***
Человек создан быть несовершенным. Это самое сильное существо на планете, верхушка пищевой цепи, но укуса крошечного малярийного комара хватит, чтобы выбить из него дух. Порой даже этого не нужно, чтобы за пару шагов дойти до могилы. Люди грешат, рискуют, попадают в несчастные случаи, а иногда просто болеют. Физически, умственно, душевно. У кого-то с рождения неполадки с биохимическими соединениями в мозгах, а кто-то проходит через ад и уже потом становится… — как это называют? Психически неполноценным. Том из категории первых — так ему говорили всегда врачи. Мол, скорее всего, наследственное. Родни своей он не знал никогда.***
Приют Вул — место не из самых красивых. Но Том Риддл других не знавал, лишь видел кое-что на картинках в книжках: фотографии гор, рек, водопадов, пирамид и замков. Он не очень верил в то, что они настоящие, потому что такое величие видел лишь в своих снах, где возможно было все. А здесь, в мире, ограниченном высоким чугунным забором, с серыми стенами и серыми полами, не могло быть ничего подобного. Том привык от одиночества тайком залезать на старый, пыльный чердак, куда вход детям был воспрещен. Там он разглядывал и трогал кукольные конечности, оторванные от туловища; подушечками пальцев ощупывал деревянные доски, чтобы потом можно было на пару часов занять себя вытаскиванием заноз из-под кожи. Еще он любил обливать ладони жидким клеем, ждать, пока он немного подсохнет, а потом методично очищать руки от этого клея. Он так ладно и приятно отходил от кожи, целыми пластами. А потом в самых труднодоступных местах оставались еще места намертво засохшим клеем, и его откорвыривать было интереснее всего, даже если натянутая кожа между пальцев кровоточила от его усилий. Тому вообще нравилось все ощупывать, трогать, чувствовать этот мир с помощью касаний, поэтому он довольно часто становился объектом насмешек, когда кто-то из воспитанников заставал его, например, медленно водящим ладонями по полам. Порой он ложился во дворе, прямо на траву, и разглядывал небо. Тогда весь мир терял четкие линии, расширялся до целого небосклона. Том представлял, как прыгает с одной звезды на другую, отталкиваясь одной ногой. Порой к нему прямо по небу летел огромный черный корабль с парусами из теней, чтобы забрать его отсюда, но как только Том напрягал тело, чтобы встать и сесть на этот чудовищный корабль-призрак, тот растворялся в воздухе, оставляя за собой лишь свист ветра. А иногда он видел кое-что. В уголках, за полками и шкафами, в щелях и трещинах. Ему постоянно кто-то подмигивал. Глаз тут, глаз там, и всегда-всегда черный. Том все боязливо оглядывался по сторонам, чтобы понять, почему никто не пугается, но видя, как остальные дети шутливо проходили мимо этих глазенок, думал, что все просто привыкли. А потому тоже проходил мимо и не обращал внимания, раз уж никто не обращал. Но его так и тянуло посмотреть разок-другой. На него ведь наконец обратили внимание, и Том от этого призрачного внимания будто переставал чувствовать себя нелепой заплаткой на чьих-то старых, потрепанных штанах. Большую часть своего времени он проводил в школе, а по воскресеньям все воспитанники, достигшие более или менее сознательного возраста, бывали в церкви. Том исключением не был, хотя от запаха ладана ему становилось дурно. Там он думал, что, может быть, бог — его потерянный отец. Все остальное время Том был в своей комнате, которую делил с тремя другими мальчишками. Иногда просто лежал в постели, слушал шепот ветра, смотрел на покачивающиеся дверцы открытого шкафа. Ковырял ногтем штукатурку на стене, представляя в своих руках кисть, которую макал в кровь миссис Коул. Вечерами стоял у окна, глядя на стоящие неподалеку дома, в окнах которого кто-то включал и отключал свет, и из каждого окна ему подмигивал загадочный красивый глазик, будто он не был один во всем этом мире. С людьми