Желтый Свет
14 августа 2025 г., 03:54
Каждый стук ознаменованной часами секунды бил в испитое чрево мозговой подкорки резко, отрывисто и громогласно. Он был биением в церковный колокол, чей звон разносится вибрацией по телу, а внезапность удара, пусть и числится заранее, мигом выбивает почву из-под ног. Сейчас любой шум отзывался грохотом раздражения, неприязни, гнева и агрессии, просачивавшиемися током по нервам сквозь пелену едва уловимого сна, охватывающего рассудок все более стук за стуком. Хотелось чем-то укрыться, как-то спастись, но ничто не могло утешить эту отвратную и полуосознанную фиксацию на толике шума, коя так органично вострилась в предсонные метания мыслей. Есть один лишь способ заглушить окружение: подавить его также, как и взрасти — силой воли. Перестать обращать на него внимание. Да и сон себя долго ждать заставлять не должен, ведь так?
Отнюдь же, силясь отвратить от себя звуковое наваждение, уши уловили наинеприятнейшие скрипы половицы — из мрака выползла небрежно ходящая тень, пробирающаяся вон в противоположную комнату чрез длинный коридор. Шаги ее не были непредсказумыми, как звон часов, не были излишне резкими - они были противно давящими, ползающими от ног по полу до сомы уставших нейронов, встрепенувшихся разом от очередной разрядки окружающего мира. Сон, понемногу начинавший окутывать сознание, окончательно сменился тупым раздражением, почти выдавив слезы. Более всего хотелось укрыться в благородный тишиной дом, но разве таковым не является это место? Нельзя же попрекнуть другого за то, что тот осмелился ступить шаг в темную ночь, нельзя же серчать на часы, на вой тихого ветра, на непринужденные звуки улицы за закрытыми окнами и плотными шторами. Остается лишь лежать подвешанно, бить электричеством зуд раздраженного отчаяния и смиренно ждать, поколе тень не уползет в свой угол обратно. Она ходит долго, протяжно, словно нарочно высматривает момент, когда разум охватит полусон, чтобы после с треском растоптать надежды хрупкого стекла дремы, попутно бубня что-то противное, включая телевизор на тихой громкости, дабы никто и слова ее заподозрить не мог, не залез в мысли, но зато отторгал всевозможно ее постылый человеческий тембр, так сильно напоминавший звуки тикания часов, слившихся воедино в одно непрерывное звучание, изредка выбиваясь из строя интонации.
Глаза впредь были открыты. Они то казались мокрыми от нескатившихся слез, то сухими от раздражения и вынужденной бессонницы. Казалось, ночь эта не соблаговолит подарить негу сна, но мириться было нельзя: режим слетал по наклонной, слетало внутренне спокойствие и стабильность с тем. Оставалось лишь неподвижно застыть амфибией пред лицом всевидящего сна, дабы тот не раскусил обман неспящего и подарил часы спокойствия.
Солце палило веки едким ультрафиолетом, но разум сопротивлялся попыткам пробуждения и то и дело бился в попытках низринуться в сон, так некстати пришедший с большим от тяжкой ночи опозданием. Казалось, даже шум жизни не помешает продолжить вязкое временное небытие, но эхо воли трепетало сильнее, а мелатонин - слабее. Зрачки выползли из-под укрытия и уставились на ободранные сверху обои; постепенно начинали просыпаться и роиться мысли. Их, словно мимолетную мошку, нельзя было изловить, вскрыть и отправить под микроскоп, детально изучивши строение, порывшись в ее брюшке в попытке отыскать нечто нужное или важное. Эти мошки мелькали туда-сюда, всплывали лениво и тускло, а то и вовсе переливались друг в друга, теряя форму и становясь похожими на прыгающие от солнца узоры, кои бывают при взгляде на ясное небо.
Бесцельные блуждания где-то вовне кончились окончательным решением подняться с постели и приняться за утреннюю рутину. На часах знаменовался час дня выходного — значит, дома обитали. По небольшой квартире, отстроенной в редкой средь деревень многоэтажке, тихо слышался скрежет тарелок, притупленные шаги от края до края желтой кухни поодаль отворенной нараспашку двери. Приходилось до ванной красться тихо, незаметно, лишь бы не обратить на себя лишний взор, но попытки были тщетны.
— О, кто у нас проснулся! Я уж хотела будить тебя пойти, а то все дрыхнешь и дрыхнешь. Ты чего спишь так долго? — Навязчиво материализовалась в проходе фигура почти пожилой женщины, приходившей тетей спавшему. Все ее звали просто Ирой.
Внезапный и противный голос дрелью вдарил по мозгам, а пристальный взгляд заставлял выдавливать напор воздуха в голосовые связки, дабы выдать невнятное бормотание на совсем нежелательный распрос.
- Да проектом заниматься надо было...
— А, ну-ну, студент, — вырвался лёгкий смешок, — ладно, умывайся и есть садись.
Ванная была спасением от гадкого свечения желтого света в канун и так солнечного дня. От голоса, от разговоров. Они были разжражающими, но с ними приходилось мириться, приходилось отвечать вежливо и учтиво, ведь, коли удастся осмелиться показать клыки из-под мягких десен, в глотку тут же вгрызуться зубы ответной агрессии в несколько раз толще и острее. Притворяться было сложно: током било амигдалу, язык норовил выдать пакость на, казалось бы, обыкновенное приветствие, но центры контроля, наученные опытом, с трудом, но заглушали порывы древних чувств агрессии.
