***
12 августа 2025 г., 10:53
Жижка такой маленький – и такой большой. Черт привык смотреть на него сверху вниз, и нагим, разоблачившимся от доспехов коренастый Жижка кажется ему ростом едва ли не мальчишкой, литые мышцы перекатываются под гладкой, как у молодца, кожей, и разве что пробивающиеся в густых усах седые волоски и всегда печальный, тревожный взгляд голубого глаза выдают его. Жижка не садится во главе стола, не говорит громко, ест простецкую кашу с тушеной капустой из общего котла, уступает тем, кому нужнее, теряется среди своих солдат, среди нагих тел в купальне и даже не толкает Черта своим сильным плечом во сне, только сворачивается на их узкой кровати, будто бы становясь еще меньше, и его челюсти крепко стискиваются, а на лбу проступает пара капель холодного пота. И вместе с тем к Жижке так и тянется взгляд, он как-то так по-своему, незаметно занимает своим уверенным негромким голосом все пространство, занимает все мысли и влечет к себе каждого из них, бессердечного разбойника или честного человека, прилежного пахаря или мятежного пана, друга или врага. Жижка так же велик, как целая Богемия, думает Черт, разглядывая его в слабых рассветных лучах, едва проникающих в их комнатушку, тихо пропуская седеющие волосы надо лбом сквозь пальцы, пока глубокие морщины на лбу не разгладятся немного, и дыхание снова не станет покойным. Как слезы целой Богемии, отлитые в одного маленького, стоящего на бурном ветру человека.
Гинек такой большой – и такой маленький. Высокий, нескладный и костистый, возвышающийся надо всеми ними, он кажется Яну сказочным великаном, явившимся из очень старой, злой сказки, чтобы снасильничать и разодрать зубами в клочья парочку королевишен. Вдобавок еще и хриплый, громкий, что иерихонова труба, Гинек слышен и виден отовсюду, и что в строю, что в корчме Ян всегда со странным спокойствием на душе различает его сиплый хохот и находит взглядом буйную, беспокойную рыжую голову. А уж какое представление Гинек готов закатить для сигизмундовых солдат, волосы дыбом встают, и если б он смеха ради кого оставил в живых, искалеченного, истекшего кровью, тот вовек бы не забыл его неестественно тощей фигуры и открытого счастливого лица, выхваченных из темноты пожирающим деревенские хаты огнем. И в то же время… Гинек улыбается украдкой, подначивая качающегося к вечеру Кубенку на какую-то понятную ему одному шутку, искренне смеется, выигрывая в кости, и не менее искренне гневится, проигрывая, беспечно шагает в самую адову пропасть смертного боя, беззаботно валится в прибрежную траву, зажав в зубах куцую тростинку, и если скачет, то во всю прыть, если любит, то быстрой неумелой любовью. Он не выросший мальчик, этот великан, мальчик, забавы которого приносят боль и опустошение. Глядя на Гинека снизу вверх, Ян никак не может выкинуть это из головы.