ему было тяжело находиться рядом. Почему-то от них нестерпимо пахло фекалиями, грязью и копотью, от всех без исключения. Оттого он ходил с постоянно обветренными губами — потому что дышал почти всегда через рот, чтобы не чувствовать вони. Тому казалось, что так и должно было быть, что так у всех, но позже оказалось, что нет. Он часто писался в кровать. Соседи по комнате месяцами смеялись над ним после каждого подобного случая, поэтому Тома переселили в отдельную комнату под чердаком. Единственные существа в мире, которые понимали Тома Риддла и давали ему чувство привязанности и единения, были животные. Дети время от времени таскали к себе животных с улицы, потому что миссис Коул была не против. В основном то были кошки, порой приносили крыс, а однажды кто-то из старших принес ежа из леса. Том смотрел всегда издалека, боялся подходить ближе к питомцам, пока однажды не встретил маленького коричнево-серого ужика у кованого забора на территории приюта. Он сначала испугался ужасно, потому что читал в энциклопедиях, что змеи бывают ядовитыми, и убежал. А потом пришел на то же место, а уж все еще был там. Разве не был это действительно знак? Как могла змея просто так остаться на том же месте? Она ждала Тома, это точно. Он приносил ей мертвых мышей каждый день в одно и то же время. Осмелев, попытался погладить змею, и та поддалась, прильнула к его пальцам, как ищущий тепла щенок. Но все это было и вполовину не так удивительно, как когда змея начала с ним разговаривать… — В этот рас-с-с мыш-ш-ш хорош-ш-ша… В тот момент Том посмотрел вокруг, чтобы убедиться, что это не дети из приюта над ним подшучивают… А когда еще и посмотрел вверх, в небо, то застыл. Это было судьбоносное предзнаменование. Облака сложились в причудливый рисунок — череп, из раскрытой пасти которого выползал змей… А один из них заговорил с ним. Дети вдалеке не обращали никакого внимания на божественный знак над их головами, будто не видели, что над их головами висел сам Бог… Неужели только Том это видел? Ему, конечно, никто не поверил, когда он сказал, что умеет говорить со змеями. Билли Стаббс смеялся над ним громче всех. Но ведь на любое действие должно найтись противодействие, разве нет? Так работает мир Тома Риддла. Сделал зло — получи зло. Потому что нельзя смеяться над людьми просто так, ни за что, а особенно, когда они всего лишь говорят правду. Несправедливость человеческая — первый порок, с которым познакомился Том. Так что острая нужда в справедливости и равноценном обмене привела его прямо в комнату к Билли. Убивать было… нормально. Кровь и плоть были теплые, будто он окунул руку в ванну с приятной пенистой водой. Да и было в этом какое-то волшебство, что ли? Он почувствовал себя очень особенным в ту секунду, когда засунул пальцы в широкий продольный порез и поковырялся во внутренностях, перетер между подушечек мясистые хлюпающие ткани. Это было словно… очищение. Будто его прикосновение к этой грязи каким-то образом очищало душу Билли от его гнилья и пороков. Потом были Эми и Деннис. Но они над Томом не смеялись никогда, просто у них червилась кожа, как бывает порой с яблочками. Том пытался им помочь в пещере, очень пытался, потому что так работает его мир: тебе нужна помощь — получи помощь. А разве рвущиеся из гнойников по всему телу черви и сороконожки — это не признак того, что кто-то нуждается в помощи? Он забил Эми и Денниса камнем, потому что они не давали ему помочь и лезли драться, а червей было все больше и больше. Неблагодарность человеческая — это был второй порок, с которым познакомился Том. Именно тогда начались врачи. Они брали у него кровь, делали снимки, показывали ему идиотские чернильные пятна, спрашивали, спрашивали, спрашивали столько всего. Давали ему таблетки, от которых хотелось лишь бесконечно спать и никогда не вставать с тонких влажных простыней. Иногда он из-за лекарств