Ира, отваландившись с готовкой, неспешно подала к столу ароматно пахнущий жиром суп.
— На те, обед! — демонстративно заявила она, интонацией указывая свое недовольство на излишне долгий сон сожителя.
Однако на эти колкости давно сформировалась привычка вежливого незамечания, да и сами слова сии были наименьшим золом из всех тех упреков или прямых высказываний, что давались ею время от времени.
Свет старой лампы распылял заразу желтизны на мебель кухоньки, явно побеждая в борьбе за владение комнатой с лучами едкого солнца, заставляя щуриться сидящих и сужать круг обзора до белой тарелки с горячей снедью. Особенно страстно он обглатывал иконы на столешнице, покуда те посылали впивающиеся в глаза ответные отблески, скрывая лики святых за маской сияния. Ира томно переводила взгляд то на собеседника, то на них, дотрагиваясь морщинистыми тонкими пальцами до коричневой рамы последних, чуть стряхивая с тех небольшой слой пыли, попутно пуская высматривающий изъяны в противоположно сидящем взор, словно перфекционист, желающий выстроить идеальную картину с выеданием каждой неисправности.
— Эх, неумытый, непричесанный. До поздна сидит, до поздна лежит… — Взгляд вцепился острее, заприметив гладкое безразличием лицо, — эй, едок, я кому говорю?
Утренняя навязь неприязни должна была пройти с остатками сна, но гонор ее бушевал отнюдь не режим: с каждой минутой, пробытой с ее истинной причиной, она нарастала все более и впредь, дойдя до заранее известной и крайне докучающей во всем диалоге точки, встала на дыбы. Проявлять холодность было больше непозволительным, выкрикивать злобу на обыкновенные замечания — тоже.
— Да ничего, исправлюсь… — По обычаю пришлось отговариваться услужливо, дабы окончить
докуку однозначным ответом, но Ира была настроена иначе.
— Ага, исправится он. Постоянные у тебя отговорки, обещания. Вот говоришь, а ниче не делаешь. Ну и как верить тебе такому, а?
— Я говорю, что исправлюсь. — Тон сам норовился впасть в дерзость, но еще был способен бороться с основной интонацией под покровительством сдержанности и рациональности.
— Ох, Сашенька, Бог все видит. Знает, кому обещал, кому лгал. Ты мои слова попомни. Вот умру я, а ты жалеть будешь, что при жизни не слушал. — Ира позатихла к концу, уставившись в тарелку.
— Не говори ты так, проживешь еще… — было надо ободрить тетю, да только вот слова ее неестественно вызывали противоположные чувства, пускай и лицо выцарапывало жалость — а за Бога посмотрим. — без дум брякнулось последнее.
— Ох, и ты еще под сомнение меня ставишь? — Ира разительно протрезвилась, — ну как тебе нестыдно со мной перечить? — голос ее стал громче, лицо успевало наполнялся краской по сосудам на манер замедленных раскатов молний, что рисуются на небе растущими ветвями.
— Я не перечу, все нормально.
— Ага, нормально. Ну и послал же мне Боженька племянника. Кормлю, пою, крышу даю, а он еще сомневается тут сидит! — агрессия нарастала волной, также нарастала и громкость полустарческого голоса, способного при всех своих истощенных голосовых связках выдавать весьма высокие и громкие частоты.
В ответ приходилось впопыхах давиться супом, втискиваясь ослабелыми пальцами в тяжелую ложку. Ведь зналось: чем дольше затягивать, чем дольше находится под ее осуждающим взглядом, тем больше будут пиковые значения нареканий.
— Я же на работе день ото дня тружусь, на солнце парюсь, рот твой кормлю, а ты лежишь целыми днями дома и в телефон утыкаешься. Была бы тут мать твоя, сразу бы шелковым стал, а то совсем от рук отбился…
Но эти слова уже эхом отдавались в пустоту субтильного коридора, едва загибаясь в поворот комнаты, защищенной тонкой полупрозрачной дверью, и не доходили до получателя в полной силе.
Вновь сон. Он такой же злобный, дурной. Такой же плетью по мозгу бьющий. Но сон этот был уже наяву, а нервы натягивались впредь не от шороха шагов, а от хаотичных восклицаний из соседней комнаты. Уже неясно было, о чем давались слова, да и не столь важно, но они не переставали ломить голову своим скрипучим тембром в тихом без люда мире. В некотором смысле они были даже лучше, чем внезапные тихие движения: к крикам было привыкнуть легче: они били постояннее, увереннее, как шум локомотива на поездной койке ночью. На стоянке всегда доводится просыпаться: монотонность более не заглушает громкое дыхание жизни вагона, и сейчас, когда заботливо убаюкивал противный, но постоянный голос, в закрытые веки вползали мечты, притворно обличившись снами: воображение творило безлюдное место с запахом природы и звуками тишины. Не было ни звона города, ни скрежета дома, ни тела вокруг. Но единственное, что в непокое и трепете оставалось в думах — это отсутствие оттягащающего живого фактора.