***
«Кирова 6» оказался новым престижным домом — стекло, бетон, высоченные этажи. Эдик почувствовал себя чужим. Грязным пятном на фоне этой стерильной роскоши. Он опустил глаза, прошёл к лифту. Его отражение в зеркальных стенах кабины — длинноволосый, тощий, с синяками под глазами — казалось ему карикатурой на человека. Восемнадцатый этаж. Дорогая плитка под ногами; тишина — только гул лифтовой шахты где-то далеко. Квартира 105. Массивная дубовая дверь. Эдик глубоко вдохнул, выдохнул, стряхивая остатки нервозности. Надел маску нейтральной готовности. Нажал звонок. Где-то внутри раздались негромкие шаги. Замок щёлкнул. Дверь открылась. И Эдик на мгновение замер. На пороге стоял мужчина, который точно был грозным. Ростом он явно превышал Эдика — возможно, на целую голову. Плечи, даже под просторным, поношенным тёмным свитером, угадывались широкие, костяк мощный. Но… это было как увидеть некогда величественное здание, разрушенное временем и горем. Он был невероятно худ. Не спортивной худобой, а болезненной, измождённой. Лицо — резкие скулы, впалые щеки, глубокие морщины у рта и на лбу. Светлые, почти седые волосы, коротко стриженные, но неухоженные. И глаза… Глаза были самым страшным. Большие, серо-голубые, они смотрели на Эдика, но словно не видели. В них не было ни похоти, ни любопытства, ни даже простого интереса. Только глубокая, бездонная усталость и что-то ещё… пустота. Абсолютная ледяная пустота. Сквозь светлые волосы пробивалась седина, резко контрастируя с ещё не старым, но изуродованным страданием лицом. «Эдик?» — голос был тихим, низким, но не грубым. Гладким, каким-то… стёртым. Он говорил медленно, с едва заметными паузами, будто подбирая слова или преодолевая внутреннее сопротивление. «Заходи». Эдик кивнул, переступил порог. Первый импульс — страх. Этот человек выглядел так, будто мог сломать его пополам одной рукой, несмотря на худобу. «Без ограничений» всплыло в голове с новой силой. Он приготовился к худшему. И тут его на него обрушилась атмосфера квартиры. Она была огромной — светлая трёшка с панорамными окнами, за которыми угадывались тёмная гладь Волги и огни города на другом берегу. Но это был не мёртвый интерьер журнального гламура. Здесь кипела жизнь. Точнее, кипела когда-то. Теперь это был музей, тщательно законсервированный в момент катастрофы. Повсюду были вещи. Не просто мебель, а вещи с историей, с душой. Книги. Их было невероятно много. Целые стены заняты книжными шкафами от пола до потолка, забитыми до отказа — корешки всех цветов и размеров, от потрёпанных классиков до дорогих альбомов по искусству. Книги лежали стопками на широком подоконнике, на массивном деревянном столе, даже на полу возле уютного, но явно пыльного кожаного дивана. Старинные глобусы на резных подставках. Фигурки — деревянные, керамические, бронзовые; люди, животные, абстракции — расставленные с явной любовью на полках и столиках. Картины на стенах — не постеры, а настоящие холсты, акварели, графика. Вазы — большая, цвета бирюзы, явно восточная, стояла в углу; несколько поменьше, изящных, на каминной полке (камин был настоящий, сложенный из тёмного камня). Фотографии в рамках — повсюду. На стенах, на полках, на пианино (да, тут было и пианино!). Чаще всего — два мужчины. Молодые, сильные, счастливые. На фоне гор, у моря, в домашней обстановке, обнявшись или просто глядя друг на друга с такой теплотой, что у Эдика невольно сжалось сердце. Один — темноволосый, с открытым, жизнерадостным лицом, веснушками. Другой… Эдик украдкой взглянул на хозяина. Да, это был он, Виктор. Только другой. Полный сил, с ясным взглядом, с улыбкой, которая сейчас казалась немыслимой. Рядом с ним — тот самый темноволосый, его Коля, Николай, как прочитал Эдик на одной из подписей под фото. Квартира была обжитая до мелочей, дышала воспоминаниями, путешествиями, интеллектом и… любовью. Но сейчас она была застывшей. Воздух стоял