В полумраке старой кухни, пропахшей сыростью и запахом сигарет, тревога давно сгустилась, как застоявшийся воздух. Облупившаяся белая краска стен, покрытая паутиной и пятнами неизвестного происхождения, давит на парня, словно сама апатия обрела физическую форму. Половицы, когда-то имеющие аккуратный, вполне ухоженный вид, потрескались еще до въезда юноши, сейчас же между ними образовались промежутки, куда забивается вся пыль и грязь, создавая крайне отталкивающий вид.
Ржавые подтеки на старой эмалированной раковине напоминают о слезах, которых молодой человек пролил здесь немало. Полуживые окна, заляпанные разводами и пылью, пропускают унылый свет, который лишь подчеркивает убогость обстановки. Сквозь щели ушатанных рам доносятся резвые возгласы детей, играющих на площадке возле дома, следом за ними слышатся усталые крики родителей, что предостерегают ребят от опасности. Монотонное капанье из уже давно изношенного крана, отсчитывает секунды бессмысленно утекающего времени.
Парень сидит на миниатюрном стуле, словно пригвожденный невидимой силой, за грязным столом, заваленным всяким мусором настолько сильно, что найти место, чтобы поставить чашку с кофе, — та еще задача. Неделями немытые тарелки с прилипшими остатками еды, закиданные сверху фантиками дешевых батончиков из почти разорившегося ларька под домом, кружки с уже высохшими пакетиками чая, что заваривались по два раза обязательно в целях экономии. Куча пустых бутылок и баночек из-под таблеток, содержимое некоторых рассыпано также по всей поверхности стола. Кажется, что было бы легче всё это уничтожить и выкинуть, чем убрать. Но даже такое простое действие становится пыткой и чем-то невыполнимым.
Деревянный стул, потрепанный временем, противно скрипит. Кажется, что каждый звук, издаваемый предметом, сдавливает голову, из-за чего парень морщится. Одна из его ножек подкашивается, даже несмотря на то, что вес молодого человека невелик. На периферии слышится раздражающее тиканье старинных часов, ощущающееся, словно они отсчитывают секунды его бесполезной и никчёмной жизни, что только сильнее выбивает из колеи.
Юноша резко и достаточно агрессивно ставит локти на стол, краем рукава он случайно задевает любимую кружку со сколом, повидавшую немало важных моментов его жизни. Чашка стремительно летит вниз, с оглушающим грохотом разбиваясь об пол.
— Блять… — обессиленно выругивается Дима, осознавая, что теперь вся разлитая жидкость и осколки, забьются в половицы и их придется кропотливо доставать, чтобы не пораниться в будущем.
Неожиданный звук приводит парня в себя. Вспомнив о цели пребывания на кухне, Ицков протягивает худощавую бледную руку к пластиковой упаковке с надписью «***». Таблетки ему прописали еще осенью, когда все и началось.
После второго приема Дима решил, что все это бесполезно. Смысла нет. Абсолютно никакого. Зачем тратить время и деньги на пустые разговоры, на попытки разворошить какие-то детские травмы, на лишние болезненные воспоминания об отце и матери, которые триггерят и только ухудшают состояние, вызывая ужасно нагнетающее чувство безысходности, смешанной с пожирающей тоской.
По мнению его лечащих врачей, именно детство лежит в основе его нынешнего состояния. Но парень категоричен и не согласен. Ему ли не знать, что дело не в травмах, а в прогнившей насквозь реальности и в бессмысленности своего существования без определенного человека?
В медицинском учреждении белоснежные, идеально отштукатуренные стены были пропитаны грязью. Но речь ни о физической грязи. О чем-то более глубоком, о цинизме и меркантильности врачей, о лицемерных улыбках, в искренность которых Диму почему-то обязывали верить, сильнее усугубляя положение.
Их заученные фразы, которые он мог бы и сам прочитать в любой научной статье, их попытки проникнуть в его израненную душу вызывали лишь раздражение и отвращение. Возможно, это всего лишь больные мысли, но в любом случае это не способствовало возникновению доверия к специалистам в области психотерапии.
Он сломан окончательно и бесповоротно, и никакие врачи здесь не помогут. Никакие больницы и лечения не вернут того, что было у него когда-то. Лучше уж оставаться в привычной апатии и постоянном упадке сил. Это хотя бы знакомо и предсказуемо.
Насчет антидепрессантов Ицков рассуждал так: не лечат, но приглушают боль, затуманивают отравленный разум. Все же это лучше, чем ничего. Они дают возможность хоть как-то функционировать, существовать в этом мире и совершать базовые действия. Отказываться от них юноша явно не собирается, он убежден, что эффект есть. Они как костыли для сломанной ноги — не исцеляют, но помогают идти.
Ицков давно не живет нормально. Он неосознанно морит себя голодом, оправдывая это своим состоянием. Ситуация настолько усугубилась, что при виде еды его буквально выворачивает. Ему приходится перебиваться разными снеками и продуктами быстрого приготовления, потому что организм уже не выдерживает. Таблетки на голодный желудок тоже не помогают. Для его ослабленного организма даже обычная еда — это праздник.
Праздник этот наступает, когда в дверях квартиры появляется пожилая женщина в старом, протертом и местами порванном пальто, купленном лет двадцать тому назад. В трясущихся, дряблых руках у нее небольшой пакет, набитый домашней едой.
