When the darkness don't let you sleep
I'ma hold you close
And if the spark in your eye goes out
I can be your glow
Bringing you home
Паша любил свою работу ровно до того момента, пока она не превращала его жизнь в день сурка. И звонок Фомы с предложением встретиться и отметить открытие новых «Трёх кабанов» заставил Пашу даже заглянуть в календарь. Оказалось, что они с Фомой попрощались на ступенях у клуба Танка не вчера, а целых восемь дней назад, пролетевших совершенно незаметно — потому что Паша как будто со службы и не уходил, пусть и давно прошли те времена, когда он — полуголодный старлей в форме не по размеру, спал едва ли два часа за своим же столом в управе, уронив голову на руки. В ГЛАВКе ему тоже было чем заняться, они с Андреем относительно недавно закончили отписывать бесконечные бумажки из-за пострелянной в гостинице тюменской братвы; нервы им обоим помотали знатно. Поэтому Фома позвонил как нельзя кстати, Паша все равно не хотел возвращаться домой: Таня была в очередной командировке, и на Блюхера его ждали только пустые кастрюли и холодная кровать. Адрес нового кабака Фома прислал сообщением: Паша присвистнул, прочитав название улицы — переулка даже, затерянного во дворах неподалеку от Алексеевского сада; Фоме всегда нравился тот район — и ни одну свою квартиру и ни один дом он не любил так, как «Трёх кабанов», где бы ни приходилось их заново открывать. Новое — вернее, относительно старое здание в окружении дворянских особняков у набережной Мойки снаружи напоминало маленькую крепость, надежно зажатую небольшими бастионами со всех четырех углов, и Паша, приехавший туда уже поздним вечером, не сразу зашел внутрь — постоял, оглядывая такое великолепие и в полной мере осознавая желание владельца в лице Фомы спрятаться за толстыми стенами, которые теперь было бы гораздо сложнее разрушить тем же гранатометом. На входе в кабак, сразу за тяжелыми, массивными дверями Пашу встретил Толя, чтобы провести его мимо остальных охранников без лишних вопросов и возможного конфликта с применением оружия, которое Паша отказался бы сдать — но с Ежовым просто поздоровался и молча пошел за ним по длинному коридору-тоннелю, касаясь рукой стен, холодной каменной кладки, и не стилизованной под старину, а настоящей, родом из прошлого, а то и позапрошлого столетия. Паша обратил внимание, что охраны стало больше, плечистые парни в костюмах угрюмо зыркали на него каждые несколько метров, пока Толя не привел Пашу к небольшим ступеням и новым дверям, дубовые створы которых неохотно распахнулись, впуская их обоих внутрь. И первым, что бросилось Паше в глаза, стало не роскошное убранство зала, фрески на стенах и не величественные люстры, а то, каким нездоровым выглядел Фома: непомерно бледный в объятиях дорогой ткани своего иссиня-черного костюма в благородную клетку, совпадавшего по цвету с глубоко въевшимися тенями под его веками. Он работал за ноутбуком, что-то быстро печатая, и не сразу заметил, что уже не один — но его лицо чуть смягчилось, когда он поднял глаза и увидел Пашу. Фома закрыл ноутбук, отодвинул его в сторону и встал из-за стола, негромко произнес «здорово, Паш» и протянул ему ладонь в приветственном жесте, от чего рукава пиджака и рубашки у него чуть подёрнулись, обнажая медленно сходящие желто-зеленые следы от наручников на запястье в окружении подживающих ссадин. Они ярко выделялись на светлой коже, из-за чего Паше в очередной раз захотелось придушить Руконогова, отвезшего тогда Лёху на верную смерть. В завязавшейся перестрелке возле той эстакады Фома повалил на землю бугая с автоматом, и браслеты здорово врезались в кожу, повредив ее на морозе. Паша, беспокоясь, не только ответил на рукопожатие, но и шагнул ближе и обнял Фому, в основном для того, чтобы незаметно его ощупать, убеждаясь, что под одеждой тот не скрывает повязок поверх новых ранений. Бинтов под