То, что касается Жижки, всегда искренне – и сокровенно. "Гинек", – он касается губами покрытого оспинами плеча, и Черту становится неуютно. "Ян", – он отзывается неохотно, неумело, глядя в потолок неподвижными, как у рыбы, глазами. "Гинек-Гинек, а скажи мне сказку", – Жижка улыбается, и его густые усы и теплое дыхание щекочут кожу. "Ска-азку… Про королевича ли про дурака?" – усмехается, тянет Черт. "Про дурака старого, кой так из ума выжил, что пошел самого черта сватать", – Жижка резко приподнимается и нависает над Чертом, обезоруживая его, как и всегда, своей прямотой. "Ну слухай, атаман, – не выдает себя Черт, даже тогда, когда Жижка раздвигает его ноги и ложится между ними; соприкосновение нагих тел, мягких членов донельзя приятно и отдается сладостной тяжестью. – Жил да был мужичок – не сказать, чтоб умный, но и не дурак, не шибко старый, но и не молодой, не зрячий, но и не слепой – в общем, всем вроде пригожий. И вились вокруг него ладные красные бабенки – не счесть. Вот токмо скучно мужику было с ними, и не распалял бабий жар его естества как следует. Но свербела все ж у мужика потреба, и вздумалось тогда ему пойти в саму адову пасть, отыскать в диаволовом пекле самого старого, самого злого и страшного черта – и того-то и выебать". "А ну как же, – тихо смеется Жижка; он уже почти твердый, и в плотном соприкосновении тел его желание ощущается так бесстыдно. – Ну и что же тот старый черт?.." "А старый черт хоть и дрался, и кусался, и грозился, да токмо все одно мужик его за мохнатый хвост хвать – в кулаке закрутил да так под него отодрал, что бедный чертяка цельну седмицу присесть не мог". "Ну уж то брешешь… – шепчет Жижка и целует в дрогнувшие от сиплого смешка губы, с грубоватой нежностью проникает языком в рот. – Что дрался… что грозился…" "Может, в чем и брешу… а в чем и нет", – Черт кусает его за нижнюю губу и рывком переворачивает под себя. Кажется, в день, когда он сможет выдержать атамановы поцелуи, и настанет конец света.
То, что касается Гинека, зачастую ложь – и отчуждение. "А ну, атаман, скажь нам, кто тебя так отделал", – он смеется, зачерпывая полную ложку гущи – квашеной капусты с луком. На выбритом подбородке у Яна свежее рудяное пятно со следами зубов, а на шее длинные отметины от ногтей. Он разламывает хлеб, и брови легонько сходятся. Не дразни лихо. "Да нешто наш атаман не мужик, что ль? Знамо дело, и он, как стемнеет, в баньку захаживает. Верно я говорю?" – Кубенка прихлебывает еще прохладное с ночи пиво. Блики утреннего солнца играют в его лукавых глазах; он знает больше, чем говорит, но ни Ян, ни Гинек этого не замечают. "Да я вот как раз знать хочу, кто така та бесстыжа блядь, что нашего атамана так оприходовала. А то я б, может, и сам к такой-то чертовке сходил", – безмятежно дразнится Гинек, глядя в пронзительно-голубой глаз Яна. Губы того под усами вздрагивают, но он смеется, а не сердится. "Все тебе скажи", – безотчетно касается шеи – Гинек торопится, скачет на нем, впиваясь ногтями и зубами, и его отметины до сих пор горят, как ожоги. "Кажись, что есть, то не про твою честь, – тоже смеется Янош, подвивая свой щегольской ус. – Но ты не расстраиваешься. Ты вон с Кубенкой в кости играешь – и мигом все расстройства вон. А ты, пан атаман, лучше Яноша с собой в другой раз в баню бери. С таким-то красавцем, – он проводит обеими ладонями по своему шелковому жакету с золотистой вышивкой, – и перед роскошными блядьми буде не стыдно, Яноша-то не перепужаются". "А ну и возьму, – неожиданно сам для себя поддерживает игру Ян. – Нынче жарко обещает быть, в самый раз и освежимся". "Да пошли бы вы все трое", – вдруг серчает Гинек, со стуком отодвигая плошку. Ян недоуменно смотрит, как он встает из-за стола и, ворча себе под нос, уходит, и только Кубенка невозмутимо тянет свое пиво, щурясь и глядя на солнце.
