***
Спустя месяц все было покрыто толстым слоем фальшивого нормала. Вы встречались за семейными ужинами. Обменивались короткими, безличными фразами. Избегали взглядов. Словно между вами пролегла невидимая, но непроницаемая стена из льда и стыда. Слово «дача» никогда не произносилось, но висело в воздухе каждый раз, когда ваши глаза случайно встречались и тут же отскакивали. Утро было дождливым и серым. Ты опаздывала в школу — автобус ушел. Мать, уже мчавшаяся на работу, бросила в трубку: «Попроси дядю Тоджи, он как раз в городе!». Протест застрял в горле комком. Просить его? Садиться в его машину? Дышать одним воздухом в тесном салоне? Его черный внедорожник притормозил у подъезда, будто призрак из того самого лета. Ты открыла дверь пассажирки, и волна знакомого запаха ударила в нос — кожи, его одеколона, чего-то неуловимо его. Ты вжалась в сиденье, глядя в окно на струи дождя. — Пристегнись, — его голос был ровным, как асфальт под колесами. Без эмоций. Без намека на что-либо, кроме необходимости выполнить поручение. Ты щелкнула ремень, стараясь не смотреть на его руки на руле. На те самые руки, которые знали каждую клеточку твоего тела так, как не знал никто. Дорога до школы заняла вечность в тягостном молчании, прерываемом только шумом дворников и радио, играющем что-то ненавязчивое. Он подъехал прямо к воротам школы, где уже толпились промокшие ученики. Ты потянулась за дверной ручкой, уже мысленно крича «спасибо, пока!», как вдруг увидела знакомую фигуру, мчащуюся к машине под зонтиком. Катя, твоя самая болтливая подруга. — О, привет! — Катя распахнула дверь еще до того, как ты успела вылезти, ее взгляд тут же скользнул на водительское кресло. На Тоджи. На его резко очерченный профиль, на мощные плечи под темной рубашкой, на его общую ауру… не-школьника. Не мальчика. Мужчины. Ты увидела, как в ее глазах зажглись знакомые огоньки сплетниц. — Вау, а это кто? Не представляешь! — Катя игнорировала дождь, ее улыбка была широкой и любопытной. Она явно уже строила догадки, рисуя в голове романтичную картинку: тайный старший парень, который подвозит под дождем. Ты открыла рот, чувствуя, как кровь ударяет в лицо. Слова «дядя» застряли в горле, превратившись в комок. Как назвать его этим словом сейчас, зная, что было? Это казалось кощунством. Предательством той ночи. Или наоборот — жалкой попыткой вернуться в несуществующую реальность? Ты замерла, утонув в панике. И тогда заговорил он. Тоджи повернул голову. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по Кате, а затем — на долю секунды — на тебе. В этом взгляде не было ни тепла, ни смущения. Только расчетливая ясность и та самая властность, которая когда-то отгоняла «недо-парней». Голос его прозвучал четко, громче шума дождя, отрезающе, оставляя место только фактам: — Всего лишь дядя. — Он сделал крошечную паузу, словно давая этим словам врезаться в сознание. В твое. В Катино. — Подвозил племянницу. Не опоздайте на уроки. Его фраза повисла в сыром воздухе. «Всего лишь дядя». Словно удар тупым ножом. Та самая стена, которую вы пытались построить на даче, которую месяц поддерживали молчанием, была возведена им публично, железобетонно и бесповоротно. Он не просто сказал правду. Он установил границу. Жестко. Окончательно. Для всех. Энтузиазм мгновенно сдулся. «Ой! Привет, дядя! Извините!» — залепетала она, ее щеки покраснели от смущения из-за своей ошибки. Она тут же отскочила подальше от машины. Ты выскользнула на тротуар, под холодные капли. Дверь захлопнулась за твоей спиной с глухим стуком. Ты не обернулась. Не сказала «спасибо» или «пока». Ты просто стояла, промокая, глядя, как черный внедорожник плавно трогается с места и растворяется в серой пелене дождя и потоках машин. Слова «всего лишь дядя» звенели у тебя в ушах громче школьного звонка. Они звучали как приговор. Как напоминание: Он выбрал роль. Осознанно. Публично. Тот, кто был с тобой на диване, кто шептал «Ты сжимаешь так ахуенно», кто знал тебя до дрожи — он отступил. Навсегда. Это единственно возможное лицо. Для мира. Для семьи. Для тебя самой. Любая другая интерпретация — ошибка, как у подруги. И он быстро и жестко ее исправил. Ты — «племянница». Точка. Никаких «Т/и» в его хриплом шепоте. Никаких намеков. Только статус. Только дистанция. Катя дернула тебя за локоть: — Ну ты даешь! Почему не сказала, что это дядя? Я же опозорилась! Он такой… строгий, да? — Она говорила что-то еще, но ты почти не слышала. Ты шла по коридору, вода с куртки капала на пол. Запах его машины, его одеколона, все еще витал вокруг, смешиваясь с запахом мокрой штукатурки и подросткового тела. Но внутри было пусто и холодно. Холоднее, чем от дождя. Фраза «всего лишь дядя» сделала свое дело. Она не просто остановила недопонимание. Она похоронила что-то хрупкое, опасное и безумно живое, что пыталось пробиться сквозь лед прошедшего месяца. Теперь не было никаких иллюзий, никаких «а что если». Была только правда, жестко озвученная им самим: Всего лишь дядя. Всего лишь племянница. И огромная, непроходимая пропасть между этими ролями, на дне которой лежали осколки одной летней ночи на даче. И твоя рука невольно потянулась к месту на шее, где когда-то был след его поцелуя. Теперь там была только гладкая, холодная от дождя кожа.***