рубашкой у него точно не было, сплошные сухие мышцы: Фома вернулся в Петербург здорово похудевшим еще после сделки с Кондратьевым и так и не пришел к прежнему весу. — Ну, что скажешь? — спросил он, когда они с Пашей уже сидели за барной стойкой, плечом к плечу. — Как тебе кабак? — Неожиданно. И впечатляюще, — честно признался Паша, в нем уже плескался второй — или третий? — стакан, и шевелить языком стало легче. — Ты сам как? — Нормально, Паш, — Фома даже улыбнулся: знакомой стеклянно-хрупкой улыбкой, как в том парке, где он убеждал Пашу, что умирать не больно и не страшно, прижимая его рукой пистолет к своей груди. За весь вечер он не расслабился ни на миг, цедил коньяк мелкими глотками, словно боялся подавиться, — и смотрел на Пашу больными красными глазами, свидетельствовавшими о долгой и стрессовой интенсивной работе, хроническом недосыпе — но, вероятнее всего, еще и бессоннице. Фоме не сидеть бухать надо было, а пойти прилечь, но заставить его никто бы не смог. Они почти не разговаривали; вечер ощущался странным, Паша выпил вдвое меньше обычного и не знал, что сделать или сказать, чтобы хоть немного расшевелить Фому. — Ладно, Лёх, поеду я. Спасибо, что позвал, — Паша отодвинул пустой стакан, похлопал себя по карманам, убеждаясь, что ключи от машины на месте — в отличие от его сердца, которому было очень неспокойно, но и засиживаться не хотелось — а вот это уже звучало глупо даже в мыслях, Пашина компания никогда не была в тягость Фоме, но собственное бессилие и неспособность помочь продолжали ядовито убеждать, что он уедет — и Фома сможет отдохнуть без лишних гостей. Пашина голова была худшим его врагом. — Толины ребята тебя отвезут, сейчас его попрошу, — Фома потянулся к телефону, на что Паша попробовал отмахнуться. — Не надо, я сам, — что ему, и правда, до дома доехать по ночным дорогам. — Куда ты «сам»? — Фома цепко схватил его за край свитера, не позволив спрыгнуть с высокого барного стула. — Мы выпили с тобой, да и поздно уже. Оставайся тогда, утром уедешь. Эта идея показалась невероятно соблазнительной для уставшего Паши — и предполагала, что он сможет еще побыть с Фомой, который повел его из главного зала по коридору, то и дело разветвляющемуся. Паша не трудился запоминать дорогу, напрягая слабо соображающие мозги, и, как ослик на веревочке, поднялся следом за Фомой по лестнице. На втором этаже оказалось значительно больше пространства, чем в прошлом кабаке, отдельные двери вели в кабинет Фомы, обозначенный красивой выгравированной табличкой, и в спальню, спрятанную в закутке в конце длинного холла. Фома повернул ключ в замке, щелкнул одним из выключателей, и две небольшие лампы осветили комнату достаточно, чтобы Паша увидел, что кровать всего одна. Она была определенно больше стандартной двуспальной и могла вместить человека четыре, не то, что двоих мужиков. В конце концов они ночевали вместе и на более тесных лежбищах. Пашу слегка мутило после подъема по лестнице, и он, пошатнувшись, рухнул на тяжелый деревянный стул, дыша ртом в попытке погасить тошноту. — На, пару глотков сделай, — Фома протянул Паше маленькую бутылочку, добытую из небольшого холодильника в углу; Паша скрутил пробку и принюхался, густо пахло мятой; он отпил из горлышка, и прохладная жидкость действительно стала успокаивать взбаламученный выпивкой желудок — который вдруг снова стиснуло, но уже по другой причине: Фома раздевался, совсем не стесняясь Паши, вымученными движениями — Паша точно так же скидывал шмотки после тяжелых дежурств, когда больше всего хотелось поскорее лечь и не двигаться ближайшее десятилетие, — снял жилет и пиджак, чуть заторможенно справился с пуговицами рубашки, обнажая подтянутое, перекрытое шрамами тело. — Я в душ, ты — тоже, после меня. Вымоешься, легче станет, — произнес Фома, скрывшись за другой дверью. И это было не предложение, после дня на ногах