* * *
Точно так же после этого признания мир Генриха умирал, теряя абсолютно все цвета существования, еще три раза. Глупо, мелочно по сравнению с глобальными проблемами, и так эгоистично. В тот первый раз, когда он услышал о смерти Иоганна в застенках Гестапо, его душа словно обрушилась в бездну. Генрих старался абстрагироваться, как будто он со своей слабой натурой просто мог отстраниться от реальности, но это было невозможно. Сердце его сжалось, а горло перехватило от непередаваемой боли. Он не знал, как справиться с этим горем, и, в конце концов, позволил себе поддаться искушению еще раз. Он напился так, как никогда раньше, срываясь в первый раз за приличное время, и, погружаясь в алкогольное опьянение, искал утешение в том, что не мог найти в реальной жизни. Ночь окутала его слезами, и он плакал, как ребёнок, теряя остатки надежды. Иоганн, Иоганн, Иоганн — исчезало в тишине холодной, одинокой комнаты. Каждая слеза была как крик о помощи, как прощание с тем, что было дорого. В его груди разрывалась пустота, которую не мог заполнить ни один глоток мерзкой жидкости. А в расплывчатых миражах слез он видел силуэты своего друга. Утереть сопли, Генрих Шварцкопф. Цель. Но даже в этом мрачном состоянии Генрих не забывал о своей цели. Он знал, что должен продолжать свою борьбу, что должен уничтожить дядю Эсэсовца Вилли — братоубийцы, чье имя стало символом зла и предательства. Он продолжал мечтать за двоих о мире, в котором они с Иоганном могли бы снова встретиться, где их дружба могла бы расцвести после войны. Они. Вместе… Эти грезы были единственным светом в его существовании, одной нитью, связывающей его с тем временем, когда всё казалось возможным. Боже! Но он оказался жив! Его Иоганн Вайс. Ах, Вайс, молодчина, Иоганн. Везде выкрутится, везде найдет лазейку. Его! Генрих от этой новости даже свалился на колени, благодаря всех, кто мог услышать его молитвы. Бесконечный восторг, гордость и… Любовь поглотили его всецело самыми чистыми эмоциями. — Я все время думал о тебе, — как-то неуверенно и смущенно начал Генрих, будто Иоганн — галлюцинация и вот сейчас растает перед его глазами, — а ты вспоминал меня? — нет, живой, настоящий, и рука у него такая теплая и горячая, а под кожей пульсирует кровь, — это такое счастье, что ты живой! — счастье для меня… Вайс явно смутился, чуть наливаясь румянцем на бледной больной коже после адского заточения, — да, наверное неплохо, — он стиснул руку Шварцкопфа в ответ, — конечно же я вспоминал о тебе. Генрих, я беспокоился в первую очередь о том, чтобы ты не промахнулся нигде. Эх, ругал себя за то, что не проэкзаменовал тебя лучше. — Хм, — Генрих опустил свой взгляд, выпуская свою руку из руки мужчины, — так похоже. — На кого? — удивился Вайс. — На тебя конечно же, — это даже как-то задело Шварцкопфа. — Ну, извини, — Иоганн ответил, — это чистая правда, меня эта мысль мучила все время. На что Генрих даже вспыхнул, — может мне сразу начать свой доклад? Он думал о своем Иоганне, пока сам Вайс думал о долге… Второй раз мир Генриха рухнул под тяжестью новостей о смерти любимого друга, когда война подходила уже к концу. Он стоял на краю пропасти, ощущая себя потерянным и абсолютно опустошённым. Война закончилась — но для него она не принесла ни радости победы, ни облегчения. Вместо этого он узнал о том, что Иоганн мёртв. Словно гром среди ясного без бомбежек неба, эта новость разорвала его на части. Генрих не мог поверить в это. Его друг, тот, кто разделял с ним надежды и мечты, не дожил до момента триумфа. Его собственного триумфа! Он не увидит того мира, к которому стремился так долго и ради которого пожертвовал своей жизнью. Зачем же нужен такой мир тогда?! — Но, кажется, Иоганн, мой друг, погиб… — не верилось, это