не просыпался, если хотелось в туалет, и снова мочился под себя. Ему ничего не помогало, у людей все еще иногда отсутствовали глазные яблоки, ему чудились неоновые, кровавые нарывы по чужим телам и трескающееся пополам небо. Тогда он услышал слово «шизофрения». Не то чтобы ему кто-то объяснял, что это. Кроме задающих вопросы врачей он никого и не видел особо, ни с кем не контактировал. Но Том понял, что его неправильно лечили. Халатность человеческая — третий порок, с которым познакомился Том. Они могли считать его сколько угодно больным, но ведь это они ничего не видели, а он видел все. Таблетки закупоривали реальность, не оставляя ему ничего, кроме белых больничных стен и бесконечной, убивающей, сонной скуки. Том ведь жил, как в тумане. Утешением ему была маленькая больничная библиотека. Книг там было мало, в основном медицинские справочники и кое-какие классические романы. Том нашел там Библию. Как было необыкновенно читать об освободителе душ людских, о Мессии, который одним лишь своим прикосновением превращал воду в вино и очищал человеческое нутро от грехов… Поэтому он убежал, когда ему исполнилось восемнадцать. Без куртки, в поношенной хлипкой одежде, лохматый — он хотел жить. Хотел говорить, ходить по улице, как все. И, что важнее всего, он хотел снова почувствовать себя особенным. Разве не для того Том был рожден? Чтобы дарить людям очищение… Он вернулся к больнице вечером, все такой же босоногий, вот только откуда-то — Том и сам не помнил, откуда именно, — нашел зажигалку и бутылку водки. Пожар распространился минут через пятнадцать, а Том бежал, бежал и не оглядывался, веря, что это к лучшему, что то, к чему приложилась его рука — это чистота. Том устроился официантом у добрых людей, в небольшой кофейне, и на одном честном слове, без документов. Жил в небольшой комнатушке рядом с кухней, убирался, обслуживал столики и варил кофе, время от времени помогал посудомойщице. Порой собирал трофеи в виде собачьих клычков и кошачьих коготков, если жажда сыграть в особенность побеждала. Ему нравилась его жизнь, пусть и не идеальная, но хоть какая-нибудь. Правда, спать было очень страшно и тяжело — ночью призраков гораздо больше, чем днем, — и иногда он клевал носом во время рабочего дня. Тогда он и встретил своего Учителя. Это был самый светлый день в его жизни. Люди были уродливые, гнили прямо на ходу, пахли замшелым мясом, но только не его Учитель. Она была идеальной. Все ее существо источало такую странную аммиачную сладость, почти что тошнотворную, но Тому очень-очень нравилось, как и исходящие от нее волны черно-алого цвета. И ее медовые кудри, и костлявые руки, и темные круги под глазами. Она тоже была особенной, он знал, понял, как только увидел ее, сидящую в кофейне с телефоном в руках! Естественно, он все-все испоганил, когда нес ей кофе. Рука дернулась, черный кофе расплескался по столу и несколько капель испачкали ее небесного цвета свитер. Она его не наругала. Только вздрогнула, подняла на него свои невозможные золотые глаза, пока Том стоял там, замерев, как кролик перед удавом, и внимательно его осмотрела. Пальцы у него все еще дергались. — Тремор? — спокойно так спросила, мягко, нежно. Захотелось назвать ее мамой, почему-то. — Нет, — слово вышло сухим и боязливым, но Том каким-то странным образом знал, что этой прекрасной девушке можно верить. — Говорили, что это симптом хореи, а потом поменяли диагноз. И тут она вся словно загорелась синим пламенем. Дернула подбородок вверх, впилась своим взглядом в его глаза, и Том почувствовал, как клеточки внутри него начинают копошиться, жужжать, перетирать своими крошечными лапками. И пропал. Ее звали Гермиона, она была нейрохирургом. Она предложила ему помощь, соблазнительно хлопая ресницами, обещала показать свою лабораторию. Но Том не хотел, чтобы ему помогали. Он хотел помогать сам. И Гермиона согласилась. Том