На ней всегда одна и та же одежда. Выцветшие тёмно-синие лосины в рубчик, которым по ощущениям лет больше, чем самому Ицкову. Туфли, идеально начищенные только в тех местах, где ещё не начала слезать кожа. Под тёплым пальто — вязаный сероватый свитер, который когда-то был идеально белым. Но время не пощадило и его. Седые волосы спрятаны под замшевую тёмно-коричневую фуражку с брошкой в виде бабочки.
От нее всегда пахнет парфюмом с приятным, ненавязчивым ароматом роз, который мешается с ностальгически родным запахом старости. На лице женщины читается добрая, искренняя улыбка, которую с каждым годом видно хуже из-за появляющихся старческих морщин. Все это ассоциируется с таким нехватающим чувством комфорта и заботы.
Но именно в светло-голубых глазах, когда-то ясных и полных жизни, теперь затаилась глубочайшая боль. Они не утратили своего небесного оттенка, но словно померкли, заволокло их туманом горечи. В них отражается тревога за внука, терзаемого демонами, которых она, увы, не в силах изгнать. И вместе с этой тревогой — отчаянное желание помочь.
Желание обнять, защитить, заслонить от всех бед, что обрушились на его молодую жизнь. В этих глазах — вся ее любовь, вся ее жертвенность, та самая бабушкина нежность, обращенная к нему единственному. Она смотрит на него, и в ее глазах плещется боль его страданий и непоколебимая решимость не сдаваться, не отпускать, бороться за него до последнего вздоха.
— Внучок, как же ты исхудал, — слышится почти сразу, после того как пожилая женщина переступает порог дома. — Я тебе тут гостинцев привезла, знаю ведь, не ешь ты ничего, — хриплый сопереживающий голос разносится по всей квартире эхом, нарушая затяжную тишину, тем самым скрашивая очередной бесполезный день.
Бабушка навещает Ицкова каждые две недели. Она живет за городом, в старом, полуразваленном доме. Эта женщина неизменно проявляет к нему теплоту, и Ицков считает, что это не соответствует его поступкам. Дима редко навещает родственницу из-за проблем с финансами. Хотя, даже если бы материальное положение позволяло ему туда ездить чаще, навряд ли бы он смог. Апатия медленно поглощает его день за днём, и мысли всё чаще возвращаются к тому, кто так внезапно исчез из его жизни. Каждую минуту, каждый сон он видит только его.
Поэтому отдых для Димы — это что-то вроде пытки, уж точно не релаксация. Он спит отвратительно. И это еще мягко сказано. Долго ворочается, ловит ускользающее забытье, как бабочку сачком, но почему-то эта бабочка все время вырывается. Когда же сон, наконец, сдается и окутывает его, то он становится кошмаром наяву, парень оказывается в ловушке.
Тревожные мысли, его личные паразиты, давно прогрызли себе ходы в его мозге и забрались настолько глубоко, что достать их почти нереально. Они жрут его изнутри днями и ночами напролет, не давая ни единого шанса на спасение. Он устал бороться. Сдался. Привык к этому вечному голоду внутри, к этой постоянной грызущей боли.
Но есть и другая сторона медали. Весьма странная и нетипичная для рамок общества. Ему почти нравится это. В этих кошмарах, в этом бреду, в этой трясине страхов он видит друга. Только там, в зыбком мире сновидений, он может коснуться его исхудалого тела, услышать его родной голос, что клянётся вернуться.
Почувствовать его тепло через крепкие объятия, которые, по ощущениям, могут сломать кости, но кому от этого в тягость? Рассмотреть его уставшее лицо, чёрные волосы, что почти всегда скрывают его светло-голубые глаза, наполненные искренностью и излучающие лишь добро. Только там Серёжа реален. И ради этих коротких мгновений, ради этой призрачной иллюзии Ицков готов терпеть бесконечно терзающие кошмары, бессонницу, вечную тревогу. Это его плата за возможность хоть ненадолго вернуться в тот мир, где приятель ещё был рядом. Мир, который теперь существует лишь в его снах.
Исчезновение друга стало сильнейшим потрясением для Димы. Сказать честно, он даже и не помнит, как это случилось. Момент, когда парень узнал, что Дмитриев пропал, расплылся в памяти, словно акварельная краска, случайно пролитая на чистый холст. Нечеткие очертания, размытые цвета, ощущение сюрреалистичности происходящего. В голове словно зазвенела пустота, заглушая слова и звуки. Остались лишь обрывки фраз, эхо чужих голосов, бледные тени воспоминаний.
Ицков помнит, как стоял, словно парализованный, не в силах поверить, не в силах принять. Земля уходила из-под ног, а мир вокруг рушился на глазах. Голос говорившего искажен тревогой, слова тяжелые, словно камни. Но всё это пролетало мимо ушей, не находя отклика в его сознании. Он будто находился под водой, слыша лишь отдаленные звуки внешнего мира. Реальность растворилась, оставив ощущение липкого, животного страха, постепенно заполняющего каждую клетку его тела. Момент, когда друг пропал, остался запечатлен в его памяти не четкой фотографией, а размытым, болезненным пятном, которое пропитано страданиями и надеждой на возвращение друга.
И он правда верит. Каждая бессонная ночь, каждый жалостный всхлип где-то в удаленном уголке комнаты адресован лишь Сереже. Дни после пропажи проходят однотипно, нет никаких событий, что могли бы выделиться и хоть как-то запомниться.