Спустя неделю после того дождливого утра граница, проведенная словами «всего лишь дядя», казалась нерушимой. Вы существовали в параллельных мирах: семейные встречи — вежливый холод, случайные пересечения — избегание взгляда. Пока судьба не подбросила уголь в тлеющие угли. Мать уехала на внезапную конференцию. Дом, обычно наполненный жизнью, опустел и зиял тишиной. И вот, в пятницу вечером, когда ты уже представляла себе уик-энд в одиночестве с сериалами, в дверях появился он. Тоджи. С небольшой спортивной сумкой через плечо. — Твоя мама попросила заглянуть, — его голос был ровным, как всегда, но в нем не было прежней уверенности. Он стоял на пороге, не входя, будто ожидая разрешения или отказа. — Проверить замки, трубы… Убедиться, что ты не устроила тут ад кромешный. — Попытка шутки прозвучала неуклюже, чужим языком. Ты молча отступила, пропуская его внутрь. Запах дождя и его одеколона ворвался в прихожую. Он прошел в гостиную, поставил сумку у стены. Его движения были собранными, деловитыми, но ты видела напряжение в его спине, в том, как он избегал смотреть прямо на тебя. — Все в порядке? — спросил он, осматривая комнату взглядом, который ничего не видел. — Еды хватает? — Хватает, — твой голос прозвучал тише шепота. — но меня сегодня жудко тошнит. Ничего толком не ела. Слова «тошнит» ударили по нему как электрический разряд. Весь его деловито-напряженный вид разом сдулся. Он резко обернулся, и ты увидела, как его обычно непроницаемое лицо исказилось настоящей тревогой. Не смущением, не стыдом — чистой, неконтролируемой паникой. — Что? — Его голос сорвался на октаву выше, потеряв всю привычную сдержанность. Он сделал шаг к тебе, его руки инстинктивно поднялись, словно чтобы схватить за плечи и удержать, но замерли в воздухе. — С какого времени? Что ела? Показывай язык. — Команды сыпались резко, как у медика на поле боя. В его глазах читался не расчет, а животный страх — страх последствий. Страх того самого «что если», что висело над вами с дачи. Ты бессильно махнула рукой, пытаясь отстраниться от его внезапной близости, от этого запаха, смешанного с холодом улицы. — Да так… с обеда. Просто подташнивает. Ничего серьезного… — «Ничего серьезного»? — Он перебил, его голос стал жестким, почти злым. — Ты бледная как полотно! Когда последний раз пила? Воды? Не дожидаясь ответа, он уже шагал на кухню. Ты слышала, как хлопнул кран, загремела посуда. Через минуту он вернулся с большим стаканом воды и… пакетиком с белым порошком, который достал из кармана своей дорогой куртки. Ты узнала регидрон — то, что он всегда возил с собой после своих жестких тренировок или переборов. — Пей. Медленно. — Он протянул стакан, его пальцы слегка дрожали. Его взгляд сканировал тебя, как прибор: сухие губы, тени под глазами, легкая дрожь в руках. — Ты обезвожена. Это первое. Второе — что ты ела? Говори, или я сейчас вызову скорую и объясню им, что племянница отравилась, пока ее мать в отъезде. Угроза прозвучала серьезно. И в ней была не забота дяди, а что-то глубже, темнее — ответственность человека, который знал, что мог спровоцировать это состояние. Стрессом. Стыдом. Невыносимым напряжением последнего месяца. Ты сделала глоток прохладной воды. Потом еще один. Солоноватый привкус регидрона смешивался с комком в горле. Он стоял над тобой, не отрывая взгляда, его мощная фигура заслоняла свет от лампы, создавая тревожную тень. Запах его одеколона, обычно такой уверенный, теперь казался назойливым, смешиваясь с легкой тошнотой. — Почти… ничего, — прошептала ты, отворачиваясь. — Суп вчерашний… может, он. Или… или просто нервы. — Последнее сорвалось само, тихо, но он услышал. Его лицо сжалось. Ты видела, как напряглись мышцы его челюсти. Слово «нервы» повисло между вами, тяжелое и невыносимо откровенное. Оно означало все: ледяное молчание, взгляды в пол, его «всего лишь дядя» под дождем, эту проклятую дачу, которая не отпускала ни на секунду. — Ложись, — приказал он, голос снова стал низким, но уже без злости. С подавленной усталостью. — Сейчас. На диван. Ты не стала спорить. Слабость накатывала волной. Ты опустилась на прохладную кожу дивана, подтянув ноги. Он накрыл тебя пледом, который валялся рядом, — жест неожиданно бережный, почти отеческий. Но когда его рука ненадолго коснулась твоего плеча через ткань, ты почувствовала, как по телу пробежал тот самый электрический разряд, знакомый и запретный. Ты зажмурилась. Он сел в кресло напротив, не включая телевизор, не беря телефон. Просто сидел, погруженный в тяжелое молчание, его взгляд был прикован к тебе, но не изучающий, а… потерянный. В полумраке гостиной его профиль казался высеченным из камня — сильным и бесконечно уставшим. Он смотрел на тебя, на это бледное, страдающее лицо, и видел не просто племянницу. Он видел последствие. Последствие той ночи. Последствие его собственной слабости. Последствие этого невозможного положения, в которое он вас обоих загнал. Ты задремала под его невидимым, но ощутимым давлением. Сквозь сон чувствовала, как он встает, как подходит, поправляет плед. Как его пальцы, на миг, едва касаются твоего лба — проверяя температуру. Прикосновение было легким, профессиональным, но оно обожгло. Потом он отошел обратно к креслу. Когда ты открыла глаза, в комнате было темно. На кухне горел свет, доносился тихий стук ножа по доске. Запах… не супа. Что-то легкое, травяное. Чай? Он вышел, держа в руках две кружки. Поставил одну на столик перед тобой. Пар поднимался тонкой струйкой. — Мятный, — сказал он просто. — Должно помочь желудку. И нервам. — Он произнес последнее слово чуть тише, глядя не на тебя, а в темное окно. — Есть бульон. Овощной. Свежий. Он сел снова, взял свою кружку. Молчание снова нависло, но теперь оно было другим. Не ледяным, не враждебным. Оно было… усталым. Грустным. Полным невысказанного понимания той цены, которую вы оба платили за тот единственный, роковой выбор на летней даче. Он смотрел на тебя, на твое все еще бледное лицо, прикрытое пледом, и в его глазах не было уже ни паники, ни злости. Была только глубокая, тяжелая вина и вопрос, на который не было ответа: как исправить то, что уже сломано? Как нести этот груз дальше, не раздавив тебя окончательно? Его «всего лишь дядя» треснуло под тяжестью реальности, и сквозь трещину проглядывала бездна вашей общей, запретной боли. — Ты хочешь о чем то поговорить? — Тоджи смотрит на тебя и смотрит выжидая. — Я? Твой вопрос висит в воздухе гостиной, тяжелый и неловкий. Тоджи не отводит взгляда. Его глаза, обычно такие непроницаемые, сейчас кажутся… уязвимыми. В них нет привычной брони, только усталость и та самая выжидающая тревога, которую ты уловила. Он не кивает, не отрицает. Он просто смотрит. Ждет. Как будто от твоего