и употребленного алкоголя Паша пах так себе, и пускать его на кровать в таком виде Лёша не был намерен. В комнате было тепло, и начавший потеть Паша стащил через голову свитер и футболку — голова у него снова закружилась, желудок бунтовал, и Паша присосался к бутылочке с мятным напитком. Фома вернулся из душа быстро, босой, уже в мягких пижамных штанах, но без верха — Паша старательно пытался не смотреть, как крупные капли воды стекали с его шеи и плеч, скатывались по широкой груди и сильным мышцам живота. — Вытерся бы нормально, на пол капаешь, — заворчал Паша, просто чтобы сказать хоть что-то, а не пялиться, приоткрыв рот. — Чистые полотенца там лежат, найдешь, — Фома пропустил чужое наигранное возмущение мимо ушей и достал себе из узкого шкафа футболку, надел ее на влажное тело, очертив все мускулы — и облизал внезапно жадным взглядом обнаженный Пашин торс, заставив самого Пашу ощутить, как у него заполыхали уши. Фома отвел глаза, в которые довольно скоро вернулось прежнее вымученное выражение. — Иди мойся, — попросил он, присев на край кровати. — Свет хочу выключить. Даже столь мягкое освещение, по-видимому, беспокоило его воспаленные глаза, но в темноте в незнакомом помещении нетрезвый Паша обычно был столь же грациозен, как пьяный матрос, поэтому он кивнул и пошел в ванную. Вернее, сначала открыл дверь туда — и снова удивился, насколько продумана была эта часть кабака, переоборудованная так, чтобы здесь можно было с комфортом жить. Небольшой предбанник вел в раздельный санузел, который прятал в себе еще и маленькое джакузи, ни разу не использованное, краны были замотаны в заводскую пленку. На небольшой тумбе возле душевой кабинки, кроме стопки хрустящих от свежести полотенец, Паша обнаружил еще и трусы — новые, в нераспечатанной упаковке. За такую предусмотрительность Фомы хотелось не то сказать ему «спасибо», не то покраснеть, как будто кто-то мог сейчас увидеть Пашу. Однако возможность лечь спать во всем чистом не могла не радовать. Паша вымылся, на всякий случай дважды — Фому нечасто, на самом деле, беспокоило, в каком виде Паша завалится спать рядом с ним, опыт у них был весьма разнообразный, — но, раз добровольно-принудительно погнал в душ, то вполне возможно, у него подняла голову очередная компульсия — одна из многих, обычно хорошо скрываемых. Тоже нехороший знак, но Паша был выпившим и слишком уставшим, чтобы сформировать мысли в какой-то более разумный вывод, кроме как «хреново». Он насухо вытерся, влез в трусы — неожиданно удобные и мягкие настолько, что Паша посмотрел бренд на упаковке, — думал было найти зубную щетку, она точно должна была быть в одном из шкафчиков, но рыться в них не хотелось, и он ограничился ополаскивателем для рта в надежде обойтись утром без привкуса дохлой кошки на языке. Возвращаться в комнату в одном белье было неловко, и Паша набросил на плечи ненужное полотенце, прежде чем вышел обратно в спальню. Фома успел расстелить кровать и выделить Паше отдельную подушку и другое одеяло, пахнущее чем-то нейтрально-свежим, видимо, кондиционером, используемым в химчистках. Паша сбросил полотенце на стул и нырнул под одеяло, выдохнув сквозь зубы, когда его напряженная спина расслабилась, наслаждаясь приятно-умеренной жесткостью матраса. Глаза у него слипались, Фома погасил свет и мягко произнес: — Спокойной ночи, Паш, — сам Фома все еще не лег, но сидел достаточно близко к Паше, чтобы тот ощущал ровное тепло его кожи. Их обоих никогда не волновали размеры кровати, все равно они в итоге оказывались друг у друга под боком, осознанно или нет. Паша пробормотал «спокнчи» и отрубился, чтобы посреди ночи проснуться, как от удара, и не сразу понять, что его разбудило. Вернее, кто: Фома лежал к нему спиной — и колотило его так, что Паша почувствовал чужую дрожь даже сквозь сон и сейчас перегнулся через Лёшино плечо, заглядывая ему в