Until it's not

R
Завершён
36
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 4 435 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
36 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки

My body's on the line now

I can't fight this time now

I can feel the light shine on my face

      От его кожи густо пахнет пенкой для ухода за лежачими больными, и это первое, что понимает Фома, когда приходит в себя. Он полулежит с приподнятым изголовьем, под его тело подложены специальные валики, призванные предотвратить образование пролежней. Голова отдается неприятным тупым жжением в затылке и чуть сбоку и справа, но это можно терпеть, его обезболивают, насколько возможно и в полной мере профессионально. Фома знает, что был в коме, и, видимо, уже некоторое время, точно больше недели — у него наложена трахеостома; горло не сушит и не саднит из-за интубационной трубки, но он сам висит на аппарате ИВЛ. Однако в сознание его привели не принудительные вдохи и выдохи, а голоса, особенно один из них, который Фома надеялся услышать уже только по ту сторону смерти, но это не шокирует его так, как должно было; думать трудно, и он старается слушать. Пашин английский остался на уровне шестого класса общеобразовательной школы, и Таня сейчас переводит для него слова врача — и Пашины фразы для доктора, соответственно. Они говорят про его, Фомы, «живую волю», Living will, в которой четко указано, что его необходимо будет отключить от всех аппаратов жизнеобеспечения через две недели при отсутствии улучшений. Фома понятия не имеет, какое сегодня число, сколько времени он уже находится в больнице, но, судя по разговору, сроки вышли. Паша кричит, Таня остается спокойной, уговаривает его сбавить тон. Паша все равно ничего не решает, по документам Фома с Таней друг у друга Power of Attorney, доверенные лица — чтобы Паше не пришлось принимать тяжелые решения ни по одному из них. Врач говорит про этическую комиссию, юристов, суд — Паша, кажется, сейчас полезет в драку и устроит себе новые неприятности в чужой стране, и Таня не сможет его остановить. Этого никак нельзя допустить, но Фома слишком слаб, чтобы сопротивляться аппарату, и не может дышать сам; конечности ощущаются чужими и далекими, потребуется много усилий, чтобы шевельнуть хотя бы пальцем, но Фома вдруг понимает, что ему подвластно. И открывает глаза. * В непроглядную темноту спальни — и через миг теряется в собственной кровати, с ним такое периодически бывает, Паша привык: он сразу же просыпается, если вдруг нечаянно откатился на другой край постели и не соприкасается с Фомой ни одной частью своего тела; быстро ведет ладонью по его плечу, гладит по щеке и шее.       — Я здесь, всё хорошо, — тихий Пашин голос и уверенные бережные прикосновения возвращают окружающему миру нужную стабильность и понимание: кровать — внизу, под ними, потолок над головой, а не крутится беспорядочно, как во сне; слева стена, прикрытая подушками, специально, чтобы Фома ночью не ударился о неё рукой или лбом; справа, если потянуться через Пашу, будет тумбочка. Фома знает, что находится вокруг него, и где он — в Рочестере, штат Миннесота, в номере гостиницы при госпитале на Седьмой улице. Паша осторожно касается его лба, чтобы убедиться. * Что Фома очень болен, у него высокая температура. Он спит, но это тяжелый, лихорадочный сон, в котором всё вокруг горит, его тело болит; нещадно скручивает мышцы. Фома болеет не так, как все обычные люди: одновременно и тяжелее, и легче — он может пару раз кашлянуть или чуть пострадать с больным горлом, но нечасто; у него хороший иммунитет, который выражает своё «фи» к вирусам чуть иначе, заставляя его валяться в полуотключке с температурой и ломотой во всём теле; это светопреставление длится сутки или двое, обессиливая его, сильного и здорового мужчину, до полуживого состояния, — которое на второй или третий день полностью приходит в норму, чтобы Фома мог забыть о болезнях едва ли не на следующие пару лет, он редко заражается. Он хочет пить, мучаясь жаждой сквозь сон, простыни под ним влажные, наволочка под щекой в поту, но Фома не может вынырнуть из забытья, усугубляемого обезвоживанием. Рядом с ним никого нет, Таня последний