уволился из кофейни и переехал в ее лабораторию. Гермиона учила его всему с самого нуля, объяснила, что значат его диагнозы. Рассказала, что ни хорея, ни шизофрения не поддаются современному лечению, а лекарствами их сдерживать очень сложно. Он узнал значение слова «лоботомия». Гермиона мечтала найти способ обезопасить эту процедуру настолько, чтобы суметь помочь всем похожим на Тома людям: безнадежно страдающим и не имеющим возможности вылечиться. Когда-то медики проводили такую процедуру, но результаты в большинстве случаев были плачевные, поэтому ее запретили. Гермиона была в бешенстве, ворчала, что этика не должна стоять превыше научного успеха и поисков действенного лечения, что врачи просто не успели найти способа проводить операцию как надо. Разве мог он оставить ее, когда она хотела помочь? Помогать нужно обязательно тем, кто в этом нуждается. Том тоже хотел помогать. Поэтому он начал учиться. Прочитал сотни книг, днем занимался сам, пока Гермиона была на работе, а по ночам они вместе смотрели заснятые на старые пленки операции, писали конспекты, искали новые пути. Иногда его Гермиона позволяла Тому заплетать ее непокорные волосы, и он млел от ощущения обволакивающих пальцы электрических разрядов. Тот прекрасный сладкий аромат, что она источала, сильнее всего был сконцентрирован на волосах, и только когда она впервые показала ему настоящее мертвое тело, Том понял, что от нее исходил тот же запах, что и от тела. Трупы были такими красивыми. В районе лба и глазниц у них цвели бутоны и папоротники, кожа изливалась самыми приятными глазу цветами. Увидев горящий в его глазах огонь, Гермиона лишь рассмеялась и сказала, что он мог бы быть неплохим патологоанатомом. Он понятия не имел, где его Учитель находила подопытных. Часто она просто приводила людей и вкалывала им галоперидол в шею, со спины, а потом они вместе перетаскивали больного на кушетку и вводили ему наркоз. Операцию полностью проводила Гермиона, сама. Она была богоподобна в своих латексных перчатках, вся заострившаяся, сосредоточенная, прекрасная, как его самая светозарная мечта в окружении пикающих аппаратов и мониторов с жизненными показателями. Ее ладони и пальчики двигались предельно точно, ни на миллиметр не отстранялись от курса. Надрезы, рассеченные слои. Орбитокласт медленно скользил под веко пациента, и все глубже, глубже вонзался. Том наблюдал, как Гермиона аккуратно, хирургически вдавливала длинный инструмент внутрь, и представлял, как острие врезается в розовый, сочный мозг, отделяя дольку от остальной части и… Он изо всех сил старался не выказывать горячее волнение, обдавшее его тело изнутри. Старался удержать собственное дыхание, уже ускорившееся, ставшее тяжелым. Старался, очень-очень, остановить уже начавшуюся в штанах реакцию. По задней части тела прокатилась капля пота, щекоча кожу. Том быстро поднял взгляд обратно на Гермиону, чтобы только отвлечься, успеть себя успокоить. И сделал огромную ошибку. Пришлось прикусить губу, чтобы не застонать. Хорошо, что на нем была медицинская маска, прикрывающая всю нижнюю часть лица. Эти запахи, воткнутый под плоть орбитокласт, писк аппаратуры, ее глубоко нахмуренные брови и тонкие, изящные руки… — Черт! Нет! — ее крик был таким неожиданным, что Тому показалось, будто хирургическое лезвие полоснуло по самому пространству вокруг. Показатели пульса на мониторе начали стремительно падать, писк сначала ускорился, а потом начал неумолимо замедляться, пока не превратился в протяжный, противный звук — то был гимн смерти. Пациент не выжил. — Черт, черт, черт! Твою гребаную мать! — бесновалась Гермиона, выдергивая из уже мертвого тела трубки и иглы. Железный инструмент так и остался торчать из-под глаза. Том же завороженно наблюдал за каждым движением своего Учителя. Гермиона уже срывала с себя маску и шапочку, еле держащую под контролем ее пышную