спёртый, с лёгкой пыльной затхлостью, несмотря на простор. На книгах, на рамах картин, на полках с безделушками лежал тонкий, но заметный слой пыли. Казалось, время здесь остановилось давным-давно. Никаких следов текущей жизни — ни газет, ни ноутбука, ни разбросанной одежды. Только этот величественный, но мёртвый музей прошлого счастья. «Проходи в зал», — сказал Виктор тем же тихим, лишённым интонаций голосом. Он двигался медленно, чуть скованно, как человек, не до конца владеющий своим телом или не желающий его тревожить. Эдик последовал за ним, чувствуя себя незваным гостем, нарушителем покоя. Его кеды казались кощунственно громкими на паркете. Зал был ещё больше, с теми самыми панорамными окнами. Посредине — большой ковёр, на нём — низкий журнальный столик из тёмного дерева, окружённый диваном и парой кресел. На столике — недопитая бутылка минералки, пустой стакан, пачка каких-то таблеток с нечитаемой этикеткой. И книга — раскрытая, с заложенной старой фотографией вместо закладки. Виктор жестом пригласил Эдика сесть на диван, сам опустился в кресло напротив. Между ними повисло тяжёлое, неловкое молчание. Эдик привык к разным сценариям — к немедленной жадности, к пошлым разговорам, к грубому приказу. Но не к такой гнетущей тишине, наполненной призраками прошлого и болью, которая висела в воздухе почти осязаемо. Виктор сидел, не глядя на Эдика, его взгляд блуждал где-то за окном, в темноте. Его большие руки лежали на коленях, пальцы слегка подрагивали. Он казался не стеснительным, а… отстранённым. Как будто его тело было здесь, но сам он — где-то очень далеко, в том времени, что застыло на фотографиях. «Чай… хочешь?» — наконец произнёс он, поворачивая голову. Его глаза на мгновение встретились с Эдиком, и в них мелькнуло что-то — не похоть, а… странное, пристальное изучение. Как будто он сравнивал черты Эдика с кем-то, кого знал наизусть. Эдик кивнул, хотя пить чай ему не хотелось. «Да, пожалуйста». Любое действие было лучше этой давящей тишины. Виктор медленно поднялся и направился на кухню, видимую через арку. Эдик остался один. Его взгляд скользнул по фотографии в книге на столике. Молодой Виктор и Николай, обнявшись, смеялись на фоне Эйфелевой башни. Они выглядели нереально счастливыми. Сильными. Цельными. Эдик почувствовал острое, необъяснимое чувство — смесь зависти и щемящей жалости. К ним? К себе? К этому мёртвому великану на кухне? Он не знал. Виктор вернулся с подносом: небольшой глиняный заварочный чайник, две такие же чашки, пиала с чем-то тёмным и липким. Движения его были осторожными, точными, но лишёнными былой уверенности, которая угадывалась на фото. Он налил чай. Аромат был необычным, терпким, с дымными и цветочными нотками. «Пробуй», — сказал Виктор, отпивая из своей чашки. Он снова посмотрел на Эдика, и в этом взгляде опять было это пристальное, почти болезненное всматривание. «Ты… студент?» — спросил он неожиданно. «Да, — ответил Эдик, удивлённый вопросом. Клиенты редко интересовались его жизнью. — Педагогический. История». «Учитель…» — прошептал Виктор, и в его голосе впервые пробилась какая-то тень эмоции — то ли удивление, то ли грусть. Он отвёл взгляд, снова уйдя в себя. «Я… психолог. Раньше…» Молчание снова сгустилось, но теперь оно было иным. Виктор сидел, обхватив чашку большими, костистыми руками, его взгляд был прикован к струйке пара, поднимающейся над тёмной жидкостью. Казалось, он забыл о присутствии Эдика. Ожидание становилось невыносимым. Эдик чувствовал, как нарастает раздражение. Его вызвали сюда не для чаепития и не для созерцания чужого горя. Его время шло, а деньги ещё не были в кармане. Нужно было работать. Он поставил чашку на стол, звук заставил Виктора вздрогнуть и поднять глаза. Эдик позволил профессиональной, едва уловимой улыбке тронуть уголки губ. Сдвинулся чуть ближе по дивану к креслу Виктора. «Хочешь… начать?» — спросил он мягким, обволакивающим