не звучало реально. Генрих ясно ощутил, как внутри него погас последний огонёк надежды. Вся его жизнь казалась бессмысленной без Иоганна теперь, без его компаса, без его личной веры. Он хотел рвать и метать, кричать на всю вселенную о несправедливости судьбы, но вместо этого остался стоять на месте, словно застывший в безвременье. Опустошение охватило его — он потерял не только друга, но и часть себя. В этом мире больше не осталось места для мечтаний о будущем. Он был одиноким призраком среди руин персонального Берлина в душе. Кажется… Но он даже любил Иоганна. Да, именно, что любил. И все еще любит, и будет любить. Такого родного, сильного, верного себе и своему долгу. Когда-то он вставал на колени и молился всем богам с благодарностью за то, что Иоганн всё-таки был жив в тот первый раз, сейчас он лишь молчал — молчал перед лицом вселенского беззакония. Он не знал, как жить дальше без своего друга; мир вокруг него стал серым и бесцветным, а жизнь — лишь тенью того, чем она могла бы быть. — Вы не знаете его настоящего имени? — Нет, — сказал Генрих. Нет, он не знал, и, возможно, даже не узнает. Его Иоганн Вайс. Не важно, кто на самом деле. Главное родной и любимый.* * *
Палата военного госпиаля, организованного на скору руку в каком-то брошенном поместье, была наполнена полумраком вечернего солнца. Сквозь обветшалые ставни пробивались тусклые лучи света, словно пытаясь пробудить жизнь в этом тихом, стерильном пространстве. Запах антисептиков и свежих простыней смешивался с легким оттенком страха и надежды, создавая атмосферу, где каждый звук казался заглушенным, а время растягивалось до предела. Эта странная давящая на разум тишина была непривычна после обыденности бомбежек и арт подготовок. Стены были каменные, голые, но не холодные, на которых играли блики света. Генрих, стоя на пороге палаты, почувствовал, как сердце его забилось быстрее. Он сжимал в руках старые кожаные перчатки, как будто они могла защитить его от того, что он собирался увидеть. Мысли о том, что Иоганн мог покинуть этот мир еще и во второй раз, все еще терзали его душу и казались больным бредом. Но когда он взглянул на кровать и увидел знакомое лицо, иссеченное шрамами и болезненно худое, но все же живое, в груди его раздался такой взрыв радости, что он не смог сдержать громкого всхлипа и слез. — Иоганн! — вырвалось у него из горла, и он бросился к другу, словно потерянный корабль, нашедший свой берег дома. Обняв Вайса, он прижал его к себе так крепко, что казалось, будто хотел слиться с ним в одно целое, навсегда, чтобы не потерять в очередной раз этого человека. Слезы катились по его щекам, смешиваясь с радостью и облегчением. Он не замечал постороннего человека в палате — для него существовал только Иоганн. — Я думал… я думал, ты погиб! — шептал Генрих сквозь всхлипывания, — как же я рад тебя видеть! Ты не представляешь… Я так скучал! Война… она была адом, но теперь… теперь ты здесь! Я люблю тебя, понимаешь? Я люблю тебя! — он даже и не понимал, что льется из его рта. Да и это было не важно. Словно в ответ на его искренние признания, Иоганн аккуратно погладил Шварцкопфа по голове, его рука была слабой и дрожащей, но в ней чувствовалась та же теплая нежность, что всегда согревала Генриха. Он продолжал говорить, не заботясь о том, что слова могли показаться глупыми или неуместными. Он рассказывал о последних днях войны — о страхе и мужестве, о том, как каждый миг тянулся как вечность, о дяде, о сумасшедшем, смехотворном уже бывшем фюрере и штурме останков Берлина. — Мы пережили это вместе! — продолжал Генрих, снова и снова повторяя, как сильно он любит Иоганна, — ты — мой свет в этом мраке… В этот момент дверь палаты открылась с легким скрипом, и в проеме появился полковник