следующего слова зависит все. Ты втягиваешь воздух. Запах мятного чая все еще висит, смешиваясь с напряжением. «О чем поговорить?» О даче? О той ночи? О том, как его «всего лишь дядя» под дождем разрезало тебя пополам? О месяце ледяного ада? О сегодняшней тошноте, которая, кажется, больше от душевной пустоты, чем от вчерашнего супа? Слова роятся в голове, острые и опасные: «Почему ты так испугался?» Когда сказала про тошноту. Он знал, о чем ты думала. О чем думал он сам. «Ты боишься последствий?» Реальных, физических. Или только позора? «Что мы наделали, Тоджи?» Не «дядя». Сейчас, в этой темноте, он не дядя. Он мужчина, который сломал все. «Ты жалеешь?» Но если скажет «да» — это убьет. Если скажет «нет» — это страшнее. Но вместо этого из груди вырывается что-то другое. Что-то хрупкое и горькое: — Я не знаю, как это забыть. — Голос дрожит, но звучит громче, чем ожидалось. — Как… как смотреть на тебя теперь? Как на дядю? После… после всего? — Ты жестом указываешь на диван, на плед, на пространство между вами, которое все еще вибрирует от невысказанного. — Я сказала тогда… «оставить на даче». Но оно не осталось. Оно здесь. В этом доме. В моей голове. В каждом твоем взгляде, который старается не видеть меня. — Твой голос срывается. — И сегодня… когда ты так испугался… Это было не из-за меня. Это было из-за… из-за того, что могло случиться. Из-за страха. Твоего страха. Ты видишь, как он сжимает челюсть. Как его пальцы впиваются в колени. Он не прерывает. Не уходит. Слушает. И это мужество — остаться и слушать — пугает тебя сильнее, чем его гнев. — Я тоже не знаю. — Его голос глухой, низкий, будто вырывается из-под тяжелого камня. Он смотрит не на тебя, а куда-то в темный угол. — Не знаю, как забыть. Не знаю, как смотреть на тебя, не видя… всего. Не видя той ночи. — Он делает паузу, и в тишине слышно, как он с трудом глотает. — И да. Я испугался сегодня. Не только за тебя. За… за возможные последствия. За то, во что это может превратиться. Во что я это могу превратить. Снова. — Он наконец поднимает на тебя взгляд. В его глазах — не защита, а признание. Рана. — Я не хотел тебя сломать. Не этой ночью тогда. И не этим… молчанием сейчас. Слова «сломать» отдается эхом. Это не извинение. Это констатация факта. Факта, который он видит в твоей бледности, в твоих глазах, полных боли и замешательства. Ты чувствуешь, как комок в горле растет. Слезы подступают, жгучие и не вовремя. — А что… что если? — Вырывается шепотом. Ты даже не договариваешь. «Что если не просто нервы? Что если последствия уже есть?» Этот вопрос висел между вами с того момента, как ты сказала «тошнит». Ты видишь, как его лицо напрягается еще сильнее, как тень страха снова мелькает в глазах. Но ты не даешь ему ответить. Потому что боишься его ответа. Потому что это слишком. Слишком реально. Слишком страшно. — Забудь. Не… не отвечай. Ты отворачиваешься, утирая ладонью предательскую слезу. Молчание снова нависает, но теперь оно другое. Не враждебное. Не ледяное. Оно… сырое. Словно после грозы, когда воздух чист, но земля разворочена, а деревья сломаны. Он не пытается утешить. Не пытается прикоснуться. Он просто сидит в своем кресле, погруженный в тяжелые думы, глядя на тебя, на твою согбенную спину, на трясущиеся плечи. — Мы не можем… так продолжать, — произносит он наконец, очень тихо. — Это… убивает нас обоих. Молчать. Делать вид. — Он проводит рукой по лицу, устало, как будто стирая невидимую грязь. — Я не знаю, как это исправить. Не знаю, возможно ли. Но… — Он замолкает, подбирая слова с необычной для него осторожностью. — Но если ты… если ты захочешь говорить. О чем угодно. О страхе. О злости. О… — он запинается, — …о том, что случилось. Или о том, что может случиться… Я выслушаю. Без… без «всего лишь дядя». — Последние слова он произносит с горечью, как приговор самому себе. — Просто… как человек, который все испортил. Это не решение. Это не волшебное исцеление. Это лишь крошечная щель в той стене, которую он сам возвел и которую вы оба поддерживали. Щель, в которую пробивается мучительный, но необходимый свет правды. Он предлагает не забыть, а признать. Признать катастрофу. И попытаться жить среди обломков, не притворяясь, что их нет. Ты смотришь на него сквозь пелену слез. На этого сильного, сломленного человека, который только что признал свое бессилие и свою вину. Который отбросил свою броню, пусть и на мгновение. — Хорошо, — выдыхаешь ты, голос все еще дрожит. — Хорошо. Может быть… позже. Сейчас я… я очень устала. Он кивает. Не настаивает. Не требует немедленных откровений. Он просто встает. — Я… я в гостевой. Если… если станет хуже. Или если… захочешь того чаю. — Он делает шаг к двери, затем оборачивается. Его взгляд встречается с твоим. В нем уже нет паники, нет злости. Есть только тяжелая ответственность и что-то, отдаленно похожее на… надежду? На надежду, что эта щель не закроется. — И… Т/и? — Он произносит твое имя, а не «племянница». Впервые за месяц. — Только не извиняйся. Ни за что. Никогда. Вина… она не твоя. Он уходит, оставляя тебя одну в полумраке гостиной, с разрывающимся от противоречий сердцем и с единственной ясной мыслью: стена дала трещину. И сквозь нее теперь видно не только боль прошлого, но и туманную, пугающую возможность какого-то будущего. Пусть даже будущего, где придется жить с этой болью, но уже не в одиночку.***