Жижка доверяет многим – и особенно себе. Доверяет с первого взгляда, так, как никогда не делают ни паны, ни разбойничьи атаманы, ни премудрые полководцы, так, как доверяется осторожно щурящийся, потрепанный жизнью бродячий кот. Любой другой бы на его месте зашипел и скорее скрылся в темноте сенника, а этот подходит и смотрит своим единственным оставшимся умным глазом, как будто взаправду видит в тебе человека, а не только ту гниду, которой ты был последние три десятка лет – и это невозможно вынести. Жижка подставляет свое открытое лицо окровавленным рукам Катерины, убирает нож от горла не то священника, не то просто хитрого пропойцы Богуты, жалеет наивного мальчишку Индржиха и его бестолкового панича, посвящает в свои планы Ваклена Брабанта, не дает солдатне забижать диковинного иноверца Мусу, ведет мирные переговоры с Отто Берговым и даже с коварным Йостом Моравским – и с тем, хоть и ругает его почем зря, за один стол садится. Но он человек. Он ошибается. И Черту кажется, что эти ошибки его ничему не учат. Черту кажется, что поцелуй Жижку сам Иуда, он только рассмеялся бы своим раскатистым смехом. Жижка верит в людей, верит их честным словам и протянутым безоружным рукам снова и снова, и у Черта от злости на то скулы сводит. Да от одного только того, что Жижка верит ему и его разбойничьей шайке, всем им, Кубенке, Яношу – и даже покойному Комару, – Черту иногда хочется яростно расхохотаться и крепко приложить кулаком этого глупого-преглупого атамана. В темноте их комнатушки Черт накрывает изуродованной ладонью его обнаженную, покрытую шрамами грудь, его часто бьющееся мальчишеское сердце и понимает, что он, с чьих рук стекает кровь святых отцов и малолетних детей, никогда на свете не посмеет подвести эту слепую веру.
Гинек не доверяет никому – даже себе. Он перепроверяет все по десятому кругу, нервно барабанит пальцами и снова срывается, подводит боевых товарищей своим скверным характером и сам же делает то, чего никто от него не ожидает. Яну кажется, что от своей мнительности он так однажды поймает сам себя за хвост – и сам себя подвесит на ближайшем суку. Гинек подозревает всякого во всем, и когда оказывается прав, не устает напоминать о том, что он-то говорил, он предупреждал. Никто ему не по нраву, на всех он огрызается, и дай ему волю самому расправиться с тем французишкой или паном Берговым, от тех бы разве что мокрое место и осталось. Гинек не верит ни в Бога, ни в дьявола, но еще меньше он верит в Йоста, в то, что они возьмут Прагу, и в короля Вацлава. "Шельма да пьяница, вот уж тебе и божья власть", – презрительно говорит он, но – ради Яна – не при всех, а только при своих. "А что ж ты тогда за них живот рвать идеши?" – спрашивает Янош, но Гинек только отмахивается, морщась. Яну тоже любопытно, но он не переспрашивает. Любопытство в нем смешивается с беспокойством о том, что Гинек глянет на него прямо, ухмыльнется и скажет что-то очень неправильное, после чего им уже не быть ни друзьями, ни… "А вот если б в короли мог пойти кто такой, как ты, Жижка", – Гинек лежит рядом, закинув руки за голову. "Какой такой?" – спрашивает Ян, крутя в жестких пальцах пшеничный колосок; над полями растекается хмельной запах скошенной травы и подступающей осени. "Такой, от коего все с ног на голову перевертается. При коем простой мужик может что-то важное совершить. При коем все это что-то значит. Эх, я б за ним…" – Гинек замолкает на полуслове и, отвернув голову, сплевывает в траву. Кажется, во всем мире он не доверяет никому – кроме Яна.