гриву, которая сразу же окатила каскадом волн хрупкие, дрожащие плечи. Странно. Он был на половину головы выше нее, но ощущал себя гораздо, гораздо меньше. Облизнув губы, Том поправил на себе халат, чтобы скрыть реакции своего тела, и подошел к Гермионе, по привычке вытирая пот с ее лба и верхней губы влажным ватным тампоном. Он наблюдал за покрытыми слюной шершавыми губами, быстро поднимающейся грудью, за появляющейся и исчезающей складкой на лбу. — Гермиона, а откуда мы берем больных? — тихо спросил он, продолжая промакивать влагу на коже. — У меня… — Гермиона тяжело выдохнула, опираясь ладонью об один из мониторов, а второй погладила грудную клетку, будто пытаясь сама себя успокоить. — У меня есть некая договоренность с определенными людьми. Они профинансировали эту лабораторию, людей привозят сами. Я вольна оперировать их, как захочу, и если… — она неопределенно махнула рукой в воздухе, — …ну, если я терплю неудачу, то их тела отправляются обратно к тем людям. Здоровые органы извлекаются, и у них есть возможность спасти не одну жизнь таким образом, знаешь ли. Думаю, ты понял. Том кивнул, продолжая вдыхать сладкий, сладкий аромат, со всех сторон облепивший Гермиону. Он мало контактировал с женщинами, и у него совсем нет опыта, но что-то подсказывало ему, что его Учитель — очень особенная. Она всем помогала, была очень умна и так вкусно пахла. А что еще ему могло быть нужно?***
Рон Уизли. Имя тупое. Волосы дурацкие. От него воняло. Рон Уизли. Он… пара Гермионы. Том не знал, что у нее была пара. Ему казалось, что все свое время она уделяла лишь работе и ему, но, как оказалось, что так было не постоянно. У Рона Уизли была разъездная работа, он месяцами отсутствовал в Лондоне, и пока его не было, Гермиона могла заниматься, чем хотела и когда хотела. Но он приехал, и Гермиона перестала проводить время с Томом. Конечно же, она их познакомила. — Рон, это мой протеже — Том! Очень способный, клянусь, у него феноменальная память. Думаю, он бы запомнил число пи, если бы взглянул на него хотя бы глазком, — щебетала она, а Том не знал, что ему чувствовать — гордость от похвалы или злость от того, что его демонстрировали, аки выставочного щенка. — Том, это Рон, мой жених. Мы с ним еще со школы вместе. А, нет, все-таки Том чувствовал что-то приятное. Его она вот как расписала, а свою рыжую тощую спагеттину — нет. Правда, его радость длилась не так долго. Гермиона стала подолгу пропадать с радаров. Том оставался жить в ее квартирке, каждый вечер продолжая читать остатки литературы, которую не успел разобрать раньше, а она была… где-то. Не то чтобы Учитель должен отчитываться перед собственным учеником. Хотя Тому хотелось бы, чтобы было так. Ему было очень одиноко. Совсем как в больнице раньше. Операции прекратились, а он остался один, с выглядывающими из каждого угла глазами, кокетливо ему подмигивающими. Но неужели с этим Роном ей было интереснее, чем с ним? Такое было возможно? Но как? От него отвратительно пахло сырым мясом, землей и чем-то гнилым, испорченным. А Гермиона была чистой, как Том, и пахла сладким аммиаком. Том не понимал, не понимал, не понимал. И писал Гермионе бесконечно, лишь бы вернулась.Я приготовил твой любимый томатный суп.
Ты заходила домой, оставила гору стирки. Я все сделал.
Планируются какие-нибудь еще операции в ближайшее время?
Посоветуешь, что почитать по психиатрии?
Рон рядом с тобой сейчас?
Тебе не кажется, что от него плохо пахнет?
Я порезался случайно. И таблетки принимать перестал, мне от них дурно.
Почему не отвечаешь?
Я скинусь из окна, Гермиона.
Ответь. Ответь мне.
Ты мне как мама.
Ты мне нравишься.
Ты вкусно пахнешь.
Хотел бы тебя обрюхатить.
Из окна скинусь. Знаешь, что скинусь.
***
Спустя неделю, ему приходит наконец долгожданный ответ…Привет, Том. Прости, что пропала, уезжали с Роном. Хотела с тобой встретиться. Приходи в паб завтра в семь.