СМС пришло как нож в тишину. Тоджи только завел двигатель после поздней тренировки, когда телефон вспыхнул холодным светом на пассажирском сиденье. Он наклонился, прочитал. Всего две строчки. Геометка. Адрес парка в центре города. Вечер. Тусклые фонари. «Тоджи, забери меня. Мне нужно сказать кое-что важное.» Ни «дядя». Ни «привет». Только его имя и тонна невысказанной паники, витающей между цифрами. Его пальцы сжали руль так, что кожа побелела. Густая тьма за окном внезапно показалась враждебной. Он знал. Значит, оно случилось. То, чего он боялся с того дня, когда она бледная лежала на диване. То, о чем они так и не смогли договориться, оставив висеть тяжелым вопросительным знаком. Ответил одним словом, точным как выстрел: «Еду. 10 минут. Жди у фонтана.» Машина рванула с места, нарушая тишину спального района. Он мчался, нарушая все правила, сердце колотилось в такт мигающим фонарям. Его мозг лихорадочно проигрывал варианты, каждый хуже предыдущего. Болезнь? Проблемы? Но интуиция, та самая, что всегда безошибочно читала людей, кричала одно: Последствия. Он увидел ее издалека. Сидела на краю бетонного бортика фонтана, маленькая, съежившаяся, как раненая птица. Даже в полумраке он разглядел неестественную бледность, трясущиеся руки, сведенные на коленях. Она не подняла головы, когда его машина резко притормозила у тротуара. Он выскочил, не закрывая дверь. — Что случилось? — Голос сорвался, грубый от адреналина. Он подошел, опустился перед ней на корточки, пытаясь поймать ее взгляд. — Т/и? Говори. Что угодно. Она подняла на него глаза. В них был чистый, животный ужас. Такой, от которого кровь стынет в жилах. Она не сказала ни слова. Просто судорожно вдохнула, зажала губы, будто боялась, что ее вырвет прямо сейчас, и сунула руку в карман куртки. Вытащила не телефон. Вытащила маленькую пластиковую полоску. Он взял ее дрожащими пальцами. Поднес к свету фонаря. Две четкие, жирные, неумолимые линии. Розовые. Как кровь. Как приговор. Положительный. Весь мир рухнул. Звуки города — гул машин, смех прохожих — отступили, заглушенные оглушительным ревом в ушах. Он ощутил, как земля уходит из-под ног, хотя физически оставался на корточках. Холодный пот выступил на лбу, спине. Комок в горле стал размером с кулак. Он не дышал. — Контрацептивы… — ее голос был хриплым шепотом, полным отчаяния и непонимания. — Были же… тогда… Я… Я не… — Она не могла договорить. Слезы, наконец, хлынули, беззвучные, яростные, смывая тушь дорожками по щекам. — Аборт. — Слово вырвалось, как пуля. Резко, окончательно, без права на обжалование. — Только аборт. Сейчас. Быстро. Пока… пока никто не знает. Он все еще смотрел на тест. На эти две линии. Они пылали в его глазах, обжигая сетчатку. Его. Это было его. Его безответственность. Его слабость. Его неспособность остановиться тогда, на даче. Его неспособность защитить ее после. И теперь… теперь это жило в ней. Чужеродное. Опасное. Разрушительное. Он поднял на нее взгляд. Видел ее ужас. Ее панику. Ее абсолютную уверенность в единственном выходе. И в этом взгляде, поверх ее слез, поверх ее трясущихся плеч, он увидел отражение своего собственного кошмара. Позор. Разрушенную семью. Ее будущее, разбитое вдребезги. Его будущее — тюрьма или изгнание. И крошечное, нежеланное существо в центре этого ада. Он не спрашивал «ты уверена?». Не читал мораль. Не пытался уговаривать. Он видел ее состояние. Видел единственное решение, которое ей казалось возможным в этом кошмаре. Его собственная ярость, стыд и страх кричали внутри, требуя действия. Любого действия, лишь бы остановить этот ужас. Он резко встал. Его движения были механическими, лишенными привычной грации. Он взял ее за локоть — не нежно, а твердо, почти грубо, поднимая на ноги. Она не сопротивлялась, была как тряпичная кукла, вся в слезах и дрожи. — Садись, — его голос был чужим, плоским, металлическим. — Сейчас же. Он почти втолкнул ее в машину, сам сел за руль. Двигатель взревел. Он рванул с места, не глядя по сторонам. Тест лежал на центральной консоли, эти две линии пылали в полумраке салона как обвинение. — Деньги есть, — сказал он резко, глядя прямо на дорогу. Его пальцы впились в руль. — Найду клинику. Лучшую. Быстро. Тихо. — Он сделал резкий поворот. — Никто. Никто не узнает. Ты поняла? Никто. Он говорил это как мантру. Себе. Ей. Этим двум роковым линиям. «Никто не узнает». Это был не план. Это была отчаянная попытка хоть как-то залатать бездну, которую они сами прорубили. Он вел машину как одержимый, его взгляд был прикован к дороге, но ум лихорадочно работал: контакты, анонимные клиники, отговорки, алиби… И сквозь весь этот хаос мыслей пробивался один единственный, леденящий вопрос: Как мы до этого докатились? И другой, еще более страшный: Сможем ли мы это пережить? А она сидела, прижавшись к стеклу, смотрела в ночь и чувствовала, как холодный пластик теста жжет карман. Внутри нее было пусто и страшно. Одно слово крутилось в голове, как заезженная пластинка, заглушая все остальное: Аборт. Аборт. Аборт. Единственный выход из кошмара, который устроил им тот самый человек, что сейчас вел машину сквозь ночь, пытаясь найти клинику, где сотрут последнюю, самую страшную улику их запретной, роковой ошибки. Машина мчалась сквозь ночь, превращая город в размытое полотно огней. Две розовые линии на тесте лежали на консоли, как открытая рана. Т/и молчала, уткнувшись лбом в холодное стекло. Каждый поворот, каждый рывок тормозов заставлял ее сжиматься. Слово «аборт» висело между ними тяжелее свинца — не решение, а приговор, вынесенный в панике. Тоджи не смотрел на нее. Его взгляд был прикован к дороге, но видел не асфальт, а круги ада: лицо сестры, крик отца, решетку, пустоту. Его пальцы впивались в руль. «Лучшая клиника. Быстро. Тихо». Эти слова крутились в голове, заменяя мысли. Он лихорадочно вспоминал контакты — один номер, анонимный, платный, от знакомого из темного прошлого, который мог решить такие вопросы. Он набрал его голосом, лишенным всякой интонации, отдавая приказы, а не прося помощи: — Мне нужен адрес. Сейчас. Для… срочной процедуры. Девушка. Анонимно. Наличные. Пауза. Понял. Едем. Он сбросил, не прощаясь. Свернул с главной дороги в лабиринт узких переулков. Фары выхватывали из темноты мрачные фасады, запертые склады, граффити. Атмосфера сгущалась, превращаясь из паники в гнетущий ужас. Это было не место для исцеления. Это было место, где стирали улики. Машина остановилась у неприметной двери с тусклой вывеской «Медицинский центр «Оазис». Никаких окон. Только камера над дверью. Тоджи выключил двигатель. Тишина ударила по ушам. Он посмотрел на Т/и. Она не