1: #урманкактус

R
В процессе
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 568 страниц, 290 437 слов, 47 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

#40

Настройки

4 марта 2017

      Геннадий сам поражался тому душевному подъёму, что испытывал. Его как будто подключили к вечному двигателю, и он, только загоревшись идеей разгрома кафешантана, тут же принялся серьёзно к нему готовиться. Сходил к географу, который оказался гораздо сговорчивее, чем немцы и Потёмкин, и рассказал ему немного, что оранжевая луна — это часть годичного цикла яндов, вроде праздника наступления осени и сбора урожая. Ей симметрично соответствовало время мартовского плача — когда янды праздновали новый год, а природа в это время плакала капелью, ручьями и половодьями. Ну, заодно прекращалось действие всяких тёмных сил, но Геннадию это уже было интересно чисто с символической точки зрения. Михал-Иваныч начал третировать его отца как раз после оранжевой луны — значит, его собственный конец придёт в период мартовского плача. Нельзя было терять ни дня! Вернувшись тогда со школы, Геннадий тут же пошёл к Павлу Григоричу и напросился с ним на выходные в лес пострелять; тот возрадовался, ибо сам едва ли выносил находиться в обществе уже целых трёх женщин. Потом Геннадий открыл календарь и стал прикидывать, в какой день лучше организовать нападение. Скорее всего, это должна была быть суббота: прийти надо было уже под закрытие, то есть практически ночью, и хорошо было бы не иметь на следующий день уроков. Одиннадцатое подходило плохо: Геннадий не успел бы подготовиться, а ещё в это время обещали сильный гололёд. Географ также сказал ему, что двадцать пятого, когда четверть закончится и уроков не будет, они устроят собрание кружка — и как было бы здорово явиться туда победителем! Геннадий одолеет всех: и кафешантанских бандитов, и краеведов с мистическим мышлением — и предстанет настоящим героем! Так что единственным возможным числом оказалось восемнадцатое. Через две недели.       Последним уроком в субботу было ОБЖ, и Геннадий особенно усердно тренировался разбирать на нём автомат — не то чтобы это сильно могло ему пригодиться, но так, хотя бы вспомнить руками, как он выглядит, чтобы, если что, припугнуть кафешайтанов. Убивать он никого, разумеется, не планировал — максимум устроить погром внутри самого ресторана. А после звонка он даже вызвался отнести инвентарь обратно в кабинет ОБЖ, и за ним увязался ещё и Марат.       — Ну что, пойдём? — сказал он, когда они отнесли всё.       — Пошли, — Геннадий кивнул, и они направились к раздевалке.       — Что, ты прямо серьёзно этим занялся?       — Чем?       — Ну как… Десять раз подряд разборка-сборка… Ты прям правда хочешь этот автомат на отлично сдать? Я думаю, нас Иваныч особо строго его спрашивать не будет.       — О, да если бы дело было только в автомате… — прищурился Геннадий. — Помнишь, я про Михал-Иваныча тебе говорил? Скоро пойдём громить его забегаловку.       — Да ты что, правда? — спросил Марат с волнением в голосе.       — А что мне остаётся ещё?       — Ну, я, в смысле… Кропоткин вон тоже тогда пошёл громить — и чуть в полицию не загремел. А у тебя батя там. Нехорошо его подставлять.       — Я надеюсь, он со мной будет, — Геннадий подмигнул. — Мы с ним на выходных в лес пойдём, попрошу его, чтобы, ну, подстроил как-нибудь, типа внеплановый рейд по увеселительным заведениям. Мы нагрянем внезапно и безжалостно, к стенке прижмём всех и выведем на чистую воду. И я спрошу с этого Михал-Иваныча за всё.       — Ну, ты… бесстрашный вообще, конечно, — нервно усмехнулся Марат. — А тебе, это… помощь не нужна никакая?       — Хм… — Геннадий призадумался. — Наверное, надо бы узнать, как вообще настроения в этом кафешантане, не подозревают ли они чего… Разведать обстановку, короче. Ты же вроде нормально с Пионтом общаешься? И с Виноградским?       — О, да это я в два счёта! Сейчас всё равно выхи будут, похожу туда, поговорю, может, узнаю что-нибудь.       — Н-да, хорошо иметь такого полезного человека со сверхспособностью ни с кем не портить отношения, — насмешливо сказал Геннадий, чем, кажется, засмущал немного Марата, который забормотал что-то про то, что никакая это не сверхспособность, просто человечность…       — Мальчики! — тут дорогу им перегородила какая-то безумная на вид девушка в тусклом оливковом пальто и белом платке, плотно покрывавшем голову. — А где я могу найти Тафгиля Назаровича?!       — Э? — Геннадий непонимающе на неё уставился и вздрогнул, когда часть её лица внезапно сжалась и разжалась.       — Вон в этом коридоре, — махнул рукой Марат, — самый последний кабинет с табличкой «кабинет русского».       — Ага, спасибо! — взвизгнула девушка и умчала.       — И что Тафгиля Назаровича с какими-то психичками связывает?.. — недоумённо проговорил Геннадий.       — А ты что, не узнал? Это ж мама Леденцова.       — Чего?!       — Ну, они ж похожи, вообще практически одинаковые. И я слышал как раз, что у неё лицо тикает.       — А… — Геннадий закивал и очередной раз убедился, что связался с правильным человеком. Детективные способности Марата правда могли здорово его выручить.       …Янина меж тем добежала до нужного кабинета, но вместо ТН обнаружила там только очень медленно собиравшегося на выход Потёмкина — впрочем, он ей для дела тоже подходил.       — А, это ты! — вскрикнула она, силой развернув Потёмкина к себе. Тот испуганно отпрянул, чуть не столкнув парту. — Как тебя… Вадим! Ты хотя бы знаешь, где Серёжа?! Я вернулась — его нет, квартира пустая, у Надежды Васильевны тоже нет!       — Ну конечно, откуда вам знать, — хмыкнул Потёмкин, уже который день остававшийся непривычно злым по отношению ко всем, кто не входил в его круг доверия. — В больнице он.       — Какой больнице?       — В нашей, яндской. У него грипп, и его положили в инфекционное.       — Грипп? — переспросила Янина, попятившись назад и упёршись спиной в доску. — Господи… Ну мог бы он мне написать! Почему он мне не написал?       — А я бы тоже не написал женщине, которая била бы меня и постоянно уезжала бы, не интересуясь, что у меня вообще происходит, — нагло выдал Потёмкин и, накинув на плечо бежевый рюкзак с красным лисёнком, вышел из кабинета, надеясь на этом закончить разговор с Яниной. Однако та так просто не успокоилась и выбежала за ним.       — Ты что такое несёшь?! Откуда ты знаешь, что у нас в семье происходит…       — Оттуда, что у меня с Серёжей гораздо более доверительные отношения, чем у вас!       — Не лезь, куда тебя не просят! Ты не имеешь права какую-то, блин… оценку мне давать как матери и осуждать!       — Я говорю то, что вижу, и пока что я вижу, что вы вообще не помните о том, что у вас есть сын! — выпалил Потёмкин и убежал от неё в раздевалку. Янина к ней уже подвыдохлась и осталась снаружи, не решившись зайти туда; однако, когда через несколько минут Потёмкин вышел уже в пуховике и ушанке, она снова кинулась к нему.       — Это я-то не помню?! Да тебя на моё место на денёчек бы поставить — думаешь, ты бы выдержал?       — Я и так уже вполне занимаю ваше место, — огрызнулся Потёмкин, постаравшись идти быстрее. — И Серёжа больше доверяет мне, чем вам!       — Ну конечно! Проще всего же бросить мать, которая всё для него сделала!       — Так вы первая его бросили!       — Да откуда ты знаешь!       — Слушайте, — они вышли на школьное крыльцо, и Потёмкин развернулся к ней, — отстаньте от меня! Не надо за мной ходить!       — Нет, мы пойдём, — Янина грозно глянула на него исподлобья, сверкая зелёными глазами из-под тяжёлых надбровных дуг с почти отсутствовавшими бровями. — Мне надо раз и навсегда с тобой поговорить!       — Ну хорошо! — как будто нехотя согласился Потёмкин, и они пошли на Урманку вместе; его согревала и одновременно пугала мысль о том, что он сейчас снова окажется в такой домашней и уютной квартире Леденцова, вот только самого Леденцова там не будет…       Зайдя, они разместились за маленьким столиком на кухне, всё такой же полупустой, полной только упаковок и обёрток от доширака. Пока Янина отошла в ванную умыть лицо и перевязать сбившийся от ветра платок, Потёмкин аккуратно заглянул в холодильник и на полочки и обнаружил там то, что расстроило его ещё больше: практически все гостинцы, что он приносил Леденцову, остались совершенно нетронуты.       — Садись, — потребовала вернувшаяся Янина. — И говори всё.       — Что именно? — Потёмкин растерял свой озлобленный тон; почему-то в этой квартире ему совсем не хотелось уже ругаться.       — Всё. Какая я плохая мать и так далее. Все свои претензии.       — Я не говорю, что вы плохая мать. Просто Сежка, он… он ведь особого внимания требует. А вы уезжаете так надолго, оставляете его одного, а ему знаете как плохо тут одному… Вот сейчас он заболел, а у него ещё и с питанием проблемы, вы разве не замечали, как он похудел? Ему готовить надо, сам он не может.       — Господи! — взвыла слезливо Янина. — Ну не могу же я всю жизнь с ним быть и кормить его! У меня и так… собственной жизни, считай, нет…       — Почему же, есть. Вы ведь постоянно в разъездах.       — Да я уезжаю только ради того, чтоб отдохнуть от этого всего! Ты что возомнил вообще? — Янина прищурила глаза. — Ты разве так много о семье нашей знаешь, о том, что со мной было?       — Я знаю только то, что говорил мне Сежка. И из этого следует, что вы совсем его забросили.       — Ах, это он говорил тебе! — Янина вдруг хлопнула ладонями об стол и, закрывши ими лицо, расплакалась. Потёмкину мгновенно стало дурно: он всё ещё не мог выносить, когда его слова кого-то ранили.       — Подождите, Янина… как вас зовут… — он закопошился, заёрзал на стуле, потом встал, налил воды в стакан и поставил перед Яниной. — Вот, попейте… Не надо плакать, успокойтесь, — он сглотнул, так до сих пор и не вспомнив её отчество. — Как вас… Тётя Яна, ну простите меня! Пожалуйста!       Янина всхлипнула и резко, дёрнув лицом, распахнула глаза. Они у неё походили на Серёжины только цветом и были округлыми, с маленькими веками, отчего в раскрытом виде казались вытаращенными.       — Яна? — прошипела она сквозь зубы, и Потёмкин испугался уже, что сказал что-то не так, но она, напротив, взяла стакан, отхлебнула и заговорила спокойнее, но всё ещё как-то обречённо. — Меня так только Йеря… Иерофант называет.       — Пожалуйста, простите меня, — повторил Потёмкин, опустив голову, — я тоже хочу, чтобы вы доверяли мне. Вы ведь знаете, как я дорожу Сежкой, и я вовсе не хочу ссориться с его мамой… Ну, может быть, я правда знаю всё только с его слов, и у меня не совсем верное представление… Вы расскажите всё, как с вашей стороны.       — Да чего там рассказывать, — махнула рукой Янина, отпив ещё воды. — Я вечно для всех плохая, все лучше меня знают, как с Серёжей надо, а я… никчёмная мать. Вот и всё. Даже ты так говоришь.       — Ну, всё-таки, тётя Яна, — Потёмкин придвинулся чуть поближе к ней, — я, на самом деле, очень хочу, чтобы у вас с Серёжей наладились отношения. У меня ведь получилось найти к нему подход; может, я смогу вам помочь чем-нибудь? Вы только расскажите!       Он поднял на Янину возмутительно чистые и честные голубые глаза, и она, вглядевшись в них внимательно, отвернулась и повторила:       — Да что рассказывать… Сложно с ним было всегда. Я ведь его родила в шестнадцать всего; это, считай, как вот ваши сейчас одноклассницы, вот в таком возрасте. А тот… человек, от которого я его родила, попросту обманул меня. Говорил, что всегда со мной будет, что всем поможет, а как увидел, что у него глаз полуслепой один — сразу манатки собрал, и так больше никто его в селе и не видел. И бросили все меня, и осталась я одна, — она шмыгнула и тикнула одновременно, тут же схватившись удручённо за разболевшуюся голову в белом платке. — Ни родителей — я с детства сирота, ни мужа, опекунша моя только осталась, Надежда Васильевна… Но она ж знала, как поднимать нормальных детей, а Серёжа… Он же первые три года вообще даже не ходил, представляешь? Мы всю голову сломали, всех врачей исходили, чтобы понять, что с ним. А до врачей этих ещё попробуй доедь, у нас же там все руками разводили, приходилось ездить сюда вот или в Голубой Город, а Серёжа ездить не любил, плакал всю дорогу, и ничем его не заткнуть было… в электричке все уже косились на меня и отсаживались… и врачи говорили все, что я как-то не так с ним занимаюсь, а откуда мне было знать, как? На нём обычные методы не работали. Я уже, честное слово, наверное, плохо делала, но первое время даже прятала его от остальных, чтобы только никто не увидел и не начал опять, что я как-то не так его воспитываю… А его очень сложно поднимать было. Он плакал вообще, кажется, постоянно, ни с кем говорить не хотел, играть не хотел, а как мы его обучили ходить всё-таки — лучше бы не обучали, честное слово… Бросаться стал на всех, колотить, я устала уже в школу ходить и выслушивать… Опять Серёжа подрался, опять вы за ним недоглядели, надо… по-другому воспитывать… — Янина почувствовала, что слёзы снова подступили к глазам, и отпила ещё воды, вытерев их. — Да откуда я знала, как надо было? К психологам ходила, они сказали, что на домашнее обучение его надо, — ну так я посадила его на домашнее обучение, никуда не отлучалась, всё время при нём сидела, ну, кроме времени, когда работала. А как он безобразие это себе на голове устроил и на учителей стал кидаться — сказали, нет, что это вы его на домашнее посадили, ему надо социализироваться, а то он немощный вырастет и без вас помрёт. А я, грешное дело, правда иногда думала: проснуться бы — а я одна, и не надо мне опять его плач выслушивать и осуждения чужие постоянные…       — Да вы что! — вырвалось возмущённо у Потёмкина, но он тут же спохватился и унял себя. — Ну, то есть… Ну неужели совсем ничего не было хорошего в нём?       — Чёрт его знает, что в нём хорошего. Я уже как только с ним не пыталась: и по-доброму, и ремнём, а он ничего не понимает. Везде ему плохо… Он только вот, наверное, только, как из поездки с тобой приехал, первый раз за всю жизнь поспокойнее стал.       — Ну вот, видите! — Потёмкин легонько улыбнулся. — К нему можно найти подход…       — Может, и можно, но я устала уже страшно от этого. Да и в Зарми мне сказали, ну, я имею в виду, в психушке, когда я его забирать ездила, сказали, что он не исправится уже. Что у него аутизм, и это не лечится. Что ему так везде всегда плохо и будет, и я уже, честно, думаю просто дотянуть его до восемнадцати и всё. Дальше я не выдержу просто.       — Аутизм? — Потёмкин настороженно приподнял бровки, попутно принявшись вспоминать, не слышал ли он что-нибудь про эту болезнь от мамы.       — Да, ещё сказали, что по нему прямо невооружённым глазом это видно, и странно, что я не заметила этого раньше, — фыркнула Янина. — А чего, спрашивается, психологи не замечали, я же его ко всем водила; я, пока он в школу не пошёл, вообще из больниц, считай, не вылезала?       — Тёть Ян, простите, правда, — заныл Потёмкин. — Я правда не знал, что у вас такое…       — Да ладно. Ты, главное, Серёже только не говори, что мы про диагноз его говорили. И вообще не упоминай это при нём: он всегда с ума сходит, если услышит что-то свои психические отклонения… И я его понимаю, на самом деле, он через столько этих психологов поганых прошёл, и все только измывались над ним, что он говорить с ними не хотел.       — Вот видите, вам всё-таки его жалко, значит, вы всё-таки немножко его любите. Тётя Яна… у вас всё получится, — голос Потёмкина полился вдруг звонким и бойким ручейком. — У меня тоже не сразу получилось разговорить Сежку, зато теперь… вы ведь сами сказали, что он стал поспокойнее! Значит, есть надежда, что он исправится; а психологи эти как не помогали, так и не будут помогать, забейте на них вообще! Мы с вами сами со всем справимся.       Янина вгляделась в него с недоверием.       — Ну… а вы расскажите ещё что-нибудь про Серёжино детство? — разбавил неловкую тишину Потёмкин.       — Да это, честно говоря, не такое время, которое хочется вспоминать, — Янина тяжело вздохнула, но ему показалось, что в её интонации проскользнула нежность.       — А у вас фотографии есть какие-нибудь? — продолжил расспрашивать он.       — Фотографии! Ты попробуй заставь его сфоткаться, он на школьных-то снимках вставал всегда так, чтобы его не было видно, он камеры как огня боится.       — Значит, совсем нет?       — Ну… немного совсем… Пойдём, — Янина поднялась из-за стола и пригласила его в свою комнату — такую же обыкновенную, какие бывают ещё в мириадах хрущёвских квартир, словно тут с момента переезда вообще ничего не меняли из того, что осталось от прежних хозяев. Янина порылась в нижних отсеках длинной стенки и достала тоненький фотоальбом. Первые странички она быстро пролистала, но Потёмкин успел заметить, что там была она в детстве и молодости — и она, надо сказать, тогда обладала какой-то совершенно сказочной красотой. Нетипичной, как и её сын. Круглые глаза, поджатые губы, почти отсутствующие брови и завитые белокурые локоны делали её похожей на куклу или фею, и неясно было, зачем она сейчас моталась в безликие платки.       — Ну, тут вот эта единственная. Остальные, наверное, в другом месте, но это долго искать надо.       Янина остановилась на развороте с фотографией Леденцова, который сидел, глядя мимо камеры, видимо, в студии керамики в Белореченом и возился с кусочком глины. Потёмкин, увидев её, ахнул: так больно и жалостливо стало ему на сердце. Взгляд Леденцова был таким же глубоким, сосредоточенным и загадочным, как и сейчас; он был снят с левой стороны, так что белого глаза было практически не видно, но зато хорошо был заметен зелёный глазик, прикрытый массивным веком, любопытный вздёрнутый носик, сомкнутые молчаливые губы, казавшиеся очень грустными, и детские, ещё припухлые щёчки. А главное — Потёмкин узнал, что в детстве у Леденцова были довольно длинные каштановые волосы, доходившие почти до подбородка, и с левой стороны он убирал их за ухо, но они всё равно непослушно спадали.       — Ему тут, наверное, девять, — сказала Янина. — Он с этими игрушками своими до самого вечера возиться мог, его из этого… дома культуры еле вытаскивали домой.       — У него… такие умные глазки, — Потёмкин вкрадчиво улыбнулся, а потом повернулся к Янине, восторженно заморгав. — Тётя Яна! У нас обязательно всё получится! Давайте мы с вами покажем Сежке, что мы его любим и что он всегда может положиться на нас.       — Да был бы он тут, — хмыкнула Янина, на которую, кажется, тоже нашла тень сентиментальности.       — Так давайте мы соберём ему передачку в больницу! Вы ведь хорошо знаете, что он любит?..       …Потёмкин так был счастлив, что сумел утешить Янину, — однако, едва он вышел из дома с передачкой в пакете и направился к больнице, ему сделалось невыносимо плохо. Прошедший разговор многократно воссоздавался в памяти, и собственный голос звучал для него до боли звонко и наивно. Его шатало, он почти не замечал людей вокруг, пару раз чуть не влетел в них и обнаружил, что вообще не понимает, куда и по какой логике они двигаются. Ветхие здания больницы за старым забором вырастали на горизонте из-за рыжих кирпичных многоэтажек, а голову сводило одной только мыслью. У Леденцова аутизм. Неизлечимая болезнь, которая навсегда и с самого начала исказила то, как он видит этот мир и как существует в нём. И он от неё никогда не избавится. Таинственная глубина в его глазах так и останется для всех страшной бездной, диким омутом, который кишит чертями и в который лучше не соваться.       