И прикрепленная ниже геолокация. Том воспрял духом в ту же секунду, будто внутри него разлилось персиковое зарево надежды. Ни на одно из его предыдущих приложений она, к слову, не отреагировала, что было странно. Он сказал, что хотел бы от Гермионы детей. Детей! Не одного даже. Много маленьких Томов Реддликов, маленьких, как котяточки. Чтоб росли, бегали туда-сюда, дергали Гермиону за юбки. И она действительно вкусно пахла. Чистотой, весной, облаками… А тот факт, что она уезжала с Роном, он решил опустить, будто этого куска сообщения просто не существовало. Какая, в конце концов, разница? Она все равно поймет, что Рон нечистый, пропахший гнилью, червивый. Не такой, как они с Гермионой. Незрячий. Не понимал он ничего, что было доступно им двоим. Рон не был с ней на операциях, не видел того, что видел Том, и не видел, какой могла быть Гермиона. На следующий день Том начисто выбрился, надел свою самую лучшую рубашку, расчесал черные густые волосы и отполировал ботинки до блеска. Даже выпил свои таблетки, хотя ему не нравилось: под ними все становилось… тусклее. Противнее. Но выпил, и пошел в тот самый бар, куда позвала его Гермиона. Прогулялся по пути по набережной, никуда не торопясь, ведь вышел раньше, чем нужно: хотелось перед встречей пропахнуть свежестью и ветром для нее. Где-то в воде плавала утка со своими утятами, а Том чуть в итоге не опоздал, потому что снова замечтался о том, как Гермиона родит ему много-много таких же утят-котят. Когда же Том прибыл в паб, то в нос ему ударили запахи сигаретного дыма, пота и дешевого пива. И нашел там сидящего за одним из столиков Рона, но не ту, кого ждал увидеть. Тот нахмурился, увидев Тома, а потом махнул к себе рукой, подзывая его. Том медленно приблизился, а глаза так и обводили паб в поисках Гермионы. Может, вышла куда-то? Но что там делал Рон тогда? Том присел напротив рыжего и вопросительно приподнял бровь. — Э-э… — тот неловко почесал макушку, разглядывая Тома. — Слушай, приятель, я с тобой поговорить хотел. Поговорить хотел? Рон? Но ему писал не он! — Где Гермиона? — моментально начал докапываться Том. — Гермиона дома! — Уизли ощетинился, обнажая зубы. Они превращались в острые, опасные, мерзостные клыки прямо у Тома на глазах. Нечисть. Недоброе, неблагодарное зверье! — Она писала мне! — Не писала! Это я написал с ее телефона, потому что мне надоело читать эти бредни! Я знаю, что Гермиона не дала бы повода так фамильярничать с ней, и я знаю, что ты гребаный псих! И она тебя боится! Рон тяжело дышал после протараторенной речи, а Том застыл. В груди так сильно горело, что становилось плохо. Ой, как же плохо... В один единственный миг Господь забрал у него все. Взял своей огромной рукой ластик и стер все важные вещи из его мира. Ему казалось, что в глазах начала копиться кровь, грозящая выплеснуться наружу и затопить этот гребаный паб вместе с Роном Уизли. Он не псих. Он не псих, не псих. Не псих. Том не псих. Не псих. Не псих... Он был здоров, как любой другой человек. Он давно вылечился и функционировал как все нормальные люди. Ему даже не всегда были нужны таблетки теперь. Он просто умел очень сильно и самоотверженно любить, в отличие от некоторых. Как Гермиона могла бояться любви? Она ведь привела его в мир, всему научила, называла гением и способным учеником, а теперь якобы боялась его? Черта с два. Херня. Это все собачья чушь, происки этого дьявола, этого Рона! Несправедливость человеческая — первый порок, с которым познакомился Том. Неблагодарность человеческая — второй порок, с которым познакомился Том. Халатность человеческая — третий порок, с которым познакомился Том. Он с этими пороками боролся, как завещала священная книга, как за них искуплял людские грехи Мессия. И будет бороться до самого конца. Рон Уизли — олицетворение всего грязного, что Том знал. Несправедливый, неблагодарный, халатный червь. Что он мог дать Гермионе? Свою лживость? Свою бездарность? Несправедливость? Она заслуживала не этого! Не этого безбожного вранья! Да, да, Рон просто понял, что не тягаться ему с Томом, и проделал вот этот подлый трюк! Думал, Том просто откажется и отступит? Н И К О Г Д А! Как было с кроликом Билли, как было с Эми и Деннисом, как было с той уродской больницей — Рон поплатится! Потому что путь грешников вымощен камнями, но на конце его — пропасть ада! — Я думаю, что нам лучше не говорить об этом здесь, — еле выдавил из себя Том, в глазах которого уже все начало плавиться и расплываться, цвести и гнить. — Давай пойдем в тихое место. В лаборатории никого не должно сейчас быть.***