двигалась, замершая, как кролик перед удавом. — Пошли, — его голос прозвучал хрипло. Он вышел, обошел машину, открыл ее дверь. Она не реагировала. Он наклонился, расстегнул ее ремень безопасности. Его пальцы коснулись ее руки — ледяные. — Т/и… Пошли. Нужно… нужно зайти. Она медленно повернула голову. В ее глазах небыло слез теперь. Только пустота и бездонный страх. Она позволила ему помочь ей выйти. Ноги подкосились. Он схватил ее за локоть, крепко, почти болезненно, удерживая на ногах. Его прикосновение, которое когда-то вызывало дрожь желания, теперь жгло как раскаленное железо — напоминание о причине всего этого кошмара. Дверь открылась бесшумно. Внутри — стерильный холод. Яркий, безжалостный свет. Запах антисептика, смешанный с чем-то сладковато-приторным. Пустой холл с пластиковыми креслами. За стеклянным окошком — женщина с безразличным лицом. Тоджи подвел Т/и к окошку. Его голос, когда он заговорил, был чужим, плоским: — На… консультацию. По предварительной договоренности. Фушигуро. Женщина кивнула, не глядя на них, скользнула пальцем по списку на экране. — Паспорт? — спросила она монотонно. — Анонимно, — резко отрезал Тоджи. — Как договаривались. Наличные. Женщина пожала плечами, протянула через окошко анкету и ручку. — Заполните. И подпись здесь. Т/и взяла ручку дрожащей рукой. Графы расплывались перед глазами. Имя? Возраст? Адрес? Каждая буква казалась предательством. Она чувствовала, как Тоджи стоит за ее спиной, его дыхание неровное, его присутствие — давящая гора вины и страха. Она поставила крестики где надо, подписала что-то неразборчивое. Листок забрали. — Седьмая дверь направо. Вас примет доктор. Оплата после консультации. Пластиковые кресла. Т/и села, сгорбившись. Тоджи остался стоять, прислонившись к стене, скрестив руки. Он не смотрел на нее. Он смотрел куда-то в пол, его челюсть была сжата так, что выступили желваки. Тикали часы. Каждая секунда растягивалась в вечность. Из-за двери направо доносились приглушенные голоса, звук передвигаемой мебели. Каждый звук заставлял Т/и вздрагивать. Внезапно Тоджи резко оттолкнулся от стены. Он прошелся по маленькому холлу, шагами хищника в клетке. Остановился перед ней, но не садился. Его тень накрыла ее. — Ты… — он начал и замолчал, сглотнув ком. — Ты *уверена*? — Слово вырвалось против его воли. Не как сомнение в ее решении, а как последняя, отчаянная попытка понять, нет ли чуда, нет ли другого выхода из кромешного ада, в котором они оказались. Голос его был надтреснутым, лишенным всякой силы. В нем была только мука. Она подняла на него глаза. В ее взгляде не было колебаний, только животный ужас и безысходность. — Что еще? — прошептала она так тихо, что он едва расслышал. — Как… как это оставить? Как жить с этим? Как смотреть в глаза маме? — Голос сорвался на высокой ноте. — Это… это ошибка, Тоджи. Чудовищная ошибка. Ее нужно… стереть. Пока не поздно. Пока она не уничтожила все полностью. Он отвернулся. Ее слова «чудовищная ошибка» ударили с новой силой. Он был этой ошибкой. Его слабость. Его похоть. Его неспособность быть дядей, когда это было нужно. Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Физическая боль была ничтожна по сравнению с тем, что творилось внутри. Дверь кабинета открылась. В проеме появилась женщина в белом халате — врач. Лицо усталое, без эмоций. — Фушигуро? Заходите. Только девушка. — Ее взгляд скользнул по Тоджи. — Ждите здесь. Т/и встала. Ноги были ватными. Она сделала шаг, потом еще один, не глядя на Тоджи. Она шла навстречу тому, что казалось единственным спасением и величайшим падением одновременно. Тоджи остался один в холодном, ярко освещенном холле. Дверь закрылась за Т/и. Звук щелчка замка прозвучал как выстрел. Он замер, прислушиваясь к приглушенным голосам за дверью. Его дыхание стало частым, поверхностным. Он подошел к двери, прижал к ней ладонь, как будто мог почувствовать сквозь дерево ее страх, ее боль. Вдруг из-за двери донесся приглушенный, сдавленный звук. Не крик. Не плач. А что-то вроде… короткого, перехваченного дыхания. А потом — тихий, жалобный стон. Звук чистой, неподдельной агонии. Этот звук сломал его. Но он понимает, что нельзя губить твою жизнь. Он знает, что ребёнок родится больным. Тоджи знает, что это погубит тебя. Секс с племянницей был аморальным поступком. Звук за дверью — тот сдавленный, животный стон — вонзился в Тоджи острее ножа. Он прижал ладонь к холодному дереву, как будто мог впитать боль сквозь него. Дальше — приглушенные, деловитые голоса врачей, металлический лязг инструментов, едва различимый, но от этого еще более чудовищный. И снова — короткий, прерванный всхлип. Не плач, а звук, когда тело рвет на части изнутри, а голос заперт где-то в горле. Он отшатнулся от двери, как от раскаленной плиты. Его собственное дыхание стало хриплым, поверхностным. В горле встал ком, вызвавший настоящий рвотный спазм. Он едва сглотнул, ощутив во рту привкус железа и чистой паники. В глазах потемнело. Воспоминание ударило, яркое и ядовитое: Лето. Дача. Она под ним, запрокинутая, влажная, ее глаза темные от желания и колы с «Егером». Его собственный хриплый шепот: «Ты сжимаешь так ахуенно». Ее стоны, смешивающиеся с треском старого дивана. Ощущение абсолютной власти, запретной и сладкой. «Дядя» — это где-то там, далеко, за пределами этой комнаты, этого момента. Реальность вернулась ледяным обухом: Холодный, пахнущий смертью коридор клиники. Эти две розовые линии. Этот стон за дверью. Его руки, которые тогда ласкали, сейчас сжимались в бессильные кулаки. Его тело, источник ее тогдашнего удовольствия — источник ее нынешней агонии. Он прислонился к стене, сползая вниз, не в силах стоять. Голова упала на колени. Чудовищная ошибка. Ее слова эхом бились в висках. Да. Абсолютно. Но ошибка не в ребенке. Ошибка была в нем. В его потере контроля. В его слабости. В его неспособности быть тем, кем должен был быть — защитником, опорой, дядей. Он позволил демону внутри взять верх. И теперь этот демон калечил ее. Физически. Прямо сейчас, за этой дверью. А он был беспомощен. Он мог только слушать. И ненавидеть себя. Время потеряло смысл. Каждый звук из-за двери был пыткой. Шуршание, бормотание, еще один приглушенный звук боли — на этот раз более протяжный, полный отчаяния. Он сжал голову руками, пытаясь заглушить внутренний вой. Она там одна. Совсем одна. Из-за меня. Дверь открылась. Резко. Свет из кабинета ударил по глазам. Врач, та самая женщина с усталым лицом, стояла в проеме. На ее халате — маленькое, едва заметное алое пятнышко. — Все. Можно заходить. Она в порядке. Физически. — Голос врача был монотонным, как диктофон. — Отдыхает. Неделю — полный покой. Инструкции и лекарства на столе. Оплата — на выходе. Тоджи вскочил, едва не потеряв равновесие. Он прошел мимо врача, не видя ее. Кабинет был маленьким, ярко освещенным. Запах антисептика теперь смешивался с чем-то другим… сладковато-металлическим. На кресле, похожем на гинекологическое, полулежала Т/и. Лицо — пепельно-серое, мокрое от слез или пота. Глаза закрыты. Дышала она поверхностно, часто, как раненая птичка. Одна рука была закинута на лоб, другая бессильно свисала. На ней было больничное бумажное платье, выглядевшее жалко и чужеродно. Он подошел, замер. Что сказать? «Прости»? Это было бы кощунством. «Как ты?» — глупо. Он опустился на колени рядом с креслом, осторожно, боясь потревожить. Его рука дрогнула, замерла в воздухе, не решаясь коснуться. — Т/и… — его голос был хриплым шепотом, едва слышным. Она медленно открыла глаза. Взгляд был мутным, невидящим, ушедшим куда-то очень далеко. Потом сфокусировался на нем. И в этих глазах не было ни злости, ни упрека. Была только бесконечная, опустошающая пустота. И усталость. Такая глубокая, что казалось, она уже никогда не встанет с этого кресла. — Готово, — прошептала она. Одно слово. Без интонации. Констатация конца света. — Они… они все стерли. Ошибку. — Слезы снова потекли по ее щекам, тихо, беззвучно. — Как… как будто ничего и не было. Эти слова добили его. «Как будто ничего и не было». Но это была ложь. Ничего уже не будет прежним. В ней что-то сломалось. Окончательно. И он знал, что сломал это он. Он осторожно, как хрупчайший фарфор, взял ее холодную руку в свою. Она не отдернула. Не ответила на пожатие. Просто позволила. — Мы поедем домой, — сказал он, голос набрал какую-то твердость, но в глубине была дрожь. — Сейчас. Я отвезу тебя. Буду рядом. Сколько понадобится. — Это было не предложение. Это было обещание. Единственное, что он мог дать сейчас. Не искупление — его не было. Только присутствие. Только попытка разделить эту невыносимую тяжесть. Он помог ей подняться. Она шаталась, опираясь на него всей тяжестью. Ее тело было легким и безжизненным. Он нашел ее одежду, помог одеться, движения неловкие, лишенные всякой интимности — только жесткая необходимость. Оплатил на выходе толстой пачкой купюр, не глядя, не считая. Вывел ее на холодный ночной воздух. Он усадил ее в машину, пристегнул. Тест с двумя розовыми линиями все еще лежал на консоли. Он схватил его, швырнул с силой в бардачок, захлопнул. Улица. Он завел мотор, но не тронулся с места сразу. Сидел, сжав руль, глядя в темное лобовое стекло. Тишина в салоне была гнетущей, наполненной болью и виной. — Я погубил тебя, — вырвалось у него тихо, не ей, а ночи, этой клинике, самому себе. — Не тогда. Не на даче. Сегодня. Своим молчанием. Своим страхом. Своим… согласием на это. — Он повернул голову к ней. Она сидела, уставясь в окно, в своем мире пустоты. — Прости. Знаю, что не имею права просить. Но… я рядом. Всегда. Теперь — всегда. Он тронулся с места, на этот раз медленно, осторожно, объезжая малейшие кочки. Унося ее из этого места кошмара не к свободе, а в новую, только что начавшуюся тюрьму молчания, боли и вечной вины. Две розовые линии были стерты. Но шрам, оставленный этой ночью, навсегда врезался в них обоих, глубже, чем любой нож. И он знал: платить по счетам за ту летнюю ночь на даче они будут всю жизнь. Этот счет только что стал неизмеримо дороже. Машина плыла по ночным улицам, ставшим после клиники чужими и враждебными. Тоджи вел медленно, избегая резких движений, как будто вез не живого человека, а хрупкий сосуд с ядом, готовый пролиться от любого толчка. Салон наполнился тяжелым молчанием, разряженным только мерным гулом мотора и ее прерывистым, поверхностным дыханием. Запах антисептика, прилипший к одежде, смешивался со сладковато-металлическим призраком клиники, вызывая тошноту. Он украдкой взглянул на нее. Она сидела, прижавшись головой к стеклу, глаза закрыты. Но он видел, как дрожат ресницы, как непроизвольно сжимаются пальцы на коленях. Не сон. Бегство. Бегство от боли, от реальности, от него. Его обещание «я рядом» повисло в воздухе беспомощным эхом. Какое право он имел быть рядом? Он был источником этой боли, архитектором этого кошмара. Внезапно она пошевелилась. Глубокий, судорожный вдох. Пальцы впились в ткань шорт. — Холодно, — прошептала она, не открывая глаз. Голос был хриплым, изношенным. Он тут же выключил кондиционер, которого не было включено. Движение было резким, нервным. Он сбросил свою куртку с плеч, протянул ей через подлокотник. — На… надень. Она медленно открыла глаза, посмотрела на куртку, как на что-то непонятное, чужеродное. Потом машинально взяла, накинула на плечи. Тяжелая ткань, пропитанная его запахом — древесиной, дорогим одеколоном, потом — обволокла ее, как саван. Она закуталась в нее глубже, до подбородка, снова закрыла глаза. Казалось, она пыталась исчезнуть внутри этой вещи, внутри этого запаха, который теперь ассоциировался не с силой и защитой, а с падением и болью. Он включил радио — бессмысленный жест, чтобы заглушить тишину. Заиграла какая-то беззаботная поп-мелодия. Он тут же вырубил. Резко. Пальцы снова сжали руль. Невыносимо. Весь мир — его веселье, его нормальность — казался насмешкой над тем адом, что творился в салоне этой машины. Светофор. Красный. Он остановился, ударив по тормозам чуть резче, чем нужно. Она вздрогнула, вскрикнула тихо, по-звериному. Глаза распахнулись, полные дикого, неосознанного страха. — Прости! — вырвалось у него, голос сорванный. — Я не… я не хотел. — Он потянулся к ней, инстинктивно, чтобы успокоить, но рука замерла в сантиметре от ее плеча. Прикосновение. Оно было невозможно. Оно было бы осквернением. Он отдернул руку, как от огня. — Прости, — повторил он глуше, глядя на красный глаз светофора, ненавидя его, ненавидя весь мир, ненавидя себя. Она не ответила. Просто сжалась еще больше в его куртке, отвела взгляд в сторону, в темноту переулка. Щеки были влажными. Молча плакала. Опять. Зеленый. Он тронулся, стараясь вести машину так плавно, как только мог. Мысли метались, как пойманные в ловушку мухи. Дом. Ей нужен покой. Лекарства. Инструкции врача… Инструкции. Он сжал зубы. Инструкции по восстановлению после того, как он позволил выскоблить из нее последствия их греха. После того, как он привез ее в это подполье. После того, как он стоял за дверью и слушал ее беззвучные стоны. — Т/и, — начал он снова, отчаянно пытаясь пробить эту стену отчаяния, которая росла между ними с каждой минутой. — Когда приедем… Я… Я все сделаю. Постель. Воду. Лекарства. Тебе не нужно… — Он замолчал. «Тебе не нужно ничего делать». Но ей нужно было пройти через ад. Из-за него. — Я останусь. На ночь. На… сколько нужно. Мама не узнает. Никто. Она медленно повернула голову к нему. В ее глазах, мокрых и огромных от боли, не было благодарности. Было что-то худшее: пустота и вопрос. — Зачем? — прошептала она. Одно слово, но оно перевесило все его обещания. — Чтобы смотреть? Чтобы видеть… что ты наделал? Чтобы мучить себя? Или меня? Он остолбенел. Машина чуть не вылетела на полосу встречного движения. Он резко вырулил обратно, сердце колотилось как молот. Ее слова попали в самую точку. В самую гноящуюся рану его вины. Да. Отчасти — да. Он хотел наказания. Хотел видеть последствия. Хотел разделить ее боль, потому что вынести свою было невозможно. Но еще… еще он боялся оставить ее одну. Боялся, что в этой пустоте, в этой тишине после потери, она сделает что-то необратимое. С собой. Это был эгоизм, прикрытый заботой. И она это видела. — Чтобы… быть рядом, — выдавил он, понимая, как это звучит жалко и лживо после ее вопроса. — Если… если захочешь, чтобы я ушел… скажи. Я уйду. Сразу. Она снова отвернулась к окну. Дождь, начавший накрапывать, рисовал на стекле извилистые дорожки, похожие на слезы. — Просто… отвези меня домой, Тоджи, — сказала она устало, без ожидания, без надежды. — Просто отвези. И… оставь. Ее слова «оставь» прозвучали не как просьба, а как констатация конца. Конца чего? Их попыток что-то исправить? Их мучительной связи? Всего? Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Горло сжало. Он вел машину к ее дому, к пустой квартире, где ее ждало одиночество и физическая боль, которую он не мог забрать, и душевная рана, которую он нанес. Его «всегда рядом» разбилось о ее «оставь». Он понимал теперь. Его присутствие было не исцелением. Оно было постоянным напоминанием. Напоминанием о потере. О вине. О том, что он не дядя, не любовник, а палач, который привез ее на эшафот и теперь предлагал утешение у ее подножия. Он подъехал к ее дому. Заглушил двигатель. Тишина снова накрыла их, тяжелая и окончательная. Она медленно сняла его куртку, сложила ее аккуратно на сиденье, будто возвращая что-то чужое и ненужное. Потом потянулась к дверной ручке. — Лекарства, — резко сказал он, вспомнив пакет, который ему сунули на выходе из клиники. Он достал его из бардачка, протянул ей. — Там… инструкция. Дозировки. Если… если что-то заболит… если… — Он не мог договорить. «Если будет кровить»? «Если станет совсем плохо»? Он не мог произнести это вслух. Она взяла пакет, не глядя на него. — Спасибо, — прошептала автоматически. Потом открыла дверь. Холодный влажный воздух ворвался в салон. — Т/и… — он начал, не зная, что сказать. «Прости»? «Я виноват»? Все было пустым звуком. «Я люблю тебя»? Это было бы кощунством. Она остановилась, одной ногой уже на асфальте. Не оборачиваясь. — Я… я позвоню. Если… если понадобишься, — сказал он, ненавидя себя за эту последнюю, жалкую попытку уцепиться за возможность быть полезным. Она ничего не ответила. Просто вышла. Закрыла дверь. Не оглядываясь, пошла к подъезду, сутулясь, держась одной рукой за живот, другой сжимая злополучный пакет с лекарствами. Дождь сеял ей на плечи. Он сидел и смотрел, как она открывает дверь подъезда, как скрывается в темном проеме. Как будто тьма поглотила ее. Навсегда. Он остался один. В машине, пропитанной запахом их общей трагедии. В тишине, которую нарушал только стук дождя по крыше. Он опустил голову на руль. Тело содрогнулось от первого, глухого, бесшумного рыдания. Потом — от второго. Потом его просто начало трясти, как в лихорадке. Слезы текли по лицу, смешиваясь со слюной, капали на дорогую кожу руля. Он бил кулаком по приборной панели — тупо, беззвучно, не в силах выплеснуть всю ярость, весь стыд, всю невыносимую боль. Ее слова эхом бились в разбитом сознании: «Что ты наделал?» «Чтобы мучить себя? Или меня?» «Просто оставь». Она была права. Он погубил ее. Сначала — своей страстью. Потом — своим страхом. Теперь — своим неумением уйти. Он принес ей ад. И единственное, что он мог сделать теперь, чтобы хоть как-то искупить свою бесконечную вину — это выполнить ее последнюю просьбу. Оставить. Он поднял голову, вытер лицо рукавом. В зеркале заднего вида отразилось его лицо — изможденное, мокрое, с глазами, полными такой ненависти к себе, что это было страшно. В бардачке лежал тест с двумя розовыми линиями — немой свидетель начала конца. И куртка, в которой она пыталась согреться, но которая несла только холод его предательства. Тоджи завел двигатель. Звук рычащего мотора разорвал тишину. Он посмотрел на темный подъезд, где исчезла она. Где осталась его племянница. Его жертва. Его самая страшная и неискупимая ошибка. Он включил передачу и медленно, как на похоронах, тронулся с места. Увозя с собой невыносимую тяжесть вины и четкое, как приговор, понимание: он потерял ее навсегда. И право быть рядом, даже просто как «дядя», он сегодня тоже безвозвратно сжег. Осталось только пустое место и вечный вопрос: как жить с этим дальше? Ответа не было. Был только дождь, стучащий по крыше, и дорога в никуда.***
Три месяца. Девяносто дней тишины. Девяносто ночей, где единственным звуком был стук собственного сердца о стенки клетки вины. Тоджи научился существовать в этом вакууме. Он работал. Тренировался до изнеможения. Отвечал на редкие семейные звонки односложно. Избегал мест, где мог бы случайно наткнуться на нее. Казалось, он стал призраком в собственной жизни — сильным, молчаливым, неживым. И вот, в обычный серый день, в толпе у выхода из метро, он увидел ее. Т/и. Она смеялась, запрокинув голову, держа за руку парня. Настоящего, живого парня, не призрака из кошмара. Она выглядела… иначе. Бледность сменилась легким румянцем, в глазах, пусть и с тенью былой глубины, светилось что-то похожее на спокойствие. На жизнь. Она носила легкое платье, ветер играл ее волосами. Казалось, солнце, пробивающееся сквозь тучи, светило только для нее. У Тоджи перехватило дыхание. Радость за нее — острая, как нож — смешалась с таким всепоглощающим стыдом и болью, что он едва удержался на ногах. Его первая мысль — бежать. Исчезнуть. Не нарушать этот хрупкий мир, который она, казалось, начала выстраивать без него. Он уже начал разворачиваться, готовый раствориться в толпе, как тень. — Дядя Тоджи! Ее голос, звонкий и узнаваемый, прорезал гул толпы. Он замер, будто вкопанный. Обернулся. Она шла к нему, все еще держа того парня за руку, улыбка не сходила с ее лица. Наивная. Естественная. Ужасающе чужая. Он заставил себя стоять. Впился взглядом в асфальт перед ее ногами, потом медленно поднял глаза. На нее. На него. Парень был… неожиданным. Не броским атлетом, не брутальным типом. Белобрысый. Высокий, но худощавый, почти хрупкий на фоне мощи Тоджи. Лицо открытое, с легкими веснушками на носу, глаза светло-карие, добрые. Он улыбался Т/и, а потом — Тоджи, с неловкой, но искренней теплотой. В его взгляде не было ни капли оценки, соперничества или настороженности. Только простодушное любопытство и желание понравиться. — Привет, дядя Тоджи! — Т/и остановилась перед ним. Ее улыбка была яркой, но где-то в глубине глаз, в едва уловимой напряженности вокруг губ, Тоджи прочитал что-то еще. Напряжение? Предупреждение? — Мы как раз про тебя говорили! Это Кайто. Кайто, это мой дядя, Тоджи. Тот самый, про которого я рассказывала. «Тот самый». Слова обожгли. «Тот самый», кто что сделал? Кто ее защищал? Или… кто ее сломал? Кайто протянул руку с обезоруживающей непосредственностью. — Очень приятно, сэр! Т/и много о вас рассказывает. Всегда восхищенно. — Его рукопожатие было крепким, но не вызывающим, теплым. Глаза смотрели прямо, без тени лести или страха. Тоджи автоматически пожал протянутую руку. Его собственное рукопожатие было как из гранита — сильным, холодным, неживым. Он почувствовал, как Кайто слегка напрягся от силы, но улыбка не дрогнула. «Сэр». Это резало слух. — Кайто, — произнес Тоджи наконец. Голос звучал чужим, низким, как скрежет камней. Он отдернул руку, словно обжегшись. Его взгляд скользнул с парня на Т/и. Он искал хоть что-то — боль, страх, притворство. Видел только эту светлую, хрупкую улыбку и тень усталости в уголках глаз. — Рад… познакомиться. Молчание повисло неловким колоколом. Т/и поспешно заговорила, заполняя пустоту: — Мы в кино собрались. Новый аниме-фильм. Кайто фанат, а я… я тоже люблю иногда. — Она слегка сжала руку парня. Тоджи кивнул. Его внутренний радар «недо-парней», обычно безошибочный, сейчас давал сбой. Этот Кайто… он не казался плохим. Наоборот. Он казался… нормальным. Добрым. Искренним. Тем, кто, возможно, не сломает ее еще сильнее. И от этого было только больнее. — Хорошо, — выдавил Тоджи. Он заставил свои губы растянуться в подобие улыбки. Это было похоже на оскал. — Развлекайтесь. — А вы как? — спросил вдруг Кайто с искренним участием. — Т/и говорила, вы много работаете. Все в порядке? Вопрос, такой простой и человечный, обрушился на Тоджи лавиной. Все в порядке? После того, что он сделал? После клиники? После ее «оставь»? Он увидел, как Т/и слегка сжала руку Кайто, едва заметный жест. — Все… нормально, — проскрежетал Тоджи. — Работа. Как всегда. Он не мог больше этого выносить. Этот спектакль нормальности. Ее усилия казаться счастливой. Его собственная роль «дяди», которая теперь была лишь жалкой пародией. — Мне пора, — он резко отступил на шаг. — Дела. Вы… хорошо проведите время. Он не стал ждать ответа. Просто кивнул еще раз — и Т/и, и этому белобрысому Кайто, который смотрел на него с таким открытым, невинным уважением — и резко развернулся. Шаг. Еще шаг. Он уходил, впиваясь взглядом в серый асфальт перед собой, чувствуя, как их взгляды жгут ему спину. Взгляд Т/и — тяжелый, полный невысказанного. Взгляд Кайто — просто дружелюбный и немного озадаченный. Он не оглянулся. Не мог. Если бы оглянулся, он увидел бы, как улыбка медленно сходит с лица Т/и, как ее глаза становятся глубже и печальнее. Как ее пальцы чуть сильнее сжимают руку Кайто, ища опоры. А Кайто… он бы просто улыбнулся ей ободряюще, не понимая тени, промелькнувшей между племянницей и ее «дядей». Тоджи растворился в толпе, как и планировал изначально. Но теперь он нес с собой не только старую вину. Он нес новый, леденящий образ: ее — пытающуюся жить, улыбаться, быть нормальной. И его — этого белобрысого, доброго Кайто, который, возможно, даже не подозревал, какая пропасть боли скрывается за улыбкой его девушки. И самое страшное: Тоджи знал, что он — эта пропасть. И что его роль теперь — только наблюдать со стороны. Вечно. Молча. Будучи всего лишь «дядей». Тем самым, про которого она «рассказывает». И в этом была новая, изощренная пытка. Видеть, как она пытается исцелиться, зная, что он — рана, которая никогда не затянется до конца.