раз заходила в его комнату утром на непонятный звук — Фому всегда сначала выворачивало наизнанку, если резко подскакивала температура. Таня побыла с ним какое-то время, но Фома был тем еще пациентом: вся забота закончилась судорожно брошенным «почему умер Паша, а не ты?», на что абсолютно честный ответ «не знаю» довёл Таню до слез. Она выбежала из ванной в примыкавшую к ней спальню, но и там не осталась. Фома может только надеяться, что в случае чего его труп не оставят гнить на кафеле; его вполне устроит и неглубокая могилка в лесу, зачем ему кладбище. * Особенно, учитывая, что посетить Смоленское на Ваське ему не светит примерно никогда, а значит навестить Пашино надгробие он не сможет. И Таня не сможет, и перезахоронить не выйдет — слишком много шума. Смерть Паши и так стала объектом внимания Москвы, журналистов и прочих интересующихся, как же так честный опер Семёнов средь бела дня был расстрелян спецназом между жилых домов в Провиантском сквере. Если бы Фома только знал, как всё сложится, то не стал бы помогать Паше ни с какими поисками главного Архитектора ни деньгами, ни людьми; увез бы его на остров, невзирая на сопротивления и возражения, не стал бы гнушаться помощи врачей и мощных седативных, чтобы Паша хоть тушкой, хоть чучелком, но оказался в безопасности. Однако Фома этого не сделал, не предугадал — и Таня не может ему этого простить (они едва уживаются в одном доме), она потеряла уже второго мужа, с которым едва-едва успела создать семью. Это тяжело и больно, но, наверное, не сильнее чудовищного горя самого Фомы, чей единственный близкий человек был изрешечен десятком пуль, разорвавших его тело на лоскуты. Фома мечтал поступить точно так же с каждым офицером спецназа, нажавшим на спусковой крючок, с Корытиным и с этим круглолицым генералом ФСБ: со всеми, по вине которых Паша был убит — но тот успел выразить свою последнюю волю коротким сообщением с одноразового номера: «забери Таню и уезжай. Не геройствуй». Исключительно поэтому Фома все еще был жив, а не погиб в результате своей мести, что стало бы для него лучшим исходом, чем нынешнее прозябание на острове. Он не может просто лечь и сдаться, их с Пашей учили не так, спасибо первому тренеру, и по утрам сгоняет себя с кровати после нескольких часов беспокойного сна. Работу никто не отменял, Фома все еще продолжает отвечать за родных людей в России и на Кипре, а для этого нужны деньги — и самообман, большинство его оставшихся компаний практически полностью автономны, ответственные люди будут выполнять приказы Фомы даже в случае его смерти, просто он иррационально продолжает надеяться, что Паша спасся, несмотря на то, что целовал его в холодный лоб на похоронах, нес Пашин гроб и смотрел, как он скрывается под толщей земли. У Фомы был план, включавший в себя двойника, которого невероятными усилиями удалось найти в кратчайшие сроки после убийства Мельникова — но всё провалилось. В назначенный час на связь вышел не Паша, а двойник, Смирнов, и потребовал вторую часть денег, которую, согласно договору, и получал, если каким-то чудом выживал. Фома до сих пор не понимал, что именно произошло, почему Паша не поменялся местами с этим Сергеем — просто вырубил его при встрече и поехал в сквер сам. Паша умер — зато предусмотрительно не позволил Фоме сдохнуть в Питере, оставив его. * Сидеть на полу, откинувшись затылком на диван. На столике перед Фомой разложены документы, лежит его телефон и планшет. Вечер и ночь были совершенно безумными — и бесполезными. Фома сделал всё, что мог, и все равно не спас. Опять не справился. Таня, когда спускается на первый этаж, оказывается в нормальном настроении, лицо у нее спокойное, и она даже спрашивает, в чем дело.       — Ежов умер, — говорит Фома — но сам не верит в свои слова; новая скорбь, подбрасывающая топливо в костер сжигающей вины, переполняет его до стиснутого судорогой горла; он не может закричать, и страшная боль когтями вцепляется в сердце.       — В тюрьме или?.. — Таня грустнеет на глазах, хоть она почти и не знала Толю. Фома качает головой.       — У него случился инфаркт, его забрали в Алмазова. Я по своим старым связям вытащил для него лучшего кардиохирурга из Москвы, — Фома замолкает на мгновение, когда от усталости комната перед ним плывет цветными пятнами, но продолжает говорить. — Его прооперировали, и в реанимации у него случился один инсульт. А потом второй — ствола мозга. Рациональная часть разума Фомы старательно напоминает, что даже если бы Толя каким-то чудом выжил, то с таким диагнозом остаток отмеренного ему времени, которое трудно было бы назвать жизнью, провел бы в вегетативном состоянии, нуждаясь в круглосуточном наблюдении, уходе и полной зависимости от аппаратов. Ежов искренне страшился подобного исхода в отсутствие легализованной в стране эвтаназии и несколько лет назад, когда только начал работать на Фому, попросил добавить в договор пункт, что работодатель будет обязан избавить его от страданий любым доступным способом, если нечто подобное произойдет. Фома тогда не удивился, он и сам после перенесенных ранений меньше всего хотел бы проболтаться овощем, чтобы в результате отъехать от пневмонии, сепсиса или тромбоэмболии.       — Какая теперь разница? — Таня вытирает глаза. — Паше ты не помог, Толе — тоже. Я, видимо, следующая. Все, кто с тобой близок, страдают. Не думал об этом? *       — О чём? — он прослушал, опять прослушал. Фома извиняется, растирает лицо рукой. Он все еще довольно быстро устает и перестает удерживать внимание. Врач, к счастью, привычный к такому и относится с пониманием. Перекладывает бумаги у себя на столе с шорохом десятков листов, составляющих медицинскую карту Фомы, и начинает заново.       — О генетической терапии. Во Флориде сейчас доступна экспериментальная программа по доставке специально разработанных вирусных векторов с генами для исправления поврежденных участков ДНК в нерве.       — А можно попроще? — просит Паша. С доктором он общается с помощью специального наладонника-коммутатора, тоже одна из последних разработок, мало кому доступных. В это устройство встроен преотличнейший синхронный переводчик, но даже с ним медицинская терминология не перестает быть заумной для простых людей.       — Да, конечно. Прошу прощения, — врач откашливается. — Это Криспр-терапия, «генетические ножницы». Система, которая позволяет вырезать и вставлять участки ДНК, восстанавливая повреждения, что в вашем конкретном случае поможет ускорить регенеративные процессы. Также это может быть один из передовых способов по внедрению генов, кодирующих противовоспалительные цитокины или уменьшающих отек. Подробнее смогут рассказать мои коллеги из клиники Мейо, я направил для них результаты обследований — они готовы принять вас в ближайшее время. От такого количества информации у Фомы кружится голова, а затылок начинает ныть. В кабинете открыто окно, его висок и щеку мягко греет послеобеденное солнце; Паша держит его за руку и просит врача направить для них все необходимые документы на электронную почту. В коридоре Фома, никого не стесняясь, ложится ничком на диванчик в зоне отдыха для пациентов. Здесь этим мало кого можно удивить, специфика госпиталя предполагает, что приходят сюда не спортсмены-марафонцы, а полные их противоположности, пострадавшие при разных обстоятельствах и не имеющие достаточного количества энергии, чтобы длительное время находиться на ногах. За всеми пациентами следят, контролируя состояние, даже если кто-то, как Фома, не госпитализирован, но просто пришел на прием. И двух минут они с Пашей не сидят одни, мягкий женский голос с оттенком тагальского диалекта спрашивает, не нужна ли помощь. Фома, не открывая глаз, бормочет, вовремя перейдя на английский, что просто устал. Паша благодарит медсестру за заботу — он сам разговаривает всё лучше и лучше, не используя переводчик в обычных диалогах, — и убеждает, что они справятся сами.       — Ну что, домой? — уточняет Паша, когда они уже сидят в машине на парковке. — Или заедем перекусить?       — А давай, — неожиданно легко соглашается Фома. У них с Пашей довольно быстро появилось любимое кафе «Мисс Ширли», еще когда Фома лежал в реанимации, а потом и в обычном отделении, изнывая от скуки и больничной еды — а Паша время от времени приносил ему горячие тонкие блинчики, бельгийские вафли и сэндвичи. Последние Фома с некоторым удивлением открыл для себя заново, потому что. * В Петербурге он почти не ел хлеб ни в каком виде, тот перестал быть вкусным после того, как в колонии приходилось давиться плесневелыми корками, когда Фома загремел в ШИЗО. А теперь хрустящие золотистые тосты с арахисовым маслом и джемом оказываются вполне себе ничего. Приятная сладость, довольно долгое ощущение сытости, и никаких сложностей с готовкой.       — Как ты это делаешь? — в Пашином голосе звучит некоторое разочарование в самом себе, когда он со стуком кладет нож на досточку. У него то хлеб ломается, то масло оказывается размазано где угодно, кроме поджаристых ломтиков. Фома пожимает плечами, складывая бутерброд так, чтобы начинки прилипли друг к другу. Даже с его пространственным кретинизмом, постепенно сходящим на нет с каждым днем, простая еда не вызывает трудностей, и на кухне он уже хорошо ориентируется.       — Я бы на твоем месте больше не пробовала что-то резать не глядя, — с легким укором говорит Таня — она навещает их в Рочестере на этих выходных, — отогнав Пашу от стола маленькой метелкой и совком. Пол в крошках, которые рассыпаются с хрустом в мелкую пыль, когда Фома случайно наступает на них — и смеется, — когда Таня шлепает и его метелкой по бедру. * И колену. Фома вздрагивает от боли и стонет, не сдержавшись, когда его ногу вертят так и сяк, оценивая повреждения. В Региональную больницу Кейп-Бретон его привез сосед, обнаруживший Фому, без сознания и с разбитой головой, в лесу возле каменной осыпи, откуда он сорвался во время охоты. Фома скатился по камням, о которые, на удачу, не расколол череп, отделавшись раной, уходящей от лба выше на добрых сантиметров семь; трещинами в лучевых костях на обеих руках и сильным ушибом правого коленного сустава. Это без учета разукрасивших его тело густо-темных синяков.       — За тобой есть, кому присмотреть? — спрашивает сосед, его зовут Йен, но все называют его Броуди, и он не рассказывает, почему. Он одного возраста с Фомой — тоже вдовец, его жена погибла во время шторма, а Броуди выжил. Он не обсуждает свою потерю ни с кем и ничего не выпытывает у Фомы, но, видимо, чувствует в нем родственную душу и относится чуть внимательнее, чем к другим жителям острова. Фома отвечает «да» на заданный вопрос, едва не кивнув в ответ, это было бы больно. Броуди качает головой, но молчит; он просидел в больнице четыре часа, но дождался, пока зашитого и перебинтованного Фому с ногой в ортезе и специальными шинами на обеих руках не отпустят вместе с бумажным пакетом из аптеки, полным болеутоляющих. Броуди привозит его домой и помог подняться по ступенькам, открыть дверь и сразу лечь на диване в гостиной; приносит ему воды в пузатом кувшине и кладет телефон на стол рядом. Бормочет «звони, если что понадобится» и уходит, оставив Фоме верхний свет и захлопнув дверь. *       — Я открою, — громко говорит Фома, но в основном для себя самого. Таня с ним не разговаривает и на дверной звонок реагировать не спешит, прикрывшись планшетом и наушниками. Фома едва-едва передвигается по дому на костылях, снова и снова радуясь, что гостевая спальня на первом этаже, где он и обитает уже десять дней, — лестница ему неподвластна, слишком болит колено, а ходить туда-сюда вверх и вниз он физически неспособен. От дивана, на котором он лежит, до входной двери двенадцать шагов, но с его калечной ногой этот путь превращается в мучение. Они не ждут гостей, Фома думает, что это опять Броуди пришел проверить, что он тут не убился. С этими мыслями он поворачивает ключ в замке и верхнюю защелку, толкая дверь наружу — и видит на пороге Таню, в темно-зеленом экспедиционном пуховике, самое то для разыгравшейся пурги, заметающей остров толстым снежным одеялом, и яркой шапке с помпоном.       — Привет, Лёш, — Таня смотрит с нескрываемой тревогой на все его повязки и фиксаторы, на черные точки швов на голове, и первая бережно обнимает его. Фома стоит столбом с бешено бьющимся о ребра сердцем и поворачивается всем телом назад — чтобы увидеть, как другая Таня, сидящая в кресле, идет рябью по всему своему силуэту и словно подергивается растровыми полосами, прежде чем исчезнуть, оставив после себя наушники поверх сложенного пледа — а планшет вообще оказывается на столике. Фому пробирает дрожью, заставляя вспотеть, несмотря на то, что дверь все еще открыта и на улице минус шесть (те самые, которые с ветром и влажностью ощущаются как минус пятнадцать), он приваливается к косяку, ощущая, что вот-вот упадет, но Таня ловит его за рукав.       — Подожди, — в ее глазах сомнение и страх, она не знает, что с Фомой, но продолжает говорить. — Ты только держись, хорошо? Под скрип ступеней за её спиной на крыльцо поднимается Паша, целый и невредимый, в синем пуховике и натянутой до глаз шапке, он хрипит «привет» и сгребает Фому в объятия, и это почти больно, но Фома не может и слова произнести, хрипло воет на одной ноте, уткнувшись лицом в шею Паше, который шагает вперед вместе с ним, переступая порог; дверь за их спинами захлопывается Таней, отрезая обжигающий мороз от домашнего тепла. Фома чуть приходит в себя, понимая, что голос все-таки сорвал; он лежит головой на Пашиных бедрах и смотрит в его чуть заросшее лицо, вцепившись, как в якорь, в его ладонь обеими своими шинированными руками.       — Счастлив, Лёх? — Паша перебирает ему волосы, снятые машинкой до совсем коротких прядей; у Фомы не было сил ни расчесывать их, ни укладывать. У самого Паши бритые виски и чуть отросшая макушка, немного непривычно, но Фоме все равно. Главное, что Паша живой, целый и невредимый, а уж как и в каком виде — неважно.       — А ты? — Фома смотрит на него снизу вверх, тянет его пальцы к своим губам, целует костяшки — и ладонь тут же выдергивают так резко, что острый край ногтя царапает ему уголок рта.       — А я — нет, Фома, — вдруг говорит Паша, и лицо его становится жестким и злым. — Я же умер, забыл? Паша одной рукой расстегивает на себе флисовую кофту, обнажая грудь с разверстыми ранами от пуль и вывернутыми наружу переломанными ребрами, между которыми видны обрывки легочной ткани и небьющееся изуродованное сердце. Фома пытается закричать, но не может, рот ему заливает потоком крови с Пашиного живота, когда сам Паша обмякает и придавливает собой Фому, заходящегося от ужаса и удушья. Холод, тяжесть и отвратительный запах гниющей плоти перекрывают собой всё; Фома парализован страхом и последнее, что он может запомнить перед тем, как мир вокруг гаснет, это… * Пустота. Фома не помнит, как именно это произошло: когда закончились его бредовые галлюцинации; в какой момент он решился, как забрал из сейфа на втором этаже пистолет и сполз обратно в гостиную. Сидел ли он, еще сомневаясь, с прижатым к виску или засунутым в рот стволом, — и что случилось после. Дрогнула ли у него травмированная рука, отвлек ли его кто-то или что-то снова напугало, но пуля вошла в его голову сбоку, за левым ухом, и вышла через затылок, чудом не задев ствол мозга — отсюда и видение якобы о Толиной смерти, врачи вокруг Фомы обсуждали его собственное состояние, что в коме он воспринял совсем иначе. С восприятием у него в целом случилась беда: Пашу он считал погибшим, а Таня исчезла почти сразу после похорон. Где-то там Фома — вернее, его психика, — перестала справляться окончательно; он горевал, убивая сам себя чувством вины — и его мозг придумал Таню, жестокую и страдающую, такую же, как Фома, но ради нее он смог покинуть город, где все равно не должен был остаться, иначе бы оказался за решеткой, у МВД и налоговой оставалось много вопросов к нему. На острове он пробыл шесть недель в компании «Тани» и, наверное, еще бы протянул, если бы не его травмы во время охоты; сотрясение обострило состояние Фомы настолько, что галлюцинации едва его не погубили. Нашел его Броуди, который был в своем доме, но услышал выстрел — и спас Фому. Вызвал скорую, оказал первую помощь, потом разобрался со страховкой Фомы, чтобы он оказался доставлен в хороший госпиталь на материке. Паша с Таней прибыли на остров на тринадцатый день после его попытки самоубийства, за сутки до того, как Фому бы отключили от аппарата ИВЛ, позволив уйти; но Броуди вовремя успел их встретить и рассказать, что случилось. Фома пришел в себя, услышав Пашин голос, и открыл глаза — в кромешную темноту. Фома полностью ослеп, в худшем проявлении, не сохранив ни цветоощущения, ни светоощущения, ни способности различать движение руки — однако и здесь ему повезло, врачи