Жижка любит. Любит, когда велит сжигать деревни, любит, когда сминает остроконечный шлем и проламывает голову половца своим цепом, любит, когда командует добить и перевешать оставшихся в живых, любит, когда переступает через изувеченное детское тело, втоптанное в дорожную пыль. Особенно тогда. В такие моменты его любовь только крепнет, и Черт недоумевает, как она, такая огромная и бескрайняя, еще не разорвала грудь Жижки, не пролилась кровью наземь и не напоила всю проклятую Богемию, всех блажащих королей и голодающих бедняков. Черт не понимает, как величайшая слабость Жижки становится его величайшей силой. Жижка любит безответного Бога, бестолкового короля, любит самого пропащего душегуба и самого темного хлебороба, любит сжимаемую в почерневшей руке горсть сырой земли и дрянные слова пьяной песни, и эта любовь душит его ночами, заставляет измученно просыпаться, глядя пустым глазом в темноту. Любовь делает его яростным и безжалостным, когда он идет против Сигизмунда по мертвым телам солдат и крестьян, любовь расцветает кровавым пятном на груди его врага, любовь… Жижка никогда не говорит с Чертом о любви. То ли осторожничает после смерти жены, то ли просто кто такой Черт, чтобы рассчитывать на особое место в его большом сердце. Но Черт и не рассчитывает. Он трахает Жижку как в последний раз и после, глядя своими рыбьими глазами в потолок, думает, что противник, который любит, куда страшнее того, что ненавидит.
Гинек ненавидит. То ли ненависть заразила его в какой-то момент, как оспа, то ли он родился сразу презирающим весь белый свет, но, так или иначе, не из-за изуродованного лица его сторонятся даже безбожники Чертова места. Потому что Гинек равно ненавидит всех: мужчин и женщин, детей и стариков, святош и лиходеев, и единственная плата, которую эта его ненависть приемлет, чтоб хоть ненадолго утихнуть, красна, горяча и пахнет железом. Сегодня он возвращается с вылазки один, и его стеганка вся мокрая от крови, а лицо, шея и даже волосы в мелких брызгах, и Ян бы не удивился, если бы от каждого его шага на песке оставался просачивающийся до самой преисподней темный влажный след. Кто как одетые, мучимые бессонницей и тоскливым пьянством бывшие мужики, а нонешние солдаты несмело подтягиваются к Гинеку, желая что-то вызнать, но он только расталкивает их и раздраженно хрипит: "Я спать". О, Ян знает этот тон. И поднимает открытый взгляд, когда Гинек останавливается перед его столом, как большой мальчишка, кое-как обтирая окровавленные руки о порты. "Атаман, перед сном дай погутарим малость", – говорит он нарочито расслабленно, но чуть более отрывисто, чем обычно. "Ну дай погутарим", – Ян допивает пиво и вытирает усы перед тем, как подняться. Когда уже за корчмой, на завалинке Ян, садясь рядом, дотрагивается до плеча Гинека, молча ковыряющего мокрый рукав стеганки, того всего трясет. "Как прошло хоть?.. Добре?" – спрашивает Ян, и он не про то, выполнен ли его приказ. Иначе Гинек не явился бы. "Кому добре, кому худо", – помолчав, отвечает Гинек и склабится в темноте, показывая зубы. Это выглядит дико на окровавленном лице, но так бывает, когда бешеного волка за ручную собачонку держишь. Яну не хочется больше ни о чем спрашивать. Яну на какое-то мгновение хочется сложить голову на чужое плечо и закрыть оставшийся свой глаз, и чтобы вдруг не стало ни голосов и огней за углом избы, ни проклятой войны, ни его знания о том, что Гинек делал этим пасмурным днем. Ян находит в темноте холодные, покрытые засохшими кровавыми корками пальцы и сдавливает в своей широкой ладони. "Ты это что?.." – тихо хрипит Гинек, но Ян не отвечает. Гинек может выдерживать всю эту ненависть день за днем. И он тоже.