тоном, который всегда срабатывал. Его рука, тренированная в нежности по заказу, медленно потянулась, чтобы коснуться руки Виктора, лежащей на подлокотнике кресла. Виктор не отдёрнулся. Он просто замер. Его глаза расширились, в них мелькнуло что-то дикое, испуганное. Он смотрел на руку Эдика, приближающуюся к его руке, как кем-то пригвождённый. Эдик почувствовал под пальцами холодную сухую кожу и лёгкую дрожь. Он наклонился чуть ближе, его другое движение было уже инстинктивным — поворот головы, лёгкое движение навстречу, намёк на поцелуй. Профессиональный, отработанный жест. Искра, которая должна была разжечь пламя. В этот момент Виктор резко дёрнулся. Не просто отстранился — отпрянул, как от огня или удара током. Он откинулся глубоко в кресло, его лицо исказилось гримасой не боли, а чистого, первобытного ужаса и… отвращения. Но Эдик, с его натренированным восприятием клиентов, мгновенно понял: это отвращение было направлено не на него. Оно было направлено внутрь. На саму ситуацию. «Нет… — вырвалось у Виктора хрипло, почти беззвучно. Его дыхание стало прерывистым. — Не… Не могу. Прости. Я…» Он закрыл лицо руками, могучие плечи сгорбились, всё его огромное тело сжалось в комок страдания и стыда. «Это не он… Это не он…» Эдик замер, его рука всё ещё висела в воздухе. Маска профессионала треснула по швам. Внутри, там, где клокотала вечная ярость и обида, вспыхнул белый, жгучий гнев. Его вызвали. Заплатили (или обещали заплатить) немалые деньги. Заставили пройти через весь этот музей мёртвого счастья. А теперь этот… этот чокнутый гигант показывает ему, дешёвой шлюхе, своё отвращение? Его пальцы непроизвольно сжались в кулак. Он чувствовал, как кровь приливает к лицу, как комок ярости подкатывает к горлу. Он готов был закричать, плюнуть, развернуться и уйти, хлопнув дверью. Но он не ушёл. Он остался сидеть на диване в этой замёрзшей квартире на восемнадцатом этаже, глядя, как могучий, но сломленный мужчина плачет в ладони, как ребёнок, потерявший самое дорогое. Молчание после отпрянувшего Виктора повисло, как нож на нитке. Тяжёлое, звенящее, пропитанное стыдом одного и бешеной обидой другого. Эдик сидел, всё ещё застывший в полунаклоне, его рука медленно опустилась на колено. Пальцы впились в ткань джинсов, белея в суставах. Внутри клокотала лава. Вызвал. А теперь брезгует, как падалью? Сука! Да я тебе… Мысли неслись вихрем, отравленные годами унижений, отчаянием, водкой. Он видел себя — вскакивающим, орущим в лицо этому сломанному гиганту всё, что накопилось за три года грязи, плевком в его мёртвый музей счастья, хлопком дверью. Уйти. Уйти и забыть. Запить эту мерзость до чёртиков. Но ноги не слушались. Он не вскакивал. Его взгляд, острый, как бритва, сканировал сгорбленную фигуру в кресле. Виктор всё ещё прятал лицо в ладонях, его широкие плечи мелко, предательски вздрагивали. Не рыдания — тихие, подавленные всхлипы, звучавшие страшнее любого крика. Звук человека, у которого вырвали душу и теперь добивают остатки. И сквозь ярость Эдика, сквозь толстую корку цинизма, пробился холодный, острый осколок понимания. Суицидник. Хуев суицидник. Вот и всё «без ограничений». Перед прыжком решил потрогать жизнь, а она его обожгла. Отвращение волной накатило снова, густое и липкое. Вот бля… истеричка на краю. Сейчас начнёт резать вены или ещё какую херню творить. На моих глазах. Инстинкт самосохранения кричал: беги! Но другой, более древний и забытый инстинкт — тот самый, что заставлял когда-то в детстве подбирать раненого воробья — шевельнулся где-то глубоко. Задыхающийся, забитый насмешками и пинками, но живой. «Э…» — Эдик поперхнулся, его голос прозвучал хрипло, неуверенно. Он откашлялся, сглотнув ком гнева. Маска профессионала была разбита вдребезги, оставалось только голое, неумелое человеческое участие. «Эй. Ты… воды хочешь?» Виктор не ответил. Только плечи его вздрогнули сильнее. Эдик встал. Ноги были ватными. Он