Барышев. Его строгий взгляд мгновенно охватил комнату, и Генрих почувствовал, как его сердце замерло на мгновение. Но рядом с ним был Иоганн — живой и крепкий в своих чувствах, а все остальное было не важно… — Извините, я не знал, что полковник Барышев… Взгляд Генриха метался между скромным ожиданием лучшего и страхом, и он, наконец, собрался с силами, чтобы задать вопрос, который так мучил его. — Иоганн… — произнес он, стараясь, чтобы голос не дрожал, — ты… ты же будешь навещать меня? Мне так нужно знать, что ты рядом. Слова вырывались из его груди с такой силой, что казалось, в них заключена вся его накопившееся тоска. Он чувствовал, как в горле подступает ком. В ответ на его вопрос Иоганн слегка нахмурил брови, промедлив, будто пытался понять всю глубину этих слов или же просто все еще не до конца выздоровел и сейчас был слаб. — А ты будешь навещать меня в Москве? — спросил он, и в его тоне звучала такая же надежда, которую Генрих ощущал в себе. Генрих замер от неожиданности. Мысль о том, что они могут быть разлучены снова, пронзила его сердце острее любого ножа. Он сделал шаг ближе, глаза его блестели от волнения. — Конечно! Я приеду! — воскликнул он, и этот крик был полон решимости, — только скажи мне свой адрес, — и к кому? С этими словами он достал блокнот из кармана и приготовился записать. Иоганн, или как теперь ему следовало называть своего друга, медленно произнес: — Александр Белов. Шварцкопф повторил пару раз это имя вслух, словно пробуя на вкус: «Александр Белов. Александр. Белов». Оно звучало так непривычно, так странно. Он ощущал, как внутри него борются эмоции — радость от того, что Иоганн был рядом, и горечь от того, что он теперь не просто его Иоганн. — Это странно… — тихо произнес он. — Ты не Иоганн… Иоганн, нет — Саша — нет, Александр — улыбнулся и взглянул на мужчину с нежностью: — Для тебя я всегда буду Иоганном. Эти слова были как бальзам на душу Генриха. Он почувствовал тепло, разливающееся по его нутру, но вместе с тем и горечь прощания. Словно Александр Белов забирал у него Иоганна Вайса и уезжал в Москву, опять оставляя Шварцкопфа одного с его мыслями и страхами. Как же он будет сам? Что будет делать без верного наставничества?! Он вышел из палаты, сжимая в руках бумажку с адресом. Каждое мгновение прощания казалось ему невыносимым. Он шел по коридору больницы, чувствуя, как сердце сжимается от тоски. В нем бушевала буря эмоций — страх потерять человека, который стал для него чем-то большим, чем просто другом. Невольно он с силой смял бумажку с адресом в руке. Ощущение неизвестности и непонятности — пугали. С привычной войной все было уже понятно, а как жить с миром? Ближе к ночи Шварцкопф вернулся в палату. Аккуратно постучав в дверь, он приоткрыл ее и увидел Иоганна — нет, Александра — спящим на кровати. В комнате не было никого другого; тишина окутала его как мягкое одеяло, придавая уверенности. Генрих проскользнул внутрь и наклонился над мирным лицом Саши-Иоганна. Его черты были худыми и изможденными, седина на висках свидетельствовала о пережитых страданиях и мучениях. Резко он почувствовал себя нарушителем покоя — словно делал что-то запрещенное, но не стал отступать. Не в силах устоять перед этой магией момента, он наклонился и нежно поцеловал Иоганна в тонкие потрескавшиеся губы с зарубцевавшимися ранами. Этот жест был полон любви и прощания, но также и страха испортить то драгоценное мгновение. — Я так тебя люблю, — прошептал он. Быстро отдернувшись, он выскользнул из палаты, оставляя за собой лишь шепот своих чувств и невыносимую тоску по тому, что уже никогда не будет прежним.* * *