Утром парень просыпается в холодном поту, с раскалывающейся головой, из-за очередного кошмара. Не успев разлепить глаза, Дима судорожно нащупывает свой телефон, в надежде увидеть сообщения от друга, но, конечно же, там и намека на это нет. Дальше всё как в тумане. Слёзы за кухонным столом, неосознанный отказ от пищи. Ледяной душ — чтобы поскорее прийти в себя и заняться рутиной. Бесполезные расхаживания по квартире, с мыслями о сомнительном исчезновении.
Ицков уже давно понял, что это просто бесполезное существование, не более. Все, кому парень что-то успел поведать об этой ситуации, говорили что-то вроде:
— Забудь и двигайся дальше!
— Ты так молод, зачем тебе это все?
— Чувак, найди работу! К чему эти страдания по тому, кого уже не вернуть?
Все они рассуждают так, будто Дмитриев уже умер, будто его можно так просто вычеркнуть из жизни. Но его статус всё ещё не определён. Это единственное, что удерживает Диму в этом мире. Как можно быть такими бесчувственными? Почему они не допускают мысли о том, что он мог выжить?
Возможно, выйти на работу и правда неплохой вариант, вот только сил у парня совсем нет. Да и не каждый начальник захочет наблюдать постоянные срывы и слезы на рабочем месте.
Дима внезапно возвращается к реальности, когда слышит громкий звук удара пластика о пол. Он оглядывается и видит, что это всего лишь таблетки, которые выпали из его ослабевшей хватки. Ицков был так погружён в свои мысли, что забыл о том, что нужно принять лекарства.
Молодой человек глубоко вздыхает. Он всё ещё дрожит от неожиданного поворота событий, когда тянется за упавшим пузырьком.
— Как же все заебало… — бормочет Ицков в пустоту, морщась от горечи препарата, даже стакан холодной воды не устраняет странный привкус во рту.
Дима привык периодически разговаривать сам с собой. Это стало его тихой трагедией. Всем известно, что одиночество изматывает, разъедает душу, а если это затяжная проблема, то она может спокойно с ума свести. Вокруг не осталось ни души, парень банально не может обсудить что-то повседневное.
Ему не с кем поделиться своими чувствами, своими переживаниями. Некому рассказать о том, как болит душа по Сереже, как он переживает за него и надеется на его возвращение. Слова копятся внутри, как пар в закрытом котле, и иногда, чтобы не взорваться, Ицков просто начинает говорить сам с собой. Он ведет диалоги, спорит, соглашается, сопереживает — все роли исполняет сам. Это выглядит странно, возможно, для кого-то даже безумно, но это его способ сохранить хоть какую-то связь с реальностью, не дать одиночеству поглотить его целиком. В такие моменты он ощущает себя менее одиноким и потерянным.
Взгляд Ицкова скользит по тускло освещенной комнате, и в ней он видит лишь отражение своей измотанности. Бессмысленный разговор с самим собой не приносит облегчения. Голова раскалывается от навязчивых мыслей, а тело ощущает дикую усталость. Он вздыхает, понимая, что сейчас ему нужно лишь одно — немного поспать. С этими мыслями парень поднимается со скрипучего стула, и медленно покидает уже такую надоевшую локацию, направляясь в сторону спальни. Он надеется, что сегодня ему не придется видеть Сережу во снах, потому что пробуждение после такого особенно болезненно.
Ицков не спеша идет по темному коридору и рассеянно смотрит на входную дверь. За время изоляции она стала для него не просто предметом, а порталом в жестокий мир. Мысли начинают роиться в голове. Сколько дней он уже не выходил из квартиры? День? Два? Может, неделю? Он напрягается, пытаясь вспомнить, но безуспешно. Перебирая дни по отдельности, он быстро устает. Его истощенный мозг пытается восстановить то, что на самом деле не имеет значения. Все дни так похожи друг на друга, что события смешиваются, образуя непонятный комок воспоминаний.
В потоке мыслей сознание Ицкова пронзает звук стука в дверь. Он грубо вырывает парня из бессмысленных размышлений.
Вернувшись в реальность, Ицков с неохотой делает несколько шагов и подходит к двери. Он уже знает, кто это. Противная соседка из соседней квартиры, которая терроризирует его каждый день. Она не дает ему покоя из-за громкой музыки или курения на балконе. Ее раздражает запах курева, который каким-то образом проникает в квартиру. Он почти убежден, что эта старая кошелка просто вредничает. У нее нет детей, поэтому своей жертвой она решила сделать молодого парня, который из уважения к старшему поколению и слова поперек не скажет.
Ицков раздраженно фыркает, даже не глядя в глазок, ведь все очевидно. Он открывает дверь, зная, что других ночных гостей у него не бывает.
Когда он поднимает глаза, мир вокруг исчезает. Сознание затуманивается, захлебнувшись сигналом тревоги, который мгновенно парализует все мысли. Речь пропадает в одно мгновение. Язык становится ватным и чужим. В голове пульсирует острая боль, синхронная с учащенным сердцебиением. Перед глазами появляется пелена. Он не понимает, что это — слезы отчаяния или отказывающее зрение из-за чудовищного перенапряжения. Силуэт за железной дверью расплывается, становясь то ли призраком, то ли воплощением самых заветных желаний.
Это сон. Острая боль пронзает голову с новой силой, словно его ударили тяжелым предметом. Я просто сплю. Ицков перестает чувствовать ноги. Земля из-под них уходит медленно, но безжалостно, как зыбучие пески, затягивающие его в бездну кошмаров.