Всю дорогу Потёмкин фанатично гуглил хотя бы какую-нибудь информацию про аутизм, и, раз за разом находя совпадения, почувствовал вдруг, что понял теперь слишком много. Почему Леденцов так сторонился его, почему часто грубо просил его заткнуться, почему бил его, почему сбегал, утыкался головой в руки, срывался в людных местах — и почему сам ненавидел себя и пытался себя переделать. Всё напрасно: все его попытки были и будут провальны с самого начала. Он навсегда останется странным, непонятым и лишним в этом мире.       Потёмкин громко хлопнул дверью главного корпуса и сумел спуститься только с одной ступеньки из трёх, застыв среди беспорядочного движения людей. Они сновали по фойе, в основном все в масках, шмыгающие, кашляющие и чихающие. Потёмкин сжал в руках пакетик, в отчаянии уткнув кончики пальцев максимально глубоко в ладонь. Все эти люди вылечатся, выздоровеют и заживут нормальной жизнью. А Леденцов, даже когда покинет стены больницы, всё равно продолжит мучиться. Потому что то, что делает его пребывание в мире настолько болезненным, с рождения произрастает в нём самом, и если это выдрать — то не станет самого Леденцова... Мимо прошла мамаша с плачущим ребёнком на руках, и в памяти тут же воспроизвелось детское фото молчаливого, угрюмого, но такого очаровательного мальчика, который отличался от других и которого никто не утешил, когда он страдал от этого. Потёмкину до боли захотелось оказаться там, в Белореченом 2009-ого года, чтобы подружиться с ним и защищать его, и он едва не заплакал от досадной невозможности этого. Потёмкин никогда не спасёт Леденцова, не сделает для него ничего грандиозного. Всё, на что он способен, — это передать жалкий пакетик, сжатый в охолодевших руках, и написать очередное бесполезное сообщение о том, что он очень скучает, но никогда не о том, как он по-настоящему волнуется за него.

***

      Постное меню в больнице оказалось всего лишь склизкими водянистыми кашами и свёклой или капустой вместо котлет. Есть это было совсем противно, а Леденцова к тому же соблазнял навязчивый аромат мяса от еды его соседей по палате, и он уже стал подумывать о том, чтобы бросить пост — всё равно он был слишком слаб для этого. Тело разболелось ещё сильнее, просыпаться стало совсем тяжело, и всё вокруг только подтверждало, что у Леденцова опять ничего не получится. Мацукин рассказывал ему о послушниках в монастырях, которые встают ни свет ни заря и по шесть часов проводят в служении Богу, а Леденцов не мог даже Покаянный канон нормально дочитать — заливался слезами от «Душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается…» и зарывал книжку поглубже в одеяло. Эти слова звучали так тревожно, ведь он и сам снова стал чувствовать касания смерти на своём ослабленном теле. Врачи всю жизнь оттягивали ему тот возраст, до которого он потенциально доживёт, но всем им было ясно, что он не будет жить долго, так что смерть всегда нависала грозно над ним. Конец приближался — а он столько всего ещё не сделал, чтобы спасти свою душу. Все его немощи снова представали перед ним, строились в ряд и закрывали путь к праведной жизни.       Почти весь субботний день он пролежал ничком на постели, думая только, как бы ему плакать так, чтобы другие пациенты не заметили. Нужен был бы отдельный уголок для плача, отдельная прямо комната, в которую зашёл, проревелся и вышел как ни в чём не бывало. Но Леденцов из укромных мест знал пока только часовню, а ключи от неё были у Мацукина, который с утра в их палате не появлялся.       Когда за час до ужина кто-то открыл дверь палаты, Леденцов сразу встрепенулся, надеясь увидеть там Мацукина — но это пришла какая-то молоденькая медсестра с пакетом в руке.       — Э-э, а кто тут… Леденцов Сергей? — уточнила она.       — А, это вот этот, одноглазый, — кивнул в сторону его койки один из пациентов.       — Крашенный, — добавил другой.       — Передачка тебе, — тон медсестры сделался пренебрежительным и нетерпеливым; она тряхнула пакетом, и Леденцов неуклюже поднялся с койки и просеменил к ней, еле держась на ногах.       — С-спасибо, — нерешительно поблагодарил он, но медсестра только молча сунула ему пакет в руки и ушла. Он вернулся к койке, стараясь не смотреть на соседей, но чувствуя, как они проводили его прожигающим взглядом. Ему даже неловко было сначала этот пакет открывать, и он просто поставил его на тумбочку и забился в угол, поджав ноги. Однако сладкий медовый запах, доносившийся из пакета, всё же слишком раздразнил Леденцова, и, когда соседи окончательно отвернулись, собравшись вокруг того, кому повезло выпросить для себя ноутбук из дома, он осторожно, стараясь особо не шуршать, развязал передачку. Тут же его встретила баночка мёда с наклеенным на неё стикером, где аккуратным почерком Потёмкина было написано: «Выздоравливай, звёздочкин!» И сразу весь мир вокруг словно исчез, и Леденцов стал жадно разбирать пакет дальше, не заботясь уже о том, насколько это слышно другим. Потёмкин положил ему мягкое творожное печенье, его любимые йогурты с хлопьями, детские пюрешки (хотя они, наверное, каким-то образом передались от Глафиры — через маму или Иерофанта), плиточку шоколада и две свежие ароматные булочки с изюмом.       