И сказал Саул Ионафану: расскажи мне, что сделал ты? И рассказал ему Ионафан и сказал: я отведал концом палки, которая в руке моей, немного меду; и вот, я должен умереть.
И сказал Саул: пусть то и то сделает мне Бог, и ещё больше сделает; ты, Ионафан, должен сегодня умереть!
Вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю.
Бедный Милорадович скончался. Бедный Милорадович Скончался. В голове раздаётся набатом: «Скончался» «Скончался» «Скончался» Двери с грохотом закрываются перед лицом императора. Когда бы ещё лекарь при царском дворе мог себе позволить подобную фривольность? Николай покорно опускает голову. Он послушен, не перечит, не рвётся. Что он, в конце концов, способен сделать сейчас? Нервно постоять рядом? Поторопить лекарей? Это — лишнее. Маячить перед глазами, отвлекать от дела, что, вероятно, спасёт жизнь великому Человеку, — нечто сродни греху. Медленный выдох. Прерывистый вдох. У кого дыра в груди — у Николая или Милорадовича? Возникает неприятное, иррациональное желание отвесить себе же самому звонкую пощёчину. Николай сдерживается — и, лишь сжав ладони в кулаки, впившись короткими ногтями в мякоть внутренней стороны, оставляет следы-полумесяцы, что сохраняются на коже несколько долгих минут. Время тянется, как назло, медленно — точно мёд, стекающий по деревянной ложке. Некто свыше — и Николай, знающий, Кто это, усердно молится, сомкнув горящие веки — зачерпывает результат пчелиных трудов, намереваясь вкусить сладость. Но не дёготь ли в бочке? Николаю неведомо, что в настоящий момент творится на Сенатской. Последнее, что он слышал с той стороны, подхватив Милорадовича с левой стороны, прижавшись к его храброму, бравому сердцу, — это залпы пушек и тяжёлый треск льда, покрывшего Неву, припорошённого пушистым снегом. Красное на белом. Красное везде: на мундире, на любимом жеребце генерал-губернатора… Николай распахивает глаза — и видит красное на своих руках. С ладоней сошли впалые следы от ногтей, а кровь, застывшая, осталась. Без доли брезгливости Николай, превозмогая тремор, утирает руки о собственный китель. Пожалуй, придётся заказывать новый. А лучше два… Нет, два — нельзя: чётное число сулит чью-нибудь кончину, и хорошо, ежели свою. Лучше — три. Когда лекарь выглядывает из-за плотно прикрытых дверей, между коими и щёлочки не осталось, Николай не может сказать, сколько времени прошло с того момента, как перед его встревоженным лицом раздался хлопок. — Проходите, Ваше Величество. Бледный, сгорбленный Милорадович. До чего же непривычно видеть генерал-губернатора в сём состоянии. Измученный, изнемогающий от резких приступов острой боли, он поворачивает голову в направлении звука, стоит лишь уловить давно знакомые шаги. Николай тихо сглатывает, не чувствуя под ногами, ставшими ватными, почвы; бросает взгляд на развороченную мощную спину, облитую красным, — и, почувствовав тяжелейший ком, поднявшийся от низа живота прямиком к горлу, за малым не теряет сознание, подобно впечатлительной девице. — Михаил Андреевич, Вы… — пытается вымолвить не своим голосом. — Держусь, Николай Палыч, — хрипом подхватывает Милорадович. На бескровных устах проклёвывается лёгкая, но читаемая улыбка. — Сейчас извлечём пулю. Потерпите, Ваша светлость, — лекарь почти просит, и генерал-губернатор покорно моргает — чуть дольше обычного. Николай стыдливо прикрывает глаза в момент изъятия свинца и открывает их лишь в тот момент, когда лекарь смело обхватывает пулю стерильными щипцами и демонстрирует её Милорадовичу по просьбе его самого. На мгновение Николай улавливает в опустошённых глазах мерцающую радость, за коей следует удивительно облегчённый вздох. — Не солдатская?! Слава Богу!..Но народ сказал Саулу: Ионафану ли умереть, который доставил столь великое спасение Израилю? Да не будет этого! Жив Господь, и волос не упадет с головы его на землю, ибо с Богом он действовал ныне. И освободил народ Ионафана, и не умер он.
Русский генерал от инфантерии, один из военачальников русской армии во время Отечественной войны, санкт-петербургский военный генерал-губернатор, член Государственного совета Михаил Андреевич Милорадович был смертельно ранен декабря четырнадцатого дня тысяча восемьсот двадцать пятого года.
В тот же день, по истечении пяти часов, Милорадович умер с улыбкой на губах.
Последними словами генерал-губернатора были: «Жаль, что после сытного завтрака не смог переварить такого ничтожного катышка».
Николай прожигает надгробие пустым взглядом, покрытым задумчивой дымной поволокой. Год спустя он не смог изменить традиции навещать Милорадовича каждый месяц, четырнадцатого числа, к вечеру ближе, какими бы серьёзными и важными ни были государственные дела, теперь не терпящие отлагательств. Подождут. Милорадович ждал — и теперь ради него, ради своего спасителя, Николай готов на многое, если не на всё. Он внимательно смотрит на последние слова и думает лишь о том, какую чушь позволил собственной рукой и одним лишь приказом выгравировать на граните лишь потому, что правды никому не скажешь. Когда в палате не осталось никого, кроме умирающего генерала и новоиспечённого императора, тишину разрезал увядающий охрипший голос: «Вам придётся нелегко на престоле. Берегите себя, Николай Павлович… И, если то возможно, отпустите на волю всех моих людей и крестьян… И заберите мою шпагу, подаренную Константином». Шпага с именем Михаила Андреевича, ангела-хранителя, восседающего на правом плече незримо для всех, кроме Николая, теперь украшает стену кабинета. — Ваши любимые, — тихо произносит Николай, наклоняясь к ледяной плите, не хранящей тепло ладоней. Выпустив стебли из подрагивающих — не то от холода декабрьского, не то от волнения — пальцев, Николай опускает на гранит букет красивых заграничных лилий, доставленных по именному заказу Его императорского Величества. Эти цветы Милорадович более остальных любил при жизни и всегда, как ребёнок, радовался, когда их дарили ему или когда замечал в чьём-нибудь ухоженном саду. По крайней мере, Николаю так говорили… — Спите спокойно, Михаил Андреевич. Я буду оплакивать Вас до конца своих дней. Утирая слёзы горечи, боли и стыда, Николай резво разворачивается и быстрым шагом покидает кладбище.