Взгляд Димы прикован к нечеткому, но хорошо знакомому силуэту за дверью. Человек стоит неподвижно, словно ожидая первых шагов от Ицкова. Дима не помнит, сколько времени прошло с тех пор, как он погрузился в свои мысли, но человек так и не сдвинулся с места. Паника понемногу уходит, но ощущение нереальности происходящего остаётся.
Дима хватает парня за руку и резким движением затаскивает в квартиру, с силой захлопывая тяжелую входную дверь. Этот звук становится символом окончательного разрыва с жестоким внешним миром, который не верил ему и твердил о невозможности случившегося.
— Долго еще молчать будем?
Парни стоят в проходе, едва ли в метре друг от друга. Их руки все еще переплетены. Это кажется невозможным, но это не может быть сном. Он ощущает его прикосновения. Его холодные руки, словно только с мороза. В следующий миг расстояние между ними становится минимальным.
— Сережа, — срывается с губ Ицкова, дрожащих от волнения. Он бросается к Дмитриеву, чуть не сбивая его с ног. Ему самому трудно поверить своим глазам и удержаться на ногах.
— Дима, — насмешливо произносит юноша, заключая его в свои крепкие объятия.
Атмосфера вокруг меняется мгновенно. Гнетущее чувство безысходности и апатии исчезает, как только Дима прижимается к парню сильнее. Жизнь вновь наполняется красками, пусть и тусклыми, это временно. Гнетущая тишина становится не такой враждебной. Безысходность, засевшая под ребрами комом пустоты, вдруг исчезает, оставляя лишь тупую ноющую боль. Апатия, верный спутник усталости, отступает, можно выдохнуть.
И мир действительно наполнился цветами. Пусть не сочными, не слепящими, какими они бывают в детстве или во время первой влюбленности, а тусклыми, акварельными, растворенными в полутонах. Но это все еще краски. Серый перестает быть просто серым — он распадается на оттенки мокрого асфальта, перламутра и тяжелой грозовой тучи.
Сейчас он может дышать. Буря сомнений действительно отступает. Голоса «А если это сон? А если он уйдет?» еще аукаются где-то на дальних подступах сознания, но звучат глухо почти беззвучно, сейчас они не могут убедить парня, что происходящее несерьезно. Слишком реальным кажется это тепло. Сейчас есть Сережа. И есть возможность дышать. Остальное его не касается.
Время теряет свою значимость. Оно превращается в вечность, где остаётся только этот момент — его прикосновения, дыхание, тепло его тела.
Дима не сразу понимает, что все еще сжимает пальцами ткань его кофты. Потом — что Сережа здесь. Что он не пропал, как ему все твердили, не растворился дымом, как случалось в сотне слишком жестоких снов. И тогда его руки начинают жить собственной жизнью — лихорадочно, с ноткой недоверчивости.
Ицков проводит ладонью по его волосам — жесткие, чуть влажные у корней, они оживают под пальцами, путаются между ними, и это ощущение бьет током прямо в позвоночник. Спускается ниже — касается щеки, ее тепло обжигает руку. Такое непривычное, но при этом знакомое чувство.
Дима ведет большим пальцем по линии подбородка, обводит контур губ — Сережа дергается, хочет что-то сказать, но Ицков не дает, зажимая ему рот поцелуем. Коротким. Рваным. Пробным.
— Ты че творишь, — выдыхает Сережа в его губы, но не отстраняется.
— Просто… ты, — шепчет Дима куда-то в угол его губ, — ты правда вернулся, — в этих словах отражаются все его бессонные ночи, срывы и истерики.
И снова ныряет пальцами в его волосы, на этот раз нежнее и сдержаннее.
— Совсем с катушек слетел без меня? — еле слышно шепчет Сережа. В его голосе нет злости, только привычная усмешка.
Дима молчит. Ладони скользят ниже — по шее, по плечам, сжимают предплечья, ощущая под тканью кофты твердые мышцы. Он прижимается всем телом, вдавливается, хочет исчезнуть в нем, стать частью этой реальности.
— Дима, — Сережа пробует отодвинуться, но скорее для вида, — задушишь же.
Ицков молча утыкается носом ему в шею. Он вдыхает. Глубоко. От Сережи пахнет улицей, холодом, чужими сигаретами и еще чем-то неуловимо родным — тем запахом, который Дима помнит наизусть.
Рука Дмитриева ложится ему на затылок, пальцы путаются в волосах, гладят.
— Ну, чего ты, — голос вдруг теряет насмешливость, становится тише. — Я здесь.
Дима чувствует каждое прикосновение, словно каждое касание подтверждает реальность происходящего. Это действительно происходит с ним.
— Долго ты собираешься меня лапать? — возвращается привычный тон, но пальцы в волосах не останавливаются.
Дима поднимает голову и смотрит ему в глаза. Раньше эти слова вызвали бы раздражение, но теперь это воспринимается совсем иначе. Он искренне рад слышать Серёжу. Несмотря на сарказм и некоторую отстранённость, даже в таких близких объятиях, он чувствует его присутствие.
Они стоят так еще несколько минут. Молча. Только дыхание и редкие касания — Ицков все никак не может остановиться, все трогает, гладит, сжимает, будто боится, что если уберет руки, Сережа исчезнет опять. Дмитриев терпеливо позволяет себя изучать, только иногда перехватывает его запястье.
— Хватит, — наконец говорит он, но руку отпускает не сразу, сначала сжимает пальцы, потом разжимает. Эти слова лишены обычной человеческой грубости, по крайней мере, так чувствует Ицков. — Я же заебался стоять в в потемках, ноги и так затекли.