Черт и Жижка живут одним днем. В гуще битвы Черт не замечает, как Жижка остается позади. Он ведом своей ненавистью, неутолимой жаждой насилия и крови, и хотя его тело уже не так легко и проворно, как в молодости, и руки не так сильны, опыт пока восполняет это, и мечника лучше него все еще трудно сыскать. Так что, когда лязг и конское ржание постепенно утихают, а оставшиеся сигизмундовы шавки разбегаются, бросая повозки и знамена, он с силой разрубает от плеча до пояса какого-то растерянно глянувшего на него мальчика в ярко-красной стеганке с чужого плеча – и вдруг, только оглянувшись, понимает, что все, кончено. Устал Черт зверски, поясница и плечи тяжело, неприятно ноют, волосы все мокрые от пота и чужой крови, и глаза тоже щиплет, но он дышит ровно, довольно, продолжая осматриваться. Кто уже по-тихому стаскивает добрые покойницкие сапоги, кто чистит клинок о затоптанную траву, кто просто утомленно, опустошенно стоит, а кто и сидит, и сквозь его пальцы струится красная живая кровь, и стоны раненых, несмелые усталые разговоры, какие-то редкие вскрики заполняют воздух над покрытым издыхающей человеческой плотью лугом. Жижка почти неотличим от своих солдат, и Черт едва находит его глазами много позади, торопливо, необыкновенно для себя нервно приглядываясь, щурясь. Тот поднял забрало и подставил лицо свежему потоку воздуха, словно не может надышаться, а окровавленный цеп так и свисает из его руки. Они не молодеют, думает Черт, медленно идя навстречу, и каждый бой дается им все труднее; по ногам, по сухим бедрам тоже разливается свинцовая тяжесть, но Жижка встречает его взглядом ясного голубого глаза – и вдруг широко улыбается под своими усами, как будто мальчишка, как будто нет всех этих лет, каменной глыбой упавших вдруг на плечи. Он крепит цеп за поясом и стаскивает шлем, сдергивает душащий койф, и его короткие с проседью волосы тут же треплет теплый осенний ветер. Черту хочется впиться в них пальцами, почувствовать их, пусть даже и через перчатку, и поцеловать это соленое от пота лицо, расцеловать высокий лоб, дрогнувшее веко и пустую глазницу, свисающие усы и, конечно, сладкие атамановы губы – пока они оба так остро чувствуют, что живы. Черт хочет поцеловать Жижку здесь, сейчас – и на правах победителя потом, когда они вернутся с триумфом, и ему становится страшно смешно, стоит представить себе вытянутые, опущенные лица Кубенки, Яноша, Катерины и всех других, и наступающую оглушающую тишину, после которой уже ничего не будет, как прежде. Подойдя, Черт медлит и, помолчав, непроницаемо посмотрев на Жижку, протягивает к нему руку, опускает на плечо, крепко сжимает. Жижка так и улыбается, перехватывает шлем и накрывает его ладонь своей, кивая, тяжело стискивает ее тоже, и от этого к горлу подкатывает тошнота. "Атаман! Капитан!" – раздается вдруг как будто со всех сторон, и Жижка оборачивается – и вот уже, высвободившись, хлопает кого-то по спине, справляется о том и сем, помогает поддержать раненого. "Гинек!" – он еще окликает Черта в спину, когда тот уходит, но он только отмахивается. Это не его победа. Никогда не его.