Вот чем опасны спонтанные ремиссии. Они начинаются так же неожиданно и случайно, как и заканчиваются. Кап. Кап. Звук медленно, мягко превращается в молот, бьющий по темечку. В муки грязного глубокого кошмара, где каждая капля разрушает границы разума, превращает его в мозаику забытого сизифова горя, погружает его в бесконечный водоворот зыбучих песков. Том поднимает отяжелевшую голову, нависая лицом над мужским телом. Смотрит на глубокий разрез на груди, из которого еще минуту назад клокотала кровь. Том не может даже моргнуть, потому что края раны шевелятся, извиваются, как черви. Раздвигаются все дальше друг от друга, делают разрез глубже. В нем скапливается багровая кровь, и он видит… Глаза. Они смотрят на него прямо из этого кровавого месива, кокетливо подмигивают. Конечно же, глаза. Неестественно чистый белок, зрачок и радужка сливаются в идеальный черный цвет. Они всегда его преследовали, с самого детства. Прятались в тенях, в ветвях похожих на старцев деревьев, в чашке с чаем; смотрели на него сквозь трещины в асфальте, выглядывали из-под травинок, скакали из трещинки в трещинку, чтобы он никогда не был один. Невидимые для простых смертных, глазенки словно смеялись над всеми, но не над ним. Том с рождения был зрячим, в отличие от остальных. Когда-то он пытался не смотреть на них, отворачивался, но знал: они повсюду, куда бы он ни пошел.***
Тяжело дыша, Том вытирает кровь с губ рукавом рубашки и медленно, тяжко встает на ноги. Он смотрит вокруг, разглядывая лабораторию Гермионы, и в ответ на него из каждого угла моргают. Все как в детстве. Он улыбается ностальгическому воспоминанию, позволяет себе утонуть в его огромных шерстяных руках. Все кончено. Теперь Рона нет, некому отшугивать Гермиону, некому пытаться ее украсть и спрятать. С большим трудом он поднимает тело Уизли и тащит его к операционному столу. Стерильность сейчас не так важна, парень все равно мертв, а вот Том сделает Гермионе подарок. Он проведет успешную операцию и покажет ей, что ради нее он может все. Исполнит ее мечту, воплотит ее в реальность, и подарит в своих раскрытых ладонях... Вскоре лампы бьют в глаза, белый свет режет как скальпель. Том стоит над операционным столом, его рубашка заляпана кровью до локтей. А на столе тело Рона. Лицо еще узнаваемо, но кожа натянута, глаза остекленели. Том работает медленно, почти любовно, да даже нежно, пускай этот человек и причинил ему много боли. Его пальцы ловко держат инструменты, будто он учился этому всю жизнь. Вот так... Тихонечко просверлить череп, вставить орбитокласт через правую ноздрю... Аккуратный доступ к лобной доле, точные разрезы.... Он шепчет себе под нос, словно молитву: — Фронтальная кора… аккуратно… глубже… так, как она хотела. Нежно. Чисто. Не калечим, а лечим. Я нашел способ… я нашел. Капли крови стекают с лезвия, как гранатовые зернышки с дороги Персефоны, и Том тщательно промакивает их ватой, как будто это драгоценное вино. Когда он наконец отступает от стола, тело Рона лежит с разрезанным черепом, идеально выполненной трепанацией и «исправленной» лобной долей. Том вытирает руки, оставляя кровавые разводы на халате, и улыбается. Дверь лаборатории скрипит. Том поднимает голову, все еще широко улыбаясь, и видит свою любимую, свою Гермиону. Она снимает перчатки, закидывает на стол сумку, будто пришла по своим делам, совсем вымотанная после работы, а потом щурится на Тома. — Том? Ты здесь? — она щурится от яркого света. — Это что за херня... Том буквально сияет, глядя вниз на цветущие из пореза Рона цветы, и торжественно разводит руками. — Смотри. Я сделал это для тебя. — Откуда у тебя тело... Гермиона