— Извини, просто… — на этом Дима обрывается. Ему сложно объяснить свое поведение парой слов. Но стоит ли вообще это делать? Даже придурок поймет в чем дело.
Дима неохотно отлипает, но руку не отпускает — сжимает пальцы так, будто они спасательный круг, а он утопающий. Сережа еле заметно усмехается, но отвечает тем же, переплетает их пальцы и тянет за собой вглубь квартиры.
Кухня встречает привычным полумраком и запахом застарелой горечи. Ицков видит ее каждый день — облупившийся подоконник, гора немытой посуды в раковине, заставленный различными предметами быта стол, серый от въевшейся пыли подоконник. Окно не мыли, по ощущениям, полжизни — через него едва пробивается мутный свет уличного фонаря, размазанный по стенам грязно-желтыми пятнами. На батарее сохнет какая-то тряпка, о существовании которой Ицков забыл около недели назад.
Еще несколько часов назад это вызывало неописуемое напряжение. Любой взгляд на этот беспорядок высасывал последние силы и напоминал, о том, во что превратилась его жизнь.
Сейчас Дима смотрит на кухню и не видит ничего, кроме Сережи. Тот стоит у стола, проводит пальцем по пыльной поверхности, рассматривая след.
— У тебя тут можно картины писать, — хмыкает он.
— Есть такое, — тяжело вздыхает он, неловко отводя взгляд, прислонившись плечом к стене.
Сережа оборачивается, смотрит на него долго, потом вдруг улыбается, усаживаясь на скрипучий деревянный стул.
Дима молчит. Смотрит только на то, как свет падает на Сережин затылок, как тени ложатся под его скулами.
— Ты долго стоять будешь? Иди сюда.
Дима подходит. Садится рядом на шаткий табурет, который Дмитриев пододвигает ногой. Их колени соприкасаются под столом.
— Чего смотришь? — Сережа аккуратно касается бедра парня, демонстративно закатывая глаза, ощущая, что атмосфера накаляется, — ладно-ладно, — цокает довольный парень, — чай хоть нальешь?
Дмитриев пристально рассматривает друга. Долго, не отводя взгляд. Потом вздыхает.
— Дурак ты, Ицков.
— Знаю, — бормочет Дима, перехватывая руку Сережи.
Парень знает, что Дмитриев догадался изначально обо всем, он легко бы предсказал все эмоции и переживания Димы, он все понимает, но почему молчит? Почему не говорит?
Ещё его лицо. Чистое и спокойное. Как на нем не осталось ни одной раны? Хотя бы маленького неприметного шрамика, даже если не на лице, то хотя бы на руке. Разве такое возможно? Как можно выйти из этого без единой отметины? Ведь не бывает так. Просто не бывает.
Неужели он просто бросил Ицкова на произвол, просто обрубив все связи, что так долго и усердно выстраивались между ними, словно это ненужные провода, которые можно порвать и выбросить. Неужели для него совсем ничего не значили совместно проведенные вечера на этой кухне? Почему на его лице ни единой эмоции? ни ностальгии, ни сопереживания. Сережа прекрасно знает, как Дима тяжело переносит разлуки. Он же все это видел своими глазами. Так почему же молчит? Почему не начинает разговор.
Состояние Ицкова резко ухудшается. Сердце сперва сжимается в ледяной ком, а через мгновение взрывается дикой, рваной тахикардией, которая отдает пульсом в висках. Дыхание сбивается, а перед глазами всё плывет и темнеет. Сквозь эту пелену Дмитриев начинает казаться нереальным — просто силуэт, мираж, галлюцинация.
И сквозь этот шум в ушах, сквозь удушье, одна мысль не дает окончательно сдаться: нет. Ну не поступил бы он так. Не мог. Каким бы мерзким, каким бы аморальным человеком он ни был в глазах других, только не это. Только не с Димой. Эта мысль — последняя нитка, за которую цепляется сознание, уходящее в темноту.
Ицков начинает приходить в себя, виновато смотря на Дмитриева. Почему виновато? Потому, что они знают друг друга вдоль и поперек. До мурашек, до дрожи, до того ледяного ужаса, когда знаешь, что от человека ничего не скрыть. Все всплывает на поверхность моментально. Они понимают все, что касается друг друга без слов. И в этом понимании есть их рай, и ад.
Сережа замирает. Окидывает его взглядом сверху вниз, заостряя внимание на пальцы, впившиеся в его запястье.
— Это нездорово, — тихо говорит он.
— Я знаю, — роняет Ицков, понимая, что затрагивать эту тему не имеет никакого смысла. Захочет — расскажет сам. Не захочет — так тому и быть. Главное, что сейчас они вместе.
Прошлое словно вязкой пеленой затягивается, обманывая и без того нездоровое сознание. Оно не дает думать, вспоминать, анализировать. Только здесь и сейчас. Будет ли это иметь последствия? Возможно.
— Ладно, хватит нюни пускать, — Дмитриев пытается разрядить обстановку, и, кажется, у него это неплохо выходит. Он медленно убирает руку с бедра друга, подпирая свою голову. — Давай, наливай чай.
***
Все оставшееся время они просто сидят на кухне. Обсуждают бытовуху: кто купит хлеб, кому завтра на смену, что приготовить на завтрак. Голос Дмитриева звучит ровно, спокойно, будто и правда ничего не случилось. Ицков вглядывается в его лицо, ищет хоть одну зацепку, хоть одну трещину, как доказательство того, что все это нереально — но не находит. Словно той боли, тех месяцев разлуки вовсе не было.