огляделся, почувствовав себя ещё большим чужаком в этом застывшем царстве. Кухня. Там должна быть вода. Он прошёл через арку, ощущая на спине тяжесть невидимого взгляда или просто груз атмосферы. Кухня была просторной, уставленной дорогой техникой, но такой же замёрзшей. На столе — ещё одна пустая упаковка таблеток, грязная тарелка. Он нашёл стакан, сполоснул его под краном (вода хлынула с шумом, нарушив гнетущую тишину), налил. Вода была ледяной. Он вернулся в зал, подошёл к креслу. Виктор не шевелился. Эдик протянул стакан, едва не тыкая им в плечо мужчины. «На. Выпей». Медленно, словно с огромным усилием, Виктор отнял руки от лица. Его глаза были красными, опухшими, полными такой бездонной муки, что Эдик невольно отвёл взгляд. Виктор взял стакан дрожащими пальцами, сделал маленький глоток, потом ещё. Вода, казалось, немного прояснила его взгляд. Он посмотрел на Эдика, стоявшего перед ним как на дыбе, и в этом взгляде не было уже ни изучения, ни отвращения. Только бесконечная усталость и стыд. «Прости… — прошептал Виктор, его голос был разбитым. — Я не… Я не хотел тебя обидеть. Ты… не виноват. Просто…» Он замолчал, снова глотнул воды. Пальцы так сильно сжимали стакан, что Эдик боялся, что стекло треснет. «Просто он… когда целовал… вот так же…» Виктор беспомощно махнул рукой в сторону, где минуту назад было лицо Эдика. «А это… не он. Совсем не он. И я… не могу. Как будто… предаю. Даже после…» Он не договорил, снова закрыв глаза. По щеке скатилась тяжёлая, медленная слеза. Эдик стоял, чувствуя себя идиотом. Что он должен делать? Утешать? Как? Его инструментарий состоял из фальшивых нежностей и отработанных движений, а не из искреннего сочувствия к чужой бездне горя. Он машинально опустился на корточки перед креслом, чтобы быть на одном уровне. Его движение было неуклюжим, непрофессиональным. «Он… умер?» — спросил Эдик тихо, уже зная ответ. Квартира-музей. Пустота в глазах. Виктор кивнул, не открывая глаз. Ещё слеза. «Рак. Забрал… быстро. Казалось, вчера… смеялся тут, гитару настраивал… а сегодня… прах в этой дурацкой вазе с Бали…» Он кивнул в сторону той самой бирюзовой вазы в углу. Эдик почувствовал холодный укол между лопаток. «Как его звали?» — спросил Эдик, хоть уже и знал ответ. «Коля. Николай». Виктор открыл глаза. Они были мокрыми, потерянными. «Мы… мы двадцать два года вместе. С армии. Казахстан, срочка…» Голос его дрогнул, но вдруг обрёл странную силу, словно прорвало плотину. «Он смеялся так, что веснушки на носу прыгали… И смотрел… смотрел, будто я весь мир для него. А я… я был психологом, всех умел выслушать, успокоить… а его одного… его не уберёг…» Виктор сжал голову руками. «Господи… как же больно! Каждое утро просыпаться… и помнить, что его нет! Что этот стул пустой… что его чашка пылится… что его смеха больше не будет!» Рыдания накатили с новой силой, уже не тихие, а громкие, надрывные, сотрясающие его истощённое тело. Он плакал, как плачут дети — безутешно, захлёбываясь, теряя дыхание. Эдик замер. Он видел слёзы клиентов — слёзы разврата, унижения, иногда даже минутной слабости. Но таких слёз — чистого, неразбавленного ада — он не видел никогда. Это было страшно. Это было… свято. И невыносимо. Инстинкт сработал раньше мысли. Он поднялся с корточек и… обнял Виктора. Не для работы. Не для соблазна. А потому что иначе было нельзя. Потому что это огромное, сломленное тело, исторгающее такую боль, требовало хоть какой-то опоры. Эдик притянул Виктора к себе, обхватив его плечи. Он ожидал отторжения, толчка. Но Виктор обмяк. Его голова упала на плечо Эдика, горячая, мокрая от слёз. Рыдания стали глуше, но не прекратились. Виктор дрожал, как в лихорадке. «Тихо… — пробормотал Эдик, сам не веря, что говорит это. Его рука неуверенно, почти неловко легла на стриженую голову Виктора, на тёплую влажную кожу. Он гладил её, как гладят испуганного зверя. — Тихо, ну… всё… дыши…» Он не знал других