подходит ближе. Сначала она видит лишь его радость, потом — мертвое тело. И только потом... узнает лицо. Ее дыхание перехватывает, и она останавливается в паре метров от операционного стола, будто ноги приросли к полу. Том видит, что у нее даже грудь не вздымается. Наверное, она чувствует то же благоговение, что и он. Ведь такой подарок не каждому в жизни приходится получить. Такой важный и большой подарок. — Рон?.. — ее голос ломается. Том энергично кивает: — Да! Он больше не будет мучиться, он чист теперь, понимаешь? Я сделал все правильно. То, чего ты хотела — безопасную лоботомию. Я нашел способ. Теперь у нас получилось. У нас, Гермиона. Он улыбается, будто ребенок, показывающий маме рисунок. — Это твоя мечта. Я сделал ее реальной. Подарок для тебя.***
Гермиона смотрит на него, и мир вокруг рушится. Она не знает, что страшнее: мертвое тело любимого или сияющее лицо Тома, который искренне верит, что совершил чудо. Рон мертв. К нему, черт возьми, ни одной трубки не прикреплено. Он просто валяется полураздетый на этой кушетке с кровавой дырой в груди и просверленной головой, а Том... Господи, это все ее вина. Только ее. Она взяла Тома сюда, она его учила, она позволила. Тяжело сглотнув, она достает из кармана пальто телефон и ледяными, негнущимися пальцами набирает номер службы спасения.***
С тех пор Гермиона больше не верит в время. Календарные цифры меняются, дни и ночи сменяют друг друга, но все это кажется совсем пустым, бессмысленным ритуалом. Гермиона встает, ест, ходит на работу, но ничего не чувствует. Мир обесцветился, как старое фото, из которого вымыли краски. Она все еще видит его покрытые кровью руки во сне. Все еще слышит голос: «Подарок для тебя», и ненавидит себя за то, что натворила. К скальпелю Гермиона больше не прикасалась с тех пор, перешла в терапевтическое отделение. И костьми теперь ложится за каждого пациента, чтобы хоть чуть-чуть искупить лежащую на ее плечах вину. Год спустя она приходит к нему. Суды длились недолго, а Тома, как диагностированного шизофреника, в тюрьму не заключили, но всю жизнь он проведет здесь, в психлечебнице. Больница выглядела как любая другая — белые коридоры, запах хлорки, металлические двери с замками. Ее проводят в комнату для свиданий. Там стоят стол, два стула, да узкое мутное окно в стене, почти не пропускающее естественный свет. Том уже ждет ее. Сидит прямо, в серой больничной робе, руки на коленях. Волосы отросшие и в беспорядке, лицо осунувшееся, но глаза… глаза все те же. Он улыбается, когда видит ее, почти с нежностью. — Гермиона, ты все-таки пришла... Ее сердце сжимается, как от удара. Она садится напротив, сложив руки на столе, чтобы скрыть дрожь. — Я не могла… не прийти. Они молчат. За стеной хлопает дверь, кто-то кричит, звенят ключи. Все это далеко, как будто не существует вовсе. Том наклоняется вперед. — Я все сделал правильно. Я спас его, и спас тебя. Гермиона закрывает глаза, удерживая ком в горле. Ей хочется закричать. — Том, ты хоть... Ты... чудовище. Он не обижается, судя по улыбке, как у ребенка, которому все равно, что думают взрослые. — Ничего, Христа тоже до голгофы никто не понимал, Гермиона. Но он все равно всех освободил. Ее пальцы сжимаются до боли. Она хочет встать, уйти, никогда больше не видеть его, но не может заставить себя оторваться от стула. Чувство вины держит ее здесь, как цепь. Ведь если бы не ее слова, не ее мечты о невозможной операции, Том бы не сделал то, что сделал. Она смотрит на него в последний раз. В его глазах отражается не она, а какой-то другой мир, в котором они были вместе и счастливы. И это самое страшное: Том болен, его даже винить не получается. Никто не виноват, кроме нее самой. В конце концов, это она организовала лабораторию, она делала нечеловечные операции, она всему Тома научила и подобрала в том кафе, как какого-то щенка. Гермиона, собравшись с силами, все же поднимается со своего места. — Прощай, Том. Мне жаль, что я пожалела тебя когда-то. Он кивает, не споря, а его улыбка не угасает. Когда дверь за ее спиной закрывается, Гермиона позволяет себе тихо всхлипнуть.