А может, и вправду не было? Может, Дима всё это сам придумал? Может, не было никакого исчезновения, никакого ада ожиданий? Может, Сережа всегда сидел напротив, так же пил остывший чай с лимоном и щурился от кухонного света, постукивая пальцами по столу?
Дима устало потирает слипающиеся веки. Дмитриев улыбается чему-то своему, смотря в сторону.
— Я спать, — кидает Ицков, поднимаясь. Ноги ватные, голова чугунная.
Он ложится первым. Спиной к стене, лицом к комнате — старая привычка ждать. Сережа всегда ложится позже. То читает, то работает, то зависает на кухне в своих мыслях, о которых никому не ведано.
Тело ноет, отчаянно требуя покоя, но сознание цепляется за каждый шорох, в надежде на то, что Сережа ляжет раньше. Так спокойнее.
Сережа приходит неожиданно быстро. Дима чувствует, как прогибается матрас, как чужое тело ложится рядом. Он слышит его дыхание и сердцебиение. Слишком реально.
А потом Дмитриев тянется к нему. Рука приземляется на плечо, скользит ниже, настойчиво, привычно. Дима застывает. Внутри всё сжимается — не от отвращения, нет. От того, как это знакомо. Как это неправильно правильно. Как это больно.
— Отстань, — шепчет Дима беззлобно, даже не оборачиваясь. Голос не слушается, срывается в хрип.
Сережа не отстает. Сережа никогда не отставал.
Дима закрывает глаза и чувствует, как по телу разливается та самая, привычная, родная ломота. Боль, которую Сережа всегда приносил с собой, ложась на эту чертову кровать. Может поэтому он никогда не мог заснуть без него?
Ицков не двигается. Не отвечает. Но и не отталкивает. Где-то на грани сна и яви он ловит себя на мысли, что ему хорошо. Плохо. Больно. Хорошо.
Сережа прерывисто дышит в затылок, видимо он уже на пределе. Эти сцены всегда ощущаются как охота. Голодный хищник набрасывается на жертву, а та не в силах противостоять. Сбежать невозможно. Это тюрьма, в которую Дима сам себя заточил. И выбираться он явно не собирается.
— Ты же скучал по мне, — хрипит Дмитриев.
Горячее дыхание обжигает шею Ицкова. По телу пробегают мурашки. Но не от возбуждения. Нет. И даже не от страха. Он прикрывает глаза, чтобы случайно не уловить на себе этот голодный, почти животный взгляд. Такой знакомый, но все еще хищный, лишенный любой нежности.
Дмитриев нависает над ним, и Ицков прекрасно понимает, что будет дальше. Парень знает этот сценарий как свои пять пальцев, ему хватило одного лишь вздоха, чтобы все понять. Сережа медленно приближается к лицу парня, а после жадно впивается в его губы. Дима не отталкивает, но это не значит, что он согласен. Просто у него нет выбора.
Поцелуй выходит грязным, пошлым и глубоким. В нем нет переживаний о разлуке, нет когда-то давно существовавшей нежности. В этом всем нет любви. Сережа целует так, будто хочет выпить его до дна. Словно эти месяцы разлуки можно залатать только так — грубыми поцелуями и последующими за ними действиями.
Может быть в этом и есть что-то, что помогло бы восстановить их отношения после столь долгой мучительной разлуки. Но Ицкову явно хотелось не этого. По крайней мере сейчас. Он представлял их встречу иначе. Возможно, все это надумал воспаленный мозг, что забыл о том, какой Сережа на самом деле, просто стер это как очередное ненужное травмирующее воспоминание.
— Ты сошел с ума, — еле слышно произносит Дима между поцелуями. Руки сами тянутся к телу парня, хватают за плечи, царапают спину. Ему это все нравится и не нравится одновременно. Выбрать что-то одно невозможно. Дмитриев всегда вызывает целый спектр противоречащих эмоций.
Сережа усмехается в ответ — и тянется ниже. Губы скользят по шее, по ключице, оставляют мокрый след. Дима чувствует, как его собственные пальцы сжимают волосы Сережи — то ли с целью оттолкнуть, то ли прижать еще крепче.
А потом рука Дмитриева оказывается там, где меньше всего хотелось бы ее ощутить.
— Не надо, — шепчет Дима, голос звучит как стон, и Сережа, конечно, не слушает.
Он сжимает член медленно, привычно, точно зная, как надо. Дима выгибается, кусает губу до крови, пытается сдержать этот позорный звук, рвущийся из горла.
— Ты и правда меня не забыл, — ехидничает Дмитриев, увеличивая темп.
Дима помнит. Всё помнит. Каждую ночь, каждую минуту, каждую секунду этого ада без него. И сейчас, когда Сережа снова здесь, когда его губы снова на коже, а рука делает то, от чего мозг плавится — Ицков готов разреветься от этой смеси боли и счастья.
— Сереж, — выдыхает он, и в этом имени есть всё: и мольба, и просьба, и приказ, и признание.
Сережа целует его в живот, не останавливая движения. Дима чувствует, как внутри закручивается все сжимается. Стыдно. До дрожи, до жжения в глазах стыдно, что он так легко сдается, что ему так хорошо от того, от чего должно быть больно. Но это чувство лучше того, что он испытал за последние полгода. Да, оно неправильное, да оно вредит. Ноет где-то в груди, но оно есть и это главное.
— Я думал, ты не вернешься… — срывается с губ прежде, чем Дима успевает себя остановить.
Дмитриев замирает на секунду. Поднимает глаза — темные, дикие, живые. И Ицков понимает, что ему плевать. Плевать, где Сережа был. Плевать, почему молчал. Сережа здесь.
— Я бы тебя не бросил, — кидает он, снова накрывая его губы.
Дима стонет в этот поцелуй. Внутри него бушует ураган чувств. От ненависти до обожания, от похоти до отвращения, от непонимания до полного осознания.
Он кончает с именем Сережи на губах, чувствуя, как по щеке катится что-то мокрое. То ли пот, то ли слезы.
Сережа вытирает руку о простыню и ложится рядом, притягивает к себе, утыкается носом в макушку. Он крепко обнимает оробевшего Диму, все еще тяжело дыша.
В этот момент что-то странное и, возможно, даже жуткое настигает Ицкова, окутывая его с ног до головы. Он не может подобрать слов, чтобы описать форму или цвет этого чувства. Не получается и воспроизвести в голове примерный образ или описание. Обычная тревога? Нет. Точно нет. Иначе его сердце не начинало бы колотиться с такой бешенной скоростью, только от одной мысли об этом состоянии.
Самое пугающее это то, что где-то внутри, в самых пыльных и отдаленных кромках его подсознания он понимает все. Но как же добраться до этого сокровенного? Почему оно не всплывает, а тихо забивается в угол, словно все решив за Диму?
Такое не происходит без причины. Как построить безопасный путь, не утонув на половине в своих же мыслях, что так отчаянно пытаются сбить, отгородить, словно эти знания что-то запретное.
Паника разливается по всему телу, захватывая каждый сантиметр, она медленно течет по венам, перемешиваясь с кровью. По телу проходит дрожь, а дыхание окончательно выходит из-под контроля. Сережа лежит рядом, его присутствие уже не вызывает положительных эмоций, но и отрицательных тоже.
Единственное, в чем Ицков уверен на все сто то, что их половой акт никак не повлиял на его состояние. Может это было чем-то вроде последней капли, но точно не первопричиной.
— Ты чего дрожишь? — холодная рука Сережи касается плеча парня, лежащего к нему спиной.
Это сразу приводит Диму в чувства. Ему казалось, что друг уже давно спит, и сейчас у него будет время углубиться в свои мысли. День выдался правда тяжелым, столько событий, которые по ощущениям вообще не должны были случаться, произошли в один день.
— Холодно, — он говорит первое, что приходит в голову, лишь бы Дмитриев ни о чем не догадался. Не прочел его состояние, как это обычно бывает, не начал бессмысленные расспросы. Почему бессмысленные? А потому, что Ицков сам не знает, что случилось. Почему вдруг радость о возвращении друга исчезла, в миг сменившись на уже приевшуюся апатию.
Внезапно Дмитриев сокращает и без того небольшое расстояние, вплотную прижимаясь к Ицкову. Он утыкается холодным носом ему в шею, от чего Дима вздрагивает. Дыхание друга опаляет кожу, вызывая мурашки по всему телу.
— Я скучал, — с надрывом произносит Дима, — я так скучал…
Ицков поворачивается к другу, теперь уже он утыкается в его шею, крепко обнимая. Дима прижимается к нему так, словно пытается стать его частью, чтобы их больше никогда нельзя было разделить, даже на полдня. Теперь любой отрезок времени кажется огромным и невыносимым.
В горле стоит ком, не дающий выдавить из себя ни слова. Парень хватает ртом воздух, но в легкие попадает только ткань Сережиной футболки, пахнущая домом, чем-то родным. Пальцы до побелевших костяшек вцепились в кусок футболки на спине друга. Дмитриев гладит друга по спутанным волосам, в надежде привести в чувства. Безуспешно.
— Я тоже, — Сережа делает паузу, — скучал.
И тут Дима окончательно теряет власть над своими эмоциями. Парня начинает трясти мелкой, противной дрожью, которую невозможно контролировать усилием воли. Дыхание сбивается, превращаясь в рваные, сиплые всхлипы, которые он пытается задавить, чтобы не напугать Сережу, чтобы не показаться слабым.
Первая слеза просто скатывается по щеке, оставляя мокрую дорожку. За ней вторая. Слезы текут не просто по лицу — они стекают по его щекам, путаются в черных и без того взъерошенных волосах, падают на нежную кожу Сережиной шеи. Горячие, соленые, они скатываются с шеи за ворот футболки Дмитриева, впитываясь в ткань у самого сердца.
Ицков чувствует, как Сережа вздрагивает. Чувствует, как на мгновение замирает его рука, а потом прижимает его к себе с еще большей силой.
— Все хорошо, — успокаивающе тихо шепчет Сережа, хлопая парня по спине, — скоро все закончится.
С особой аккуратностью он поправляет волосы Димы, нежно целуя в лоб. Чувствуя, как по телу разливается тяжелая, изматывающая слабость, парень наконец позволяет себе выдохнуть. Где-то на периферии сознания он ещё слышал ровный стук Сережиного сердца под ухом, ощущал, как пальцы друга продолжают гладить его по голове. Слезы высохли на щеках, дыхание выровнялось, а напряжение, копившееся полгода, схлынуло, оставив после себя только опустошение и покой.
***
Утро встретило его неестественной, гулкой тишиной.
Дима садится на кровать, мутным взглядом уставившись в экран телефона. 11:23. Он лениво трет кулаком глаза, прогоняя остатки сна, и обводит взглядом комнату. Сережи нет. Это не удивляет — первый рабочий день после возвращения на старую должность. Дмитриев наверняка ушел еще пару часов назад, шумно роняя вещи и громко чертыхаясь в прихожей.