слов. Его собственное сердце колотилось где-то в горле. Запах Виктора — лекарственный, пыльный, с горьковатой нотой несчастья — смешивался с запахом его собственного дешёвого одеколона. Он чувствовал костистую мощь плеч под свитером, дрожь, пронизывающую всё тело. И плакал. Этот огромный, страшный с виду мужчина плакал на его плече, и Эдик вдруг осознал всю чудовищную несправедливость мира. Двадцать два года любви — и вот это. Нищета, отцовский пинок, продажное тело — и вот это. Какая-то диспропорция страдания. Прошло несколько минут. Рыдания Виктора постепенно стихли, сменились прерывистыми всхлипами, потом тяжёлым, неровным дыханием. Он не отстранялся. Он просто лежал на плече Эдика, измождённый, опустошённый плачем, как выброшенный на берег после шторма. Эдик продолжал гладить его голову, движение стало чуть увереннее. Внутри него что-то таяло. Ледяная скорлупа цинизма дала трещину, и сквозь неё пробивалось тепло сочувствия, смешанного с невероятной усталостью. Он смотрел поверх головы Виктора на фотографию на столе — молодые, счастливые, на фоне Эйфелевой башни. Двадцать два года… «Расскажи… про него, — тихо сказал Эдик. Не задумываясь. Просто потому, что молчание снова начинало давить. — Про Колю». Виктор вздрогнул. Медленно, как старик, он отстранился. Его лицо было опухшим, измождённым, но глаза… глаза горели. Не пустотой, а каким-то странным, болезненным огнём памяти. Он вытер лицо рукавом свитера, снова сделал глоток воды. Взгляд его упал на гитару, стоявшую в углу за пианино, в полутьме. «Он… он играл, — голос Виктора был хриплым, но крепчающим. Он встал, движения всё ещё медленные, но целенаправленные. Подошёл к гитаре, бережно снял её со стойки. Инструмент выглядел дорогим, ухоженным, не пыльным, в отличие от всего вокруг. Виктор вернулся в кресло, устроил гитару на коленях. Его пальцы, большие, костистые, неуверенно коснулись струн. Зазвучал тихий, фальшивый аккорд. Он поморщился. — Раньше… как боженька играл. Самоучка. А как играл…» Пальцы нащупали позицию. Зазвучала мелодия. Простая, грустная, блуждающая. Не идеально чисто, но с душой. Виктор не пел. Он просто играл, глядя куда-то сквозь струны, сквозь стены, в прошлое. «Познакомились в Казахстане, на срочке, — заговорил он, аккомпанируя себе тихими переборами. — Я — дитя Ленина, сын академика, неженка. Он — якут, крепкий, как дуб, с золотыми руками. Дед его на авиазаводе начальником цеха был. Смеялся надо мной поначалу, что я книжный червь. Потом… потом как-то подрались из-за дурацкой причины, а после драки… разговорились. Всю ночь проговорили. Обо всём. О жизни, о страхах, о… о том, что мы не такие. Что нам нельзя». Палец дёрнул струну, звук дрогнул. «Он первый сказал. Сказал: «Вить, а я тебя люблю». Среди этой пыли и казарменного мата. Как гром средь ясного неба». Мелодия сменилась, стала чуть светлее. «Потом служба кончилась. Я — в Ульяновск, он — в Якутию, на тот самый авиазавод. Родители мои… отец…» Виктор замолчал. Лицо его исказила гримаса боли, старой, но незаживающей. «Отец сказал: «Выбирай — или мы, или этот… сорт». А Колины… его мать истерику закатила, чуть с крыши не бросилась. «Сыночек, опомнись! Скажи, что он тебя сглазил, испортил!» Виктор горько усмехнулся. «Мы выбрали друг друга. Отказались от всего. От родни, от денег, от «приличного общества». Он перебрался в Ульяновск. Работал на авиастаре здесь, инженером. Знал самолёты как свои пять пальцев. Зарабатывал… хорошо. Очень. Я психологию тогда заканчивал, практику набирал. Жили… сначала в коммуналке, потом снимали, потом вот…» Он кивнул на роскошный зал. «Купили. В складчину. Наш замок». Он отложил гитару осторожно, снова взял стакан с водой, но не пил. Глаза его горели, он оживал, словно подпитываясь потоком воспоминаний. «Путешествовали… О, как путешествовали! Греция, Таиланд, Франция… Эта ваза — с Бали. А чай…» Он указал на заварочный чайник. «Его любимый, тайский. Привