его перебили, а точнее, продолжили его сверх-интеллектуально мысль: —... сорвал маску? — Фёдор мило улыбнулся и изящно, насколько позволяла ситуация и его самоощущения, приблизился к нему, на миг застыв, оказавшись прямо перед своим гостем. Колебание лишь на мгновение, и он собрал все силы в кулак, сел ему на колени, ощущая его возбуждение, которое он сам и спровоцировал всеми своими планами и схемами. Стоило только почувствовать чужой вес на себе, трение, как он тут же позорно простонал, да так, что Фёдор даже довольно усмехнулся, словно маленькой победе, и Осаму, разозлившись, сжал его талию, притягивая к себе, заставляя того вздрогнуть в отместку. Забавно, Достоевский так готовился к этому раунду, так долго вынашивал этот план, но всё же оказался недостаточно готовым к заключающему этапу. — Я тебе нравлюсь, Осаму? — спросил-промурчал Фёдор, почти даже любовно поглаживая желанного гостя. Голос его звучал мёдом, такой сладкий и тягучий. — А штука, упирающаяся тебе в промежность, ни о чём не говорит? — Дазай усмехнулся и потёрся своим возбуждением о Фёдора, что явно тоже завёлся. Тот жалобно простонал и потянулся к нему, накрывая чужие губы своими. Дазай чувствовал вкус тинта, — неприятный, который только красил безумно приятный поцелуй, и сладковато-прянный от вина вкус губ Достоевского. Осаму притянул тощее тело к себе, словно пытался вдавить его в себя, пока руки жадно исследовали его тело, хотя исследовать особо и ничего — кожа да кости, ни твердости и рельефа мышц, ни мягкости и упругость жира, но по каким-то исключительно фетишистким причинам Дазая это только больше заводило. Такая ущербность и уязвимость пробуждала в нём то извращенское начало, которое, впрочем, редко когда дремло, но также редко когда затмевало рассудок. — Моя Ямато-надэсико… — горячо прошептал Осаму прямо в шею Достоевского перед тем, как её укусить, чтобы ещё больше распалить Фёдора. Он усмехнулся про себя: называть Демона-Фёдора Ямато-надэсикой — это просто само издевательство над всеми японскими традиционалистами девятнадцатого века. И он готов ещё раз сто поиздеваться и над всеми мэйдзинскими идеологами, и над составителями Онна-дайгаку, лишь бы видеть такое очаровательное и изумленное выражение лица Достоевского. Щёки его были красные, почти как куклы ядзиро-кокеси, а сиреневые глаза сейчас казались такими большими, что Достоевский сейчас действительно напоминал Дазаю глаза грызунов. Сейчас Фёдор и вправду казался маленькой крысой в его руках. Хрупкое, нежное тело, слишком костлявое на его вкус, но отчего-то всё равно чертовски заводящее его. Будь это кто-то другой, то Осаму бы давно засмеялся бы от самой идеи, что кто-то с таким телом посмел бы “соблазнить” его, но сам факт, что это Достоевский… Что он, Достоевский, именно он, отдаётся ему. Именно ему. — Эй! Фёдор снова укусил его за шею и помял его плечи. — Значит, ты принимаешь меня и мои чувства? — прошептал он, потянув Осаму за волосы, явно пользуясь тем, что тот не мог себе позволить быть таким же грубым с ним. Ну или он догадывался, что Дазай в глубине души был чуть-чуть мазохистом. Взгляд Фёдора был не то злорадным, не то блаженным, а улыбочка — такой же амбивалентной. Не ясно, демон ли перед ним или ангел, но и Дазая это не сильно волновало. — М-м-м, славно… Последнюю часть он произнёс на русском, но Дазай понимал всё и так: даже при том, что не знал языка. Он поднял Федора и спешно понёс его в спальню: держать его так было приятно и Осаму с радостью бы подержал его так подольше, если бы ему не терпелось уже перейти к главному блюду этого ужина. Он обронил того в постель, наверное, грубее, чем нужно было, но сам Достоевский не был в обиде, судя по тому, как тот довольно улыбнулся и раскинул руки, презентуя себя ему, но что-то всё равно говорило о неуверенности. Его поведение и такая открытость забавляла Дазая: вынес фигуру на поле, но эта фигура дрожит. Осаму широко улыбнулся и навис над ним, зарываясь тому в волосы, которые уже выбились из причёски. Он жадно вздохнул в его волосы, упиваясь запахом Достоевского. Он явно надухарился, видимо, не желая пропахнуть едой, что старательно готовил до. В ответ его обняли, и Дазай почувствовал, как рука Фёдора устроилась у него на затылке, прижимая его к своей шее, пока её осыпали поцелуями и укусами. Хотелось спуститься, пойти чуть ниже, чтобы оставить метки на острой ключице и обласкать нежную грудь, но милейшее ципао ему мешало. Он коснулся края платья и уже хотел потянуть за край, но Фёдор ему не позволил стянуть наряд. — Не нужно, — мягко сказал он, чуть толкнув его в грудь. — Давай лучше займёмся тобой. И его руки снова огладили грудь Осаму, потихоньку, но уверенно справляясь с пуговицами, легко стянув с него жилетку. Одежды на Дазае много, и всё снимать с него будет слишком изнурительно, так что вскоре Достоевский сдался, чуть открыв вид на грудь партнёра. — Здесь шрамов нет, — удивлённо отметил Фёдор, прежде чем толкнуть и повалить того на спину. Он ловко оседлал Осаму и оставил краткий поцелуй на его губах перед тем, как подняться. — Я сейчас… Он склонился, подошёл к тумбе и достал оттуда смазку с презервативом, вытянул уже выпадающую шпильку из волос, окончательно высвободив их, а затем довольно улыбнулся, взглянув на своего дорогого гостя. Они оба обменялись ухмылками, отнюдь не милыми, — привычными друг другу оскалами, но отчего-то сейчас ему они казались не очень уместными. В итоге раздеваться не стал никто, а Дазай лишь освободил член и натянул на себя презерватив под удивлённый взгляд дорогого партнёра. Почему он так… так странно пялит на него? Осаму собирался отнять у Фёдора тюбик со смазкой и на миг он почувствовал, как у партнера дрогнула рука, словно он сомневался, стоит ли отдавать ему вообще. — Я … — голос Достоевского несвойственно ему отдавал неуверенностью, словно он размышлял, обдумывал, стоит ли ему говорить что-то… Неужели?... Он хочет быть сверху?... — Я уже подготовил себя, — оборвал его поток мыслей и острые додумки, дав ему другую пищу для размышления, более сладкую, более заманчивую… И весь вид Достоевского это всё подтверждал. Сколько ещё доказательств ему нужны за этот вечер? И, возможно, не только ему. Ему уже достаточно доказательств, причин верить, и Фёдору тоже должно быть достаточно поводов убедить себя в том, что он понят и услышан. Но, по всей видимости, Фёдор не совсем верит ему, а Осаму придётся поработать над выражением своих желаний, чтобы его поняли и услышали. Да, пусть будет так. Ему тоже нужно внести свой вклад в “главное блюдо”, не один же Достоевский должен готовить. Он щедро смазал член смазкой, представляя все сложности, да и были сомнения насчёт того, насколько тот хорошо подготовлен и сможет ли вообще принять его. Фёдор худой, — нет, даже тощий, и Осаму не был уверен, насколько богат был его опыт с мужчинами. Но ведь он точно не был девственником? Фёдор явно нервничал, несмотря на то, что это он начал эту игру. Вряд ли это было связано с его опытом, нежели с самим фактом… с кем именно он собирается спать. Тем не менее, он бодро задрал юбку своего ципао, собираясь уже насадить себя, но Дазай не позволил ему этого, сжав его талию, чтобы тот не предпринимал никаких резких движений. Нет-нет, хватит с него инициативы. Фёдор явно не был в восторге от такого поворота событий и хотел возразить, но губы его оказались заняты глубоким и чувственным поцелуем. Благо, Достоевский не стал капризничать и позволил Осаму управлять процессом, который вдруг стал таким слащавым, столь нехарактерным им обоим и их динамике отношений. Пусть Фёдор привыкает и к нежности тоже. — Б-Божечки… — болезненно простонал он, пытаясь побольше принять в себя чужой орган, и было видно, что он несколько недооценил, насколько тяжело это будет. — Так, давай-кась помедленнее, — Дазай крепче сжал его бедра, снова не давая тому поспешить. Фёдор явно не ожидал такого обращения к себе, но прислушался, позволил себя повалить на спину и охотно подставлялся под ласки, которые становились всё страстнее и страстнее, благодаря тому, что удалось открыть вид на шею и ключицы. В нём очень тесно, чертовски темно и влажно, и Достоевский такой старательный и пылкий, и с ним так хорошо, что кружилась голова, хотелось просто впиться ему в шею зубами и слиться с ним окончательно. Но так терять голову нельзя, и, на удивление, Дазаю удавалось сдерживаться из-за какого-то внезапного прилива нежности к Достоевскому. Не так он представлял секс с Фёдором. Он никогда не думал, что он будет так двигаться на нём, так открыто стонать, так подставляться под ласки. Осаму даже думать не посмел бы о том, что Достоевский так открыто признается ему. Что Достоевский предложит себя ему. “Думаю, ты сам сорвешь её с меня” Фёдор всхлипнул от грубого толчка, простонав жалобно его имя, заставив Осаму извиняюще расцеловать его лицо. Хорошо, чертовски хорошо. Игра стоила свечь, стоила стольких ожиданий, стольких раздумий, стоила той самой моральной иллюзорной жертвы, которую ему пришлось принести. Ему никогда не стать хорошим человеком. Прости, Одасаку. Он снова глубоко толкнулся, наслаждаясь его вскриком. Дазай чувствовал, что уже на грани, как и Фёдор, и словил его жалобный стон губами, чувствуя, как тело под ним содрогается. Он словил его взгляд, немного помутневший от удовольствия, но всё равно выражавший что-то личное, несмотря на усталость. Вслед за ним кончил и Дазай, крепко прижавшись к… возлюбленному, если позволить себе впасть в сладкие и влажные мечты, от которых ему самому потом станет стыдно перед собой. Он стиснул его в своих руках, чувствуя и слыша, как Фёдор еще напряженно дышит. Опомнившись, Дазай выпустил Достоевского из плена его объятий, удивившись тому, что тот также нехотя отпустил его. Он лениво убрался за ними под усталым, но пристальным и даже беспокойным взглядом Достоевского, словно он… переживал о чём-то. Боялся, что Осаму просто трахнет его и уйдёт? Очередное доказательство того, что это не просто игра, а признание. Дазай должен в очередной раз доказать, что всё взаимно. — Миленькое ципао, но меня бесит, что ты всё ещё одетый, — именно этим он и решил нарушить тишину между ними, надеясь перебить волнение партнёра. — В следующий раз лучше разденься полностью или хотя бы какое-нибудь сексуальное бельё надень. В ответ ему облегченно улыбнулись, затем Фёдор даже рассмеялся: то ли от нелепости слов самого Дазая, то ли от предполагаемого нелепого вида его в бельё. — Ты тоже одетый, — отметил он и прижался ближе, так, словно не насытился его присутствием и близостью с ним. — Но в следующий раз я… Договаривать Фёдор не стал, понимая, что смысл уже понят, или, может, потому что не хотел говорить вслух, что он может сделать в их “следующий раз”. Судя по его расслабленному и усталому виду, Достоевский был готов уснуть подле него. Неужели настолько доверяет? Несмотря на всё, что произошло между ними, Дазай не мог перестать удивляться его открытости и уязвимости. Весь этот заготовленный спектакль и даже ципао, которую он на себя нацепил, несмотря на пресловутую гордость. “Так ты принимаешь мои чувства?” Фёдор его… любит. Он нравится ему. И что, наверное, самое ужасное — его чувства действительно приняты и взаимны. — Ты ведь останешься на ночь? — прямолинейность Фёдора сегодня его совсем удивляла. И Осаму считал себя обязанным ответить ему. — Конечно.
Примечания:
41 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (8)