лицо: Фома спал, но под плотно зажмуренными веками у него двигались глазные яблоки, челюсти были судорожно сжаты, он часто и отрывисто дышал, вцепившись в простыни скрюченными пальцами. — Фома?.. — Паша тронул его руку, но только сделал хуже, Фома глухо застонал, содрогнувшись от прикосновения. — Лёха, ты чего? Паша непослушными пальцами нашел выключатель прикроватной лампы, нажал на него ради небольшого островка света — и из Паши мигом выветрило остатки плававшего в крови алкоголя, когда Фома отреагировал на изменившееся освещение и неожиданно резко распахнул глаза с бесконечно широкими черными зрачками, закрывшими собой радужку, и сдавленно, страшно хрипнул, увидев перед собой Пашу. Попытался было отдернуться назад, но не сумел договориться с собственным телом и с громким звуком ударился макушкой об изголовье — да так, что Паша увидел брызнувшие из глаз Фомы слезы. Несмотря на новую теперь гримасу боли и рваное дыхание, из его взгляда исчезла дурная пелена кошмарного сна; сквозь слёзы он медленно сфокусировался на испуганном Паше, прижимая ладонь к ушибленной голове. — Прости. Я сплю плохо, — выговорил он, и Паша, услышав его первые за ночь слова, удержался от едкого «да я уже понял»: у Фомы в жизни не было настолько тонкого, высокого голоса на грани с воем, который он никак не контролировал. — Давай-ка сюда, — Паша потянул к себе Фому, тот не сопротивлялся, наоборот, подался ближе: к Паше в детстве так прибегала прятаться бабушкина кошка, боявшаяся грозы — тоже всё пыталась зарыться носом между грудью и подмышкой. Фома был весь в холодном поту, взмокший настолько сильно, что с кончиков волос капало; его продолжало трясти, когда Паша поглаживал его по спине, залезая под воротник футболки, где от верхнего угла лопатки начинались старые шрамы, непривычно грубые под Пашиными пальцами — он очень давно не прикасался к Фоме так и успел подзабыть, как ощущаются давнишние рубцы. Фома прижался к Паше еще крепче, когда его заколотило с новой силой, сводя мышцы; он попытался выдохнуть, но получился всхлип, заставивший Фому стиснуть пальцы у Паши на боку. — Это был сон, всё хорошо, я здесь, — Паша усилием заставил себя не охнуть от бесконтрольно сильного прикосновения и говорить негромко, спокойно, но твердо, чтобы только голос не подвел; окружающий мир схлопнулся, запирая их в пропитанном болью и страхом воздухе, пробиравшем до костей даже Пашу; оставляя его и дрожащего Фому давиться отупляющей паникой, никак не желавшей отпускать. Последствия кошмара были долгими, по-настоящему долгими; прошло, наверное, не менее четверти часа, прежде чем Фома не замер в Пашиных объятиях, совершенно обессиленный и физически неспособный больше дрожать от пережитого во сне ужаса. — Прости, — снова едва слышно выговорил Фома, чуть оторвав голову от Пашиной груди, мокрое и бледное лицо его напоминало маску. — Прекрати извиняться, ты ни в чем не виноват, — Паше хотелось его встряхнуть, но он бы сделал только хуже; вместо этого убрал влажные волосы со лба Фомы и тронул рукой его половину кровати: по́том пропитался даже наматрасник. Фома кое-как разжал руки, сжимавшие Пашу до побелевших костяшек, и сел, тронул лицо, сплошь в холодных крупных каплях; футболка у него на спине и груди из серой превратилась в черную, впитав влагу. — Иди в душ, — предложил Паша; постель все равно надо было перестилать, да и насквозь пропотевший Фома нуждался во внеочередном посещении ванной. Паша помог ему перебраться с кровати на пол и встать, убеждаясь, что Фома держится на ногах без риска упасть; сам достал для него чистые вещи и дождался, пока в душевой кабинке не включится вода. Монотонные действия успокоили самого Пашу: он нашел комплект свежего постельного и не без труда застелил им большую кровать, пусть в одно лицо это оказалось неудобно и весьма времязатратно; Паша вытер свое влажное от чужого пота тело брошенным до этого полотенцем — когда понял, что вода в душе шумит подозрительно долго. Обеспокоенный, Паша быстрыми шагами оказался в ванной, не сомневаясь в том, что увидит, и его ожидания не были обмануты: Фома не стоял в душевой кабинке, а сидел на полу, обнаженный, по лицу и плечам у него стекала вода, на что он не реагировал. Паша со вздохом открыл дверцу в кабинку, протянул туда руку и выключил душ, после чего присел рядом с порожком. — Ну что ты? — сочувствующе спросил он, глядя, как Фома прижался виском к прохладному стеклу и едва выговорил «ничего». Под потоком горячей воды он успел немного согреться, его кожа порозовела, четче выделив шрамы, но вымученный, загнанный взгляд никуда не делся — его-то нельзя было так просто смыть. Паша решил разбираться со всем последовательно: для начала забрал полотенца с крючка и накинул одно из них на голову Фомы, не вытирая даже волосы, чтобы не тормошить его лишний раз, а просто оставил впитывать влагу; вторым стал бережно промокать Лёшину кожу от шеи до лодыжек, чтобы в итоге помочь Фоме выбраться из кабинки на пол, не вставая в полный рост. Сам Фома, вытертый его руками, постепенно чуть ожил и смог одеться без помощи, чуть неловко встал, хватаясь за стену и за Пашу, который позволил опереться на себя и повел его обратно в спальню. — Ты ложись, я тут посижу, — Фома привалился спиной к изголовью, даже не попытавшись лечь. — Да конечно, — не выдержал Паша. — Ты себя в зеркало видел? Тебе спать надо и с кровати вообще не вставать. — Я не могу, — Фома звучал с надрывом, на высоте которого признался: — Ты сам видел. И так каждую ночь. После истории с Анной, после тюменских это было неудивительно. Сам Паша заимел проблемы со сном чуть позже смертельных догонялок в лесу, которые ему тогда устроил покойный Понч, но всё прошло само собой, когда Пашу выпустили из СИЗО. Фоме пришлось хуже: Анна оказалась двуличной дрянью, едва не отправившей его на тот свет. Потом тюменские взорвали кабак, чудом не похоронив там Фому; доблестные генералы попытались сдать его тюменской братве, которая следом приложила все усилия, чтобы вынудить Пашу убить его, но Фома в итоге вывернул всё так, что едва не застрелился сам; и на следующий же день отбился от Севера и его людей в гостинице. Для одного человека это было слишком. — У тебя снотворное, может, какое есть, или еще какие таблетки? — вдруг пришло Паше на ум. — Ты что-нибудь принимал? — Принимал. Давно, еще на острове. Недолго совсем. Потом перестал, — Фома говорил нехотя, короткими и рублеными фразами. — Почему? — Паша примерно понимал причины, но усиленно косил под дурачка, чтобы услышать мысли и переживания самого Фомы, а не свои догадки. — С ними сложно. Сначала надо привыкать, это небыстро. Потом побочек много, голова дурная. Работать тяжело, — скороговоркой перечислил Фома. — Но если ты на этих таблетках, то можешь спать, да? — не сдавался Паша. — Нет, Паш, нет! — Фома сорвался на крик, взмахнув руками, как сломанными крыльями. — Это не обсуждается! — Ладно. Хорошо, извини, — Паша охотно сдал назад, чтобы не обострять и без того непростую ночь. Подпихнул подушку себе под плечи, чтобы лежать немного выше, и раскрыл объятия. — Иди сюда. Мы просто полежим. От того, как доверчиво Фома устроился у него на груди, Пашу вмиг затопило непонятным обжигающе-ярким ощущением, собравшимся под ребрами, интенсивным настолько, что он, в попытке спрятаться, уткнулся лицом в бедовую голову Фомы, ероша носом его волосы — соль с перцем, кое-где сплошь седые волоски перекрывали родные темные. А когда они впервые друг друга увидели семилетками-недоростками, Фома был коротко бритым, на его макушке едва начал отрастать мягкий пушок, по которому мелкому Паше так нравилось проводить подушечками пальцев. Однако он-взрослый потерялся в воспоминаниях достаточно глубоко, чтобы внезапная тихая просьба Фомы «расскажи мне что-нибудь» заставила его на миг растеряться. У Паши была хорошая память, он мог хоть «Колобка» наизусть воспроизвести — Саня в пять лет любил сказки, книжка с ними была зачитана до дыр, — хоть закон о полиции цитировать, — но Фоме сейчас было нужно совсем другое. — Я довольно долго не носил табельное после того, как меня выпустили из изолятора. Боялся, что еще кого-нибудь убью и меня опять посадят, — негромко произнес Паша. Об этом знали совсем не многие, но в конце концов из всего Пашиного теперешнего ближайшего окружения один Фома по-настоящему понимал, что такое тюремный срок, гнетущее существование в камере, четыре давящие стены. Он-то отмотал своё не в СИЗО, а в колонии, хлебнув сполна жизни за решеткой, пока не вышел по УДО. — Но ты снова стал носить оружие, — в голосе Фомы звучало что-то, что Паша не мог полностью осознать: уважение вперемешку с долей восхищения и тихая радость за то, что Паша в итоге принял правильное решение. — Стал, — Паша мягонько погладил Фому по щеке тыльной стороной ладони и осторожно, но уверенно повернул его к себе за подбородок, чтобы они смотрели друг другу в глаза. — Потому что понял, что с моей службой я не могу вот так взять и отказаться от ствола, иначе я подвергаю опасности людей вокруг, в том числе и своих близких. — Моя бессонница ни на кого не влияет, — запротестовал Фома, намёки он всегда с легкостью улавливал, но Паша не был намерен оставить всё вот так и сильнее прихватил его под челюстью, заставляя слушать. — Лёх, если ты не спишь, у тебя нарушается восприятие, снижается критика и внимание, — прописные истины, которые Фома не мог не знать, но Паша был уверен — их нужно проговорить. — Случись что — и ты просто не успеешь отреагировать достаточно быстро, чтобы избежать угрозы. Паша всем существом понимал, что Фома сейчас чрезвычайно важно было услышать это. Он сколько угодно мог считать себя сверхчеловеком, но Паша кожей чувствовал, что Фома балансирует у самой грани и может сорваться в любой момент. Ему нужно было за что-то зацепиться, обрести почву под ногами, и Паша, внутренне собравшись, выговорил: — Я не хочу снова тебя потерять, — четко и ясно произнося каждую букву, чтобы эта фраза отпечаталась на подкорке у Фомы — потрясенно замершего от такого признания, равноценного заветным трем словам. Паша не мог залезть к нему в голову и выгнать всех беснующихся тараканов, подталкивающих его все дальше в бездну, но открыть раз в жизни рот и сказать то, что Фома заслуживал услышать, Паша должен был. Годами он молчал на все Лёшины «ты мой самый близкий человек», старательно не замечал его взгляды, тупо улыбался тосту на Танином дне рождения и по-детски наивно выдал «не знаю, смог бы я так» в ответ на попытку самоубийства Фомы ради спасения Тани — но на самом деле совершенно не для неё. Только теперь Паша понимал, насколько жестоко это прозвучало — и совершенно точно ранило Фому, ни словом, ни жестом тогда не показавшего свою боль. Сейчас он, не моргая, в изумлении смотрел на Пашу, уже сидя, а не лежа — и в его взгляде, кроме удивления, вдруг появилась надежда. — Потом меня ударишь, ладно? Голова болит, — жалобно почти попросил Фома и прижался к Пашиным губам прежде, чем тот успел сообразить, что ему вообще сказали, но это уже не было важно. Под покровом ночи, в уютной комнате без окон Паша ответил на поцелуй так нежно, как только мог: губы Фомы были сухими, искусанными с внутренней стороны; на Пашином языке остался привкус крови, но остановиться было выше его сил. Только не теперь, не после оказавшейся ненастоящей смерти, Твери и их встречи на мосту, Лесника и его пули, Фомы в прицеле снайперской винтовки, а потом его недавнего страшного «беречь мне нечего» и дула пистолета у виска. Ничего из этого не было хоть сколько-нибудь нормальным, как и готовность Фомы в любой момент умереть, если это нужно для Пашиного счастья. Он напоминал вывернутое из земли дерево, которое уже не держали корни, и которому хватило бы порыва ветра или толчка, чтобы рухнуть, — и сидел перед Пашей: большой и сильный — и одновременно маленький и растерянный. Будь он менее уставшим, не измученным бессонницей, то не позволил бы увидеть себя таким, неспособным держать лицо и контролировать каждое слово и каждую эмоцию. Его открытость была гораздо интимнее их поцелуя. — Ну что ты? — Паша обнял ладонью его щеку, указательным пальцем погладил по виску, большим — по скуле, ощущая, как напряжена каждая мышца, сжаты челюсти в ожидании — удара ли, крика, всего того, что Фома успел себе надумать, но теперь не знал, как реагировать; от его тела волнами исходила тревога. — Тебе не противно? — едва слышно спросил он, отчетливо прижавшись к ладони в попытке продлить теплое, нежное прикосновение; сам Фома даже не пробовал дотронуться до Паши так же ласково, нисколько не сомневаясь, что это остается под запретом. — Нет, Лёш, — Паша покачал головой, внутренне злясь на самого себя — ну не умел он не то, что красиво говорить, но хотя бы простыми словами донести до Фомы то, что осознал и почувствовал. А Лёша ведь ждал, всматривался в глаза, осунувшийся за эту ночь, уверенный, что испортил всё то, что между ними было — странную передружбу, за столько лет так и не переросшую во что-то большее, пока Фома едва не перечеркнул не только своё будущее, но и их, общее, одним выстрелом в том парке возле старого, разрушенного взрывом здания «Трёх кабанов». Паша, наверное, полюбил Лёшу, еще когда их детьми привели записываться в спортшколу, и у Паши не получалось отвести глаза от бритого рослого мальчишки; что-то в нем было уже тогда, заставившее подойти к нему с тем самым «давай дружить», определившем их жизни, но закрывшем рот Фомы на замок. Он мог только смотреть — и в каждом его взгляде на Пашу отражалось Лёшино сердце, к которому сам Паша оказался глух и слеп, ровно до того момента, пока Фома не решил, что ему больше нечего терять — и беречь. И Паша не мог не думать, что это его, Семёнова, вина, он довел их обоих до страшной драмы, едва не закончившейся трагедией, но отобравшей у Фомы силы бороться и лишившей его покоя. Паша остался перед ним в неоплатном долгу, но не это сейчас было важным, нет. — Иди сюда, — попросил его Паша, но не потянул к себе, не сжал Лёшины руки — он не хотел заставлять Фому, загоняя его в очередные рамки — и понимал, что все равно не оставляет выбора, даже иллюзорного; Фома не мог отказаться, сказать сейчас «нет», и Паша сам дал ему эту надежду — и взял огромную ответственность; он теперь не имел права попытаться что-то переиграть, забрать свои слова назад. Рубикон был перейден, и любое отступление жестоко бы уничтожило Фому, который не мог этого не понимать — но его доверие Паше было сильнее любой возможной боли, и он послушно перебрался выше к изголовью, прижавшись к Паше всем телом, выдохнул ему в шею. — Прости меня, — Паша тронул губами его лоб, ощущая, как Фома застыл под этим поцелуем, осмысляя сказанное. — Лёх… — Паша слегка отстранился, убеждаясь, что на него смотрят. Ему было страшно, безумно страшно; сегодняшняя ночь буквально питалась их общим ужасом, включавшем в себя еще и страх засыпать. Паша был тоже знаком с ним не понаслышке: в первые несколько недель после того, как он решил, что Фома мертв, и оставил его на даче, неуютный момент перехода из реальности в объятия Морфея стал поистине кошмарным; Паша закрывал глаза и видел перед собой окровавленного Фому — и совершенно не знал, как с этим справиться. Бухать ему больше не позволяли, Семенчук — у которого Паша тогда два месяца ныкался в доме на краю малолюдной деревни под Волховом, — помог ему по-другому. Об этом уж точно никто не должен был узнать: Паша спал с ним в одной комнате, на полу возле его кровати, низенького топчана, с которого Сергей Борисович по-простому свешивал руку, касаясь локтем выцветшего линолеума, и Паша не раз, не два и даже не десять вцеплялся в его запястье, заякоривая себя перед тем, как уснуть. И постепенно всё прошло, кошмары стали менее жестокими — Семенчук выгнал его ночевать в другую комнату, словно ребенка выселил из родительской спальни, но боязнь прошла, как ни бывало. Пашу тогда спасли, помогли ему пережить горе и разрывающее чувство вины, и сейчас, кажется, пришло время вернуть долг — не Семенчуку, Фоме, но Паша, сам задрожав от нервов, тихо вымолвил: — Я тебя люблю, — не потому, что чувствовал себя обязанным сказать это, но из-за того, что каждой клеточкой своего тела понимал — другого момента не будет; Фоме жизненно необходимо было услышать это до того, как он бы оказался на самом дне глубин своего разума, в кромешную темноту которого не проникал свет, где нечто страшное уничтожало всё живое, все надежды и светлые мысли, оставляя после себя безнадежность и беспросветную, черную тоску. И Паша не хотел больше молчать, этим он занимался едва ли не тридцать лет, запрещая себе мечтать о Фоме, думать о чем-то большем, кроме как о дружбе, и раз за разом нарушал этот запрет. Никто не мог заменить Фому — но Паша пытался убедить себя в обратном, что семья и ребенок смогут исправить в нем то, что в обществе считалось неправильным, порицаемым; несмываемым клеймом. Что после гибели Юли и скоропалительного брака с Таней он опять станет «нормальным», что бы это ни значило, — но снова и снова забывал о том, что страдает не он один. Мучил и себя, и Фому, судорожно выдохнувшего сейчас «господи, Паша…». Он прильнул к Пашиному лбу — не целовал, просто прижался головой к голове и обнял так крепко, что они оба, заходясь от чувств, едва могли дышать, но это казалось настолько лишним, ненужным, не имеющим значения. Важны были только они сами и все накопленные годами слова, бережные и исцеляющие, всё никак не заканчивавшиеся, в отличие от сил. Фома, когда уже не смог больше говорить, устроился сбоку от Паши, прижался к нему вплотную, уже не светящийся всем собой от счастья, но напряженный, сжавшийся, как скомканный лист, слишком уставший, чтобы оставаться в ясном сознании, но чересчур напуганный для сна; его страх никуда не исчез волшебным образом. Фома тронул Пашу прохладными пальцами, снова беспокойно заглянул в лицо, словно тот в любой момент мог передумать, встать с кровати и уйти. — Чш-ш-ш, всё хорошо. Я никуда не денусь, — пообещал Паша, сжал в ладони руку Фомы, нашел своими губами его висок, мягко поцеловал. — Закрывай глаза. После всех признаний оказалось так легко подтянуть к себе оба одеяла, накрыть ими и себя, и Фому, ощущая его учащенное сердцебиение, подрагивающие пальцы. Паша коснулся его скулы, края затрепетавших ресниц, поймал тревожный взгляд и пообещал: — Я успею тебя разбудить, если тебе начнет сниться кошмар, — это он с детства умел — как и сам Фома: Паше после гибели родителей тоже снилась разная жуть — и прошла одновременно с тем, как узнавший об этом Лёха начал оставаться у него дома каждую ночь. Они спали на одном диване, и у Фомы раз за разом получалось разбудить Пашу до того, как зачатки плохого сна перерастали в полномасштабный триллер, или выходило его убаюкать — Паша неоднократно находил себя утром, лежащим на руках у Фомы, буквально укачивавшего его, как младенца. На уроках в школе Фома потом клевал носом, предпочитая дрыхнуть на задней парте, чем получать знания, чтобы ночью иметь силы следить за Пашей. Он справился тогда — они справились. Теперь была Пашина очередь. Он очень чутко спал и мог сейчас позволить себе задремать, не сомневаясь, что достаточно быстро отреагирует на изменение дыхания Фомы и учащение его пульса, почувствует внезапное напряжение мышц, чтобы вовремя прервать страшный сон. До рассвета было еще несколько часов. fin.