Ян и Гинек живут одной ночью. Они целуются долго, словно не повалились в постель уже за полночь, изнывая от усталости, и Ян цепляется за покрытую оспенными отметинами потную спину, когда Гинек жадно целует, кусает его влажную шею. У них обоих как-то не ладилось все с другими людьми, и все случилось как-то само собой. Крепко выпивши, то ли для храбрости, то ли по обыкновению, Гинек в ночи завалился не в свою, а в янову постель, сперва даже как-то барагозил еще, потом примолк, будто опомнился, сел на краю, тряся головой. Застегнутый под горло, но весь взъерошенный и пахнущий потом и хмельной сливовицей, он посмотрел на заспанного, тоже севшего Яна, сказал тихо что-то одно, потом другое – что-то о том, как люб ему Ян и какое у него красивое лицо, даже теперь, когда этот сраный щенок посмел его испортить. Он непосредственно, как ребенок, протянул руку, как будто собрался коснуться нывшего шрама, и Ян перехватил ее у самого лица. Биение чужого сердца, ощущаемое через запястье, оказалось частым, как у зайца. Привычно коснувшийся щеки хмельной жар чужого дыхания показался вдруг таким незнакомым. Сказанные добрые слова запоздало исказились в его ушах, принимая облик чего-то очень неправильного. Чего-то очень горького, чему Ян не мог или не хотел найти название. Мгновения проходили безжалостно, требуя от него ответа на это неправильное, а Гинек все не отнимал руки. Не отнимал, но и не пытался больше дотронуться, просто сидел рядом, и его сердце колотилось в ладони Яна, а уголки широких губ медленно опустились. А потом он сказал так тихо и сипло, что Ян едва разобрал его слова: "Ты уж не серчай больно, атаман. Но нешто не ждет меня уже геена огненная?". И потянулся вперед. Он поцеловал Яна целомудренно, как целуют дорогого друга, но с той неловкостью, которая вовсе не предполагала такой трактовки. А потом первый раз назвал его по имени. "Ян, – сказал он своим хриплым голосом, предвещающим конец света, и его губы все еще почти касались губ Яна. – Ян". "Что?" – спросил Ян чужим, незнакомым голосом. "Останься", – как-то тоже не по-своему сказал Гинек. "Но ведь это не я тверезый в твоей, а ты хмельной в моей постели", – прошептал Ян, и понимание того, к чему это может привести, обожгло еще хуже осознания греха, который они уже совершили. "Верно", – с покорной улыбкой согласился Гинек. И поцеловал янову руку, так и стиснувшую его сухое запястье, и поцеловал его в губы, как целует любовник, а не друг. Они так и легли тогда в одну постель, двое изголодавшихся по теплу людей, чьи жизни перемололо в горниле бесконечных войн. И сейчас, под утро просыпаясь от очередного кошмара, до выступившего холодного пота, до слез душащего острым чувством вины, Ян лежит недолго, успокаивая дыхание, а потом касается голой спины лежащего рядом Гинека, обнимает его, соскользнув рукой под руку. "Что, опять не спится, атаман?" – чутко проснувшись, хрипло вопрошает Гинек. Ян не отвечает, в тишине осеннего утра прижимаясь к его теплому со сна телу. Сменяющее животный ужас такое же животное возбуждение зарождается как-то само собой, как будто тело отыгрывается за все то время, что он был один. "Все не угомонишься никак…" – с сонным смешком замечает Гинек, когда Ян тянется, приподнимает его ногу. Он еще влажный и раскрытый после того, как Ян спустил в него ночью, и войти оказывается так легко. Гинек хрипит что-то невнятное, но с желанием подается назад, и Ян полностью погружает член в наполненный его же семенем зад и кусает за плечо. Он устраивает жесткие пальцы на плоском животе Гинека, накрывая рубцы от укусов оспы, и двигается медленно, и их сильные бедра почти все время соприкасаются, потому что ему не хочется вынимать. Гинек со вздохом откидывает голову назад, в нем так горячо и мягко, и Ян ощущает себя молодым любовником, которому все мало. Гинек тоже такой худой, гибкий в его руках, как юноша, так часто дышит от того, как глубоко Ян входит в него, как натягивает на свой член, опустив руку на бедро, и в комнате душно, жарко, и старая кровать чуть поскрипывает, они опасно близко к тому, чтобы глупо выдать себя. "Не вымай только… уж коли решил еть, пусть внутре все будет…" – шепчет Гинек, и Яну становится невмоготу от этой откровенной просьбы, он зажимает сквернословящий рот ладонью, приостанавливается, пытаясь сдержаться, но уже поздно, и от удовольствия он закусывает губу, кончая, еще наполняя влажную дырку своим семенем. И продолжает медленно двигаться в ней, заполненной и горячей, пока Гинек продергивает свой член, пока он не спускает тоже себе в кулак, не обтирается о сбившееся одеяло, и только тогда Ян вытаскивает. Немного семени от этого вытекает наружу, такого влажного, соленого, густого… Отдышавшись, Гинек переворачивается, нагой, истраханный, весь расцелованный оспой и им, Яном, и молча вглядывается в его лицо. Поднимает руку и касается большим пальцем обнаженной глазницы, обводит ее по краю. Странное чувство. Но Ян уже давно не сердится, пили-то оба, что уж теперь… Он отнимает руку Гинека и целует его изуродованные, сухие пальцы, сжимает в ладони. Новый день уже почти вступает в свои права, но только почти. Есть еще время.