Леденцов расплылся в глупенькой довольной улыбке. На душе стало необыкновенно тепло, словно Потёмкин оказался рядом, впустив его в свои мягкие, заботливые объятья. Как Леденцов соскучился по ним — невыносимо просто! Он прижал баночку мёда к груди и нетерпеливо глянул вверх, на круглые настенные часы. Скорее бы настало время ужина! Это, наверное, будет лучший приём пищи вообще с момента прибытия в больницу…       Дверь палаты скрипнула, и Леденцов, насколько то возможно было с его койки, глянул туда, надеясь увидеть повариху, однако это зашёл Мацукин и сразу направился в его угол.       — Константин Станиславович, — прошептал он, всё ещё кривясь в улыбке, унять которую никак не получалось. — Смотрите!       — Что тут у тебя? — тот мягко присел рядом и окинул взглядом разбросанную по койке передачку.       — Это… мне друг передал, — Леденцов отвёл глаза и часто-часто ими захлопал. — Представляете?       — М-м… — Мацукин повертел в руках булку с изюмом. — А ты не говорил своему другу, что вознамерился держать пост?       — А? — Леденцов прикрыл лицо снизу ладонью и недоумённо глянул на Мацукина.       — …А значит, должен воздерживаться от продуктов животного происхождения?       — А что тут… — улыбка Леденцова сползла, а с ней как будто рухнул весь мир. Как это? Потёмкин же передал ему столько всего с такой чистой и светлой заботой, почему он не мог это взять?       — В составе булок есть яйца, — стал методично объяснять Мацукин, — печенье с творогом, йогурты, разумеется, с молоком. Пюре, конечно, хорошо, но оно с печеньем, и там… тоже яйцо в составе.       — Но мне просто больше всего нравится… с печеньем, — виновато шмыгнул Леденцов.       — Так смысл поста в том и состоит, чтобы бороться с плотскими желаниями, — Мацукин взялся за плитку шоколада, и тут Леденцов не выдержал и схватил его за запястье.       — Ну тут же ничего нету! Это просто шоколад!       — Шоколад молочный. Да хоть какой бы он ни был… Сладости — это вообще излишняя роскошь, а в период поста надо питаться только по необходимости.       — Ну мёд-то мне хотя бы можно? — заныл Леденцов, отпустив его и двумя руками вцепившись в баночку, чтобы он даже не вздумал забрать её.       — В умеренных количествах — да. А остальное… — Мацукин оглядел палату. — Остальное мы раздадим твоим соседям, верно?       — Нет! — вскрикнул Леденцов и, бросив баночку в мягкое скомканное одеяло, стал судорожно сгребать себе остальные гостинцы. Мацукин его останавливать не стал; Леденцов придвинул всё ближе и перетащил одеяло так, чтобы оно отгородило передачку, словно крепость, на которую покушалась вражеская армия. Он обхватил одеяло руками и вперил взгляд в Мацукина; лицо его дрожало, и он то злобно хмурился, то перепуганно хлопал ресницами.       — Нужно переставать быть таким капризным, — невозмутимо ответил Мацукин. — Я понимаю, что тебе пока сложно от всего отказаться, потому что — запомни! — когда человек решает начать путь к Богу, его начинают со всех сторон одолевать бесы.       — Причём тут бесы! — зашипел Леденцов. — Это мне собирал мой друг! Почему я должен это раздавать?!       — Потому что алчность — смертный грех, — произнёс Мацукин строго, глядя ему прямо в глаза. — Бог не любит тех, кто трясётся за вещи, которыми обладает, и не может поделиться ими с другими.       — Да почему?!       — Потому что ни одна вещь не должна для тебя стоять выше Бога. А ты вцепился в скоромные сладости, даже не стыдясь того, что нарушаешь пост.       — Я ещё ничего не нарушил, — буркнул Леденцов.       — Ты ведёшь себя мерзко и эгоистично, и это нарушение во сто крат страшнее, чем если бы ты случайно съел булку с яйцом, — Мацукин осуждающе сдвинул брови, сверкнув янтарными глазами. Леденцов всё ещё смотрел на него непримиримо, закусывал нервно губы, и весь его упрямый вид говорил: нет! всё равно будет по-моему! Мацукин наклонился поближе к нему и продолжил:       — Сейчас я вижу в твоих глазах настоящего дьявола. Жадного капризного мальчишку, который даже не пытается понять, в чём он неправ. А ты подумай, разве Богу нужны такие? Как ты собираешься стоять в одном ряду с теми, кто последнее отдаёт другим и не жалеет? — Леденцов упорно молчал. — Что ж, хорошо, ты сам сделал свой выбор. Я надеюсь только, что, когда ты будешь обжираться, в тебе хоть немного проснётся совесть, и ты вспомнишь, что настоящие праведники до сегодняшнего дня ничего, кроме куска хлеба, не имели.       Мацукин отвернулся и стал подниматься. Брови Леденцова жалобно изогнулись, веки задрожали и стали заполняться слезами.       — Подождите! — выпалил он.       — У меня много дел, Леденцов, — отмахнулся Мацукин. — А на тебя, как я понял, лучше мне своё время не тратить.       Тот сжался, глядя на удалявшуюся спину в белом халате и с ужасом понимая: это уходит его спасение, его последняя надежда на то, чтобы выбраться из своей грешной сущности. Уходит и оставляет Леденцова на съедение его внутренним демонам — а он в одиночку их не одолеет. Душа его беспробудно и безнадёжно спит, а когда наступит конец — сама, поди, не заметит, как провалится в омут и обречёт себя на вечные страдания. Всё, чёрт возьми, всего лишь из-за того, что Леденцов зажал передачку!       — Подождите! — завопил он истошно и, слезши с койки, кинулся к Мацукину.       — Чего разорался-то? — спросил кто-то из соседей, но Леденцов даже не расслышал.       — Подождите, не оставляйте меня, пожалуйста! — он вцепился как можно сильнее в запястье Мацукина. — Я… Я очень хочу… вы мне поможете…       — Леденцов! — прикрикнул тот в ответ. — Веди себя прилично, в конце концов. Ты сильно разочаровал меня, и… — не успел он договорить, как Леденцов выпустил его и, спотыкаясь, пролетел обратно к койке, вызволил из-под одеяла гостинцы и, кое-как уместив их в две руки, приковылял к кругу соседей и вывалил всё перед ними.       — Возьмите, мне не надо! — захлёбываясь слезами, вымолвил он и резко удрал за дверь палаты. Мацукин быстро отправился за ним.       — Что-то, походу, какого-то психа с нами поселили, — зашептались парни.       — Да, лучше было, когда он тупо молчал.       — Да ладно, пацаны, хотя бы хавка есть.       — О, я пюрешки сестре заныкаю…       …В коридоре Леденцов сполз вниз по стене возле палаты и разрыдался уже окончательно. Слёзы загораживали обзор, и больничный мир искривлялся и искажался, представая ещё более уродливым, чем был на самом деле.       — Ну, ты что? — склонился к нему Мацукин. — Видишь, ты всё сделал правильно.       — Можно… в часовню… — сквозь слёзы проныл Леденцов.       — Конечно, можно. После твоего доброго поступка — особенно можно.       Он провёл Леденцова на первый этаж, и тот старательно прятал ото всех лицо, закрываясь руками, а в часовне упал на скамейку и заревел с новой силой.       — Это слёзы раскаяния, — Мацукин присел возле него. — Через них очищается душа. Сейчас, когда ты начал приходить к Богу, тебе может быть очень тяжело, но ты, главное, помни, что это просто демоны не хотят отпускать твою душу и будут делать всё, чтобы ты остался с ними. А ты делай всегда выбор в пользу Бога — и получишь спасение.       Леденцов, однако, слишком громко плакал, чтобы услышать, что он говорит. Хотя он и сам чувствовал, что изнутри его будто раздирали на кусочки. Все самые невыносимые чувства навалились разом: он винил себя и за то, что снова оказался эгоистом, и за то, что обидел Потёмкина, который так старательно собирал передачку для него, и за всё своё существование в принципе. И неясно было, где в этой кромешной тьме можно было разглядеть светлый мазок оживляющей Божьей любви.

***

8 марта 2017

      Марат уже несколько дней подряд захаживал в кафешантан, не вызывая абсолютно никаких подозрений и, на самом деле, ничего особенно странного не замечая. За исключением, пожалуй, того, что с уходом отсюда остальной мэрии стало как-то тоскливо. Виноградский, говорили, всё время проводил теперь с Ариной, а Лола, Ким и Америков давно уже перебазировались к Орехову. Бывший лицейский столик занимали теперь кто попало, но совсем кафешантан без них, разумеется, не опустел. Всё так же приходило много дальнобойщиков, банька едва успевала просыхать и охлаждаться, а сегодня так вообще был почти полный аншлаг в честь праздника. И Марату совершенно неведомо было, зачем Геннадию понадобилось рушить всю эту идиллию. Да, может, у него личные счёты с владельцами — но зачем отнимать у простых людей место, где они могут, чёрт возьми, просто хорошо провести время? Тем более в Яндске, где с досугом только в последние годы начало что-то налаживаться. Кафешантан давно стал символом района, и казалось, что с его разгромом падёт вся Урманка. Но какое Геннадию было до того дело? Он же ярый индивидуалист…       Поднявшись на второй этаж, Марат заметил вдруг у барной стойки, куда всегда обычно садился сам, Настю. Вот уж действительно неожиданная гостья! Странно, что она не принарядилась даже сегодня и сидела совершенно одна… Марат решил, что хотя бы на правах одноклассника может присоединиться, и уселся рядом.       — Свободно? Или ты кого-то ждёшь? — уточнил он.       — Да садись, чего уж, — махнула рукой Настя. — А жду я только, когда наш примерный исполнительный официант наконец найдёт мне энергетик.       — Держи, — из-за стойки показался Пионтковский и водрузил перед ней чёрно-зелёную жестянку «Монстра». — И ты зря иронизируешь: если бы вчерашняя смена расставила в холодильнике всё так, как всегда, я нашёл бы его быстрее.       — Ну-у, девяносто три секунды ты его искал, — сказала Настя, выключив секундомер на телефоне.       — А-а, вы типа на время? — усмехнулся Марат, и вдруг в этот момент над ним и Настей навис Кропоткин.       — Я тут как-нибудь пристроюсь? — он попытался втиснуться между ними.       — Садись сюда, — Марат похлопал по месту рядом с собой.       — Не, сюда…       — А! — Марат сам переместился на соседнее сиденье, позволив Кропоткину сесть рядом с Настей. Он всё понял: скорее всего, это именно Кропоткин пригласил сюда Настю, чтобы помириться с ней.       — Ну и? Зачем позвал? — спросила у него Настя, тут же подтвердив догадку Марата.       — Да так, просто… Решил устроить концерт по заявкам. Сейчас у тех челиков у сцены корпорат кончится, и выйду я, и могу сыграть, что тебе хотелось бы…       — Мне хотелось бы, чтобы ты со сцены заявил, что кафешантан — дерьмо, — Настя безразлично отпила энергетик.       — Мы его попрём отсюда за такое, — съязвил Пионтковский. — Будет играть у вокзала и собирать деньги в шапку.       — Не утрируй, — поморщился Кропоткин.       — Да нет, мне просто правда противно здесь, — продолжила Настя, обернувшись к Пионтковскому. — Почему вы, кстати, на карантин не закрылись? А лучше бы вообще.       — И ты туда же, — расстроенно вырвалось у Марата, чем он обратил на себя взгляд трёх пар недоумённых глаз. — Э… Я имею в виду, Насть, ну, если тебе не нравится заведение, что ж его закрывать-то сразу? Куча людей сюда ходит…       — Если ты намекаешь на мою маму или Ульяны, — поджал губы Кропоткин, — то они больше никаких планов на кафешантан не имеют.       — Да, да, — Марат закивал головой, а сам подумал: в самом деле, почему бы их не предупредить? А то так, если план Геннадия сработает, то пацаны лишатся работы и вообще ничего хорошего не произойдёт. — Просто… они-то, понимаешь, не имеют. А вот Гена имеет.       — Ну, допустим, он заходил сюда, храбрился, — хмыкнул Пионтковский. — Только кишка тонка у него, и хер что он против нас сделает.       — Не скажи. Он тут начал уже вполне серьёзно готовиться, — Марат перешёл на полушёпот. — Короче. Сообщаю только потому, что сам против этого. Восемнадцатого числа, под закрытие кафешантана он придёт сюда. С батей, типа в качестве полицейского рейда, а сам разгромит вам тут всё, убытков обсчитаетесь потом.       — А чего это именно он активизировался? — не поняла Настя.       — Да у него там… запутанная история какая-то, но если вкратце, то у его семьи тут в девяностые тёрки были с владельцем кафешантана, и он думает, что это именно он устроил взрыв в Крёкшино.       — Пиздец, — закатил глаза Пионтковский.       — Он также подговорил Тафгиля Назаровича, — при его упоминании Настя встрепенулась. — Наплёл ему, что тут Пионту чем-то угрожают, а он же борец за справедливость, так что тоже спрашивать за это придёт.       — Его только тут ещё не хватало…       — Вообще-то он правильно делает, — заявила Настя. — Ты тут как спиртом надышишься… уже на людей бросаться начал.       — Это из-за того, что эти люди херово себя ведут, а не из-за кафешантана.       — И у тебя, если так послушать, то получится, что Тафгиль Назарович вообще во всём прав! — возмутился Кропоткин, которому, конечно, очень хотелось вернуть себе Настеньку, но точно не поддерживать для этого одного из самых поганых учителей. — Может, ты на него запала, а?       — Чего? — Настя приподняла бровь. — Тебе в голову не приходило, что девушка может как бы вообще ни на кого не западать и жить сама по себе?       — Ещё одна фемка, — хихикнул Пионтковский.       — Ребят, ну что вы, — Марат понял, что опять должен вмешаться. — Я ж вам не для того рассказал… Я просто думаю, как Гену отговорить всё-таки.       — А зачем отговаривать? — Настя глянула на него сквозь Кропоткина. — Он хорошее дело сделает, если эту забегаловку закроет, меня тошнит уже от неё. И я вообще, скорее всего, пойду с ними.       — Насть, ну не дури, а…       — В таком случае, если вы пойдёте, — Пионтковский скрестил руки на груди, — то мы достойно вас встретим и покажем, что ожидает каждого, кто позарится на кафешантан. А тебя Кропоткин лично долбанёт по башке гитарой.       — Блять, нет! — тот аж подскочил на стуле. — Я не…       — Да мне всё равно, Кропоткин, — сказала Настя. — За ты или против кафешантана. Если это всё, зачем я была тебе нужна, то я пойду.       Она взяла энергетик с собой и гордо удалилась. Марат так и остался в недоумении: он всё-таки чуть-чуть поспособствовал сохранению кафешантана или, наоборот, только разжёг конфликт ещё сильнее?