В третий раз мир Генриха просто потух в один секундный миг. Он стоял на аэродроме, окруженный холодным ветром, который пронизывал его до костей, словно сама окружающая природа была против него. Мягкий свет весеннего утра не мог согреть его сердце, и даже яркие лучи солнца, пробивающиеся сквозь облака, казались ему жестокими. В этот момент он ясно осознал, что его жизнь снова раскололась на части, и каждая из них была полна страдания, Белова и Вайса. Генрих смотрел на Иоганна — нет, на Александра, как будто этот новый облик был не просто переменой имени, а каким-то чудовищным проклятием. Его любимый человек стоял на краю трапа, в ожидании, когда поднимется на борт самолета. Каждый шаг Александра к этой металлической птице был для Шварцкопфа словно удар молота по его сердцу. Он чувствовал, как внутри него разрывается что-то важное, и это чувство было настолько острым, что он едва мог дышать. — Александр! — вырвалось у него, и этот крик был наполнен отчаянием. Он не знал, как выразить всю ту бездонную пустоту, что образовалась между ними. Это было не просто прощание; это было прощание с частью себя, с той частью, которая знала радость от любви, имела высшую цель и стремилась к созданию чего-то большего. Александр обернулся. В его глазах светилась печаль, но и решимость. Генрих заметил, как его губы дрогнули в попытке улыбнуться, но эта улыбка была такой же хрупкой, как уверенность в завтрашнем дне во время войны. Он понимал, что их пути расходятся, и это знание было подобно яду, медленно разъедающему его изнутри. Каждый шаг Белова по трапу казался вечностью. Шварцкопф ощущал, как время растягивается до невыносимых пределов — мгновение тянулось как мука. Он хотел закричать, схватить его за руку и никогда не отпускать, прижать к себе и целовать, целовть, целовать… Но вместо этого он просто стоял, словно камень, сжимая в руках кусочек бумаги с адресом и именем «Александр Белов» — адресом и именем, который теперь стал символом их разлуки. — Я буду ждать тебя! — крикнул он, но слова звучали так же беспомощно, как шепот ветра. Он знал, что это не имеет значения. Саша уходит, и ничего не сможет изменить эту реальность. Александр остановился на краю трапа, его фигура вырисовывалась на фоне яркого неба. Генрих заметил, как тот глубоко вздохнул, собирая в себе последние остатки смелости перед тем, как сделать шаг в родную неизвестность. В этот миг Шварцкопф почувствовал себя потерянным — словно он остался в этом мире один, без надежды и света. — Я люблю тебя! — вырвался тихий шепот у него из груди, и голос оборвался. Эти слова были единственным спасительным кругом в бушующем море разочарования и боли. Но он предпочел утонуть. Александр замер на секунду, и в его глазах блеснула слеза — одна единственная слеза, которая упала на землю и навсегда осталась там. Услышал. Понял. Это было прощание не только между ними; это было прощание с их общим миром, который разделился на до войны, войны и это вот «позже». Генрих знал, что этот момент будет преследовать его вечно — момент, когда любимый человек покидает его. Он смотрел на Александра, который наконец сделал последний шаг и исчез за дверью самолета. Внутри него раздался глухой звук — звук разбивающегося сердца. Вокруг него все продолжало двигаться: люди спешили к своим делам, самолеты взлетали и садились, но для Генриха время остановилось. Он остался стоять на аэродроме, окруженный холодом и одиночеством. Каждый вдох давался ему с трудом; он чувствовал себя так, будто сам был частью этого самолета — оторванным от земли и летящим в непонятную бесконечность. Саша где-то там, слишком далеко. Генрих сгибался под тяжестью этой мысли — мыслью о том, что любимый человек живет своей жизнью без него и будет продолжать жить. И эта боль была самой жестокой из всех возможных — знать, что любовь осталась позади, а впереди лишь пустота и тишина.