были уверены, что слепота была временной, связанной с отеком и кровоизлиянием возле оптического нерва. Такие повреждения были обратимы и поддавались лечению, томительно медленно: у Фомы только-только стала более стабильной реакция зрачков на свет, и он начал различать контуры предметов, очень слабо, однако всё это было результатом упорных реабилитационных занятий, частенько наполненных отчаяньем. Первые недели после комы были самыми страшными, Фома, дезориентированный слепотой, помнил о своих галлюцинациях до выстрела, и присутствие Тани и Паши в больнице усугубило все настолько, что он ушел в реактивный психоз. Фома, слабый, неспособный ни дышать самостоятельно, ни говорить, ни двигаться, доставил проблем своему реаниматологу, которому пришлось приложить массу усилий, чтобы не погружать его заново в кому — уже медикаментозную, риск превышал возможную пользу. Жуткие дни, когда он, седированный, незрячий, плавал между лекарственным сном и реальностью, в которой Паша не погиб. Его с осторожностью стали пускать в палату, поначалу на несколько минут, как только Таня объяснила, что это и есть виновник всего случившегося. Терять было нечего, сознание Фомы оказалось достаточно затуплено, чтобы он верил, что этот Паша не развалится на части, утопив все вокруг в крови, тем более, что он повторял, как сломанная пластинка: я живой, я здесь, Лёх, всё хорошо — и исправлялся, — всё будет хорошо. «Хорошо» не было очень долго, даже после того, как у Фомы пошел на спад острый период психоза. Восстановление было мучительным, он учился заново дышать не через трахеостому, разговаривать, ходить — и приспосабливаться к новому миру, в котором царила бесконечная ночь, словно одна из тех, в которых он существовал до выстрела. Но Фома больше не был покинут: Паша от него ни на шаг не отходил, прописавшись сначала на стуле в отделении интенсивной терапии, а потом на узком диванчике в общем отделении (однако отдельной палате) — преимущества хорошей страховки и всего с ней связанного. В один из дней еще в реанимации, Паша сидел, устроив голову на бедре Фомы, пока тот снова и снова водил пальцами по его лицу с мелкими ранками от торопливого бритья, и рассказал, что двойник, Сергей, действительно погиб. Никто не собирался брать Пашу живым, но телефон этого Смирнова оказался засвечен и взят на прослушку, поэтому Паше и пришлось разыграть жестокое представление с тем звонком, убеждая Корытина и его людей, что в сквере погиб именно майор Семёнов, а двойник потребовал вторую часть гонорара, после чего скрылся. Паше пришлось залечь на дно — покинуть страну так быстро, как предполагалось изначально, он уже не мог. И предупредить Фому, не подвергнув риску ни себя, ни его — тоже. Стечение обстоятельств было страшным, но закончившимся настолько благоприятно, насколько это было возможно. Тане тоже пришлось нелегко, до острова она должна была добраться быстрее, но на границе одной из европейских стран у нее возникли неприятности с документами, она едва не загремела в тюрьму, и все планы пришлось срочно менять. Фоме пришлось рассказать, что произошло именно с ним — сначала психиатру, который был к нему вызван в принудительном порядке, а потом и Паше, когда тот пытался остановить его тихий срыв и непрекращающийся шепот «я не знаю, точно ли ты здесь». Из-за слепоты Фоме было гораздо хуже: он не смог бы доверять себе, даже если бы мог видеть, но отсутствие зрения и внезапное Пашино воскрешение буквально сводило с ума. Это было долго, пугающе тяжело, в том числе и для Паши, вынужденного снова и снова доказывать, что он не глюк исстрадавшегося подсознания, пока он в отчаянии не додумался впихнуть свою голову и запястье со шрамом под руки Фоме, позволив медленно касаться каждого кусочка своей кожи и наложить ощущения на имеющийся у него в голове образ Паши (не той отвратительной галлюцинации, а его живого и здорового Паши — у галлюцинации, как Фома вспомнил, шрама-то и не было). Паша на этом не остановился, снял футболку, подставляя бок и спину со следами старых пулевых ранений, круглую отметину на плече, оставшуюся после того выстрела из травмата, разрешая трогать грубую кожу рубцов и теплую и мягкую вокруг них. У Фомы появилась привычка засыпать, только обхватив Пашину руку или его макушку, устроенную у него животе. Таня в палате не ночевала, кроме самых первых дней, когда и Фома, и Паша были слишком травмированными друг другом, слепотой, галлюцинациями и кошмарами, но продолжала оставаться их самым верным и преданным, родным человеком, никак не возражавшим, что ее муж переселился в госпиталь, чтобы больше не находиться от Фомы дальше, чем на расстояние вытянутой руки. Таня приходила каждый день, заставляла Пашу что-то есть и пить, ходить в душ и бриться — потом это уже делал сам Фома, как только достаточно пришел в себя. Они довольно долго ничего не обсуждали про них самих. Паша был рядом, почти не покидал больницу — только когда Фоме стали разрешать выбираться на свежий воздух, учил английский, пока Фома спал или был на процедурах, и ни разу не пожаловался. Границы между ними стерлись сами собой: Паша поначалу не имел ни малейшего понятия, как ухаживать за лежачим пациентом, когда Фома еще не ходил, но быстро учился у медсестер; потом принимал на себя удар вместе с реабилитологом и эрготерапевтом: травма головы продолжала оставаться серьезным повреждением, требующим восстановления многих функций организма, а Фома даже на всех таблетках и уколах, терапии был не самым психически стабильным. Он продолжал ждать, что Паша устанет, ему надоест возиться с инвалидом, он отреагирует на очередной срыв привычной оплеухой и уйдет. И Фома снова останется один. Он рассказал об этом Паше, когда во время занятий вдруг запаниковал, перестал понимать, где находится; запнулся о свою же трость, с которой его обучали передвигаться, упал и не смог сделать ничего лучше, кроме как забиться в угол, не позволяя к себе приблизиться. Паша просидел возле него, обхватив пальцами худую лодыжку Фомы, раз уж ближе его не подпускали, и мелко водил пальцами по коже, без слов говоря, что он здесь, рядом. Фома перестал захлебываться судорожными вздохами и всхлипами, откинулся головой на стену, чтобы хотя бы попытаться представить, что смотрит Паше в глаза, и выдал ему всё наболевшее — просто чтобы это разом закончилось, и ему не нужно было бы больше мучиться от неизвестности и непредсказуемости. Паша молча выслушал его исповедь на смеси русского и английского, понял, возможно, не всё, но самое главное уловил. Выговорил «я тебя сейчас обниму, хорошо?» и, не дожидаясь ответа, сел вплотную и прижал к себе Фому двумя руками, но не замолчал. Паша впервые говорил так много с того момента, как Фома пришел в себя, он повторял и «мой хороший» и «мне так жаль», и «я так виноват перед тобой», перемежая это обещаниями и клятвами никуда не уходить, не бросать; он коснулся губами по всей длине шрама на голове Фомы, тронул его дрожащие веки; обхватил ладонью челюсть, щеку. Их первый настоящий поцелуй был бережным и нежным, пах антисептиком и медицинским гелем, которым были обработаны губы Фомы в мелких трещинках; он сам держался за Пашины предплечья, пока не заснул у него на руках от перегрузки и сильных эмоций. Они так ничего и не обсудили, просто были друг у друга. Дни в госпитале вязко тянулись, словно не планировали заканчиваться в ближайшем тысячелетии, но Фома, несмотря на всю боль, усталость и как будто застывший прогресс в восстановлении, сам не понял, как уже вполне уверенно ходил, справлялся с самообслуживанием и чуть более сложными действиями, постепенно приводил в порядок психическое состояние, — и врач заговорил о выписке. Возвращаться на остров не имело смысла, Фома продолжал нуждаться в медицинском наблюдении и высокотехнологичной реабилитации, и они с Пашей остались в Балтиморе: новый дом в Роланд-парке оказалось куда проще оборудовать с учетом незрячего хозяина, чем пытаться что-то сделать в особняке на Кейп-Бретоне (где всё напоминало бы о тех неделях в плену собственной головы), и до больницы было совсем не далеко по шоссе. Фома все еще был не в порядке — но временами ощущал себя счастливее, чем даже в Петербурге. Ему не нужно было зрение, чтобы целовать дрожащего под его руками Пашу. И верить, что когда-нибудь всё станет действительно хорошо, полностью и безоговорочно. fin.       
36 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (1)