Ночь сменяется днем. День сменяется ночью. Они уже не так молоды, чтобы бессонничать, но выкраивают мгновения, минуты для разговоров, для прикасаний украдкою за чаркой сливовицы, для своей томительной, мучительной зазнобы. Странным образом это влечет их: не только плотский грех, но и другого рода близость. Два мятежных пана, два жестоких разбойника, воцерковленный и безбожник, воюющие за короля-дурака, они запанибратски водятся со смертью, и та пока благоволит им, отпуская бесценное время. Сколько того времени будет, никому не ведомо, но о том ли думать, когда любишь грешной любовью, бьешься без продыху да пьешь без просыху?
Ян целует Гинека в обе щеки, прощаясь с ним на рассвете. "Лада ты моя распроклятая… Минутку бы еще, да светает уже…" – говорит он одними губами, и Гинек престранно смеется. "Гляди, разбалуешь ты старого черта, атаман, такою своею милостью, – он хмыкает и, расправив плечи, шутливо кланяется, пропуская Яна вперед, к двери. – Просимо, пан. А то заждется тебя твоя дружина".
Ян Жижка спускается к утренней трапезе, и верный Гинек по прозвищу Сухой Черт спускается за ним, держа ладонь на рукояти меча и ленивым взглядом окидывая залу. Садятся вместе, к полусонному еще Кубенке и Яношу, и Черт одним глазом послеживает, не затеет ли кто недоброе против его атамана, а в голове его все звенит такое несвычное, незнакомое: "Лада ты моя, лада…" "Сон тебе, видать, хороший снился, – вдруг подначивает его Янош, – ижно светишься". И Черт сперва суровеет, но потом дергает краем рта. "Может, и снился, – говорит. – Тебе-то что?". "Так хоть скажи, никак сбудется. А то ежедень хороним да хороним, буде и нам когда виноград да мягкий хлеб?" – от скуки предлагает Янош. "А ну и вправду, скажь, Гинек, что тебе снилось?" – Ян толкает Черта ногой под столом, и тот едва не вздрагивает. Но ухмыляется, отодвигает поставленную перед ним служанкой плошку с пшенной кашей и складывает локти на стол. "Ну слухайте, братцы. Снилась мне Прага, и что в Праге той из кажного фонтана пиво хлещет, и бабы красные, и хлопцы, все нас чествуют, и кто гуся подносит, кто фазана, а мы все только понадкусываем…" "Из кажного фонтана, говоришь?" – причмокивает Кубенка, а Черт все смотрит только на Яна, как тот добродушно улыбается в усы, как блестит в свете свечей его ясный голубой глаз. "Добре. Добрый сон", – наконец кивает Ян. "Кажну ночь бы только его смотрел", – отвечает ему Черт откровенно, мельком облизывая пересохшие губы. "Ты до вечера доживеши, а там, глядишь, еще посмотришь", – толкает его в плечо Янош, и Черт медленно переводит на него взгляд. "Да. Сперва до вечеру продержимся, – он хлопает Яноша по плечу в ответ, чувствуя на себе ясный атаманов взгляд, и кажется ему то сейчас легким, как выхлестать чарку и рассмеяться в лицо Господу Богу. – Сперва до вечеру".