Странно другое — Дима ничего не слышал.
Он спит чутко. Часто просыпается от любого шороха, особенно если знает, что Сережа собирается на смену. Организм за полгода привык контролировать каждый звук в квартире. А сегодня — провал. Глубокая, черная яма сна, из которой он вынырнул только сейчас. Это колет где-то под ребрами.
Ицков скидывает одеяло, натягивает первые попавшиеся джинсы и бредет на кухню. Тело ломит после вчерашнего. Мышцы ноют так, будто он не спал всю ночь, а таскал тяжелые мешки. Он настежь открывает старое, слегка задубевшее окно, достает из пачки сигарету и прикуривает, упираясь свободной рукой в холодный подоконник.
За стеклом лениво течет обычная серая жизнь. Облака, крыши, редкие машины. Утренние пробки почти рассосались.
Дима затягивается, глядя в никуда.
— Долго ты спишь, — ехидный смешок раздается где-то за спиной.
Ицков вздрагивает. Голос глухой — и от этого вдвойне чужой. Он резко оборачивается, вдавив окурок в пепельницу на подоконнике. В дверном проеме стоит Сережа. В домашней одежде. Спокойный. Смотрит в упор тяжелым, немигающим взглядом. В груди Димы что-то обрывается и рушится вниз.
— Ты… — голос сел, приходится прокашляться. — Ты че здесь забыл? Ты же на смене.
Сережа молчит. Он делает шаг вперед, тихо и почти незаметно. Дима инстинктивно отступает, упираясь спиной в подоконник. Страх усиливается в несколько раз от того, что окно широко распахнуто. Одно неверное движение — и он полетит вниз. Левой рукой он хватается за край подоконника, а правой сжимает пустую пачку.
— Я спрашиваю, — голос Димы дрожит, но он заставляет себя грозно посмотреть в глаза другу. — Ты почему не на работе?
Секунды растягиваются в резину. Тишина давит на уши так, что звенит в висках. Сережа останавливается в двух шагах. Чуть склоняет голову набок, будто рассматривает что-то новое, незнакомое. Взгляд — чужой, холодный, скользит по лицу, по шее, по рукам.
— А ты почему не спишь? — вопрос звучит вязко. — Я же тебя уложил.
Дима сглатывает. Во рту пересыхает, язык прилипает к небу. Сердце колотится где-то в горле, глухими, паническими ударами. Он не провожал его на работу. Он не собирался на смену. Он вообще никуда не уходил. Но что же произошло? Может Дмитриев просто прикалывается? Это очень в его стиле. Но что-то ему не дает в это поверить.
— Сереж… — нервно произносит Ицков, сильнее вжимаясь в подоконник.
Но Дмитриев молчит. Только смотрит. И от этого взгляда — абсолютно пустого, немигающего — воздух в комнате становится густым, как кисель. Дима чувствует, как по позвоночнику ползет ледяная капля пота, как холодеют пальцы, как каждая мышца тела напрягается до звона, готовясь то ли бежать, то ли бить.
Друг не отвечает. Только смотрит. А потом делает шаг. Еще один. Сокращает расстояние, вторгается в личное пространство, и Дима чувствует знакомый запах, от которого всегда становилось спокойно.
— Соскучился? — голос тихий, почти ласковый. Рука ложится Диме на затылок, пальцы зарываются в запутанные волосы. Привычный жест. Успокаивающий. Ицков на секунду закрывает глаза — и этого мгновения хватает, чтобы Сережа потянулся к его губам.
Поцелуй обжигает ледяной нежностью. Губы Сережи мягкие, но до безумия холодные. Дима хочет отстраниться, спросить, в чем дело, но рука на затылке держит крепко, не дает разорвать контакт.
— Все хорошо, — шепчет Дмитриев прямо в губы парню.
А потом — резкий, сильный толчок в грудь. Дима не успевает даже вскрикнуть. Спина теряет опору, подоконник уходит из-под лопаток, и мир опрокидывается — небо падает вниз, земля взлетает вверх, ветер врывается в уши ледяным воем.
И в этот момент — когда тело уже стремительно летит вниз, когда сердце проваливается куда-то в желудок, когда воздух выбивает из легких — что-то щёлкает.
Картинка перед глазами смазывается, но вместо страха приходит странное, кристально-чистое понимание. Оно бьет в голову, как разряд тока, прошивает насквозь.
Полгода назад.
Звонок. Чужой голос. Автобус. Авария. Выживших нет. Знакомые черты лица, застывшие, восковые. И тишина. Та самая гулкая, неестественная тишина, которая встретила его сегодня утром.
— Нет… — выдыхает Дима в пустоту, и ветер уносит его голос.
Асфальт стремительно приближается, вырастает из маленькой точки в огромную серую плоскость.
В этом коротком полете перед глазами проносится всё. Вчерашний день. Объятия. Слезы на шее Дмитриева. Как он уснул у него на плече. Сережа не приходил. Сережи больше нет. Он мертв уже полгода. На похороны его не звали, опасаясь, что это сломает его окончательно. Но он знал. Знал, что это случилось, что всё это правда. Просто не смог этого принять. Просто сошел с ума. Земля ближе. И последняя мысль — не о боли, не о страхе смерти. Только облегчение тихое и выматывающее.
Теперь все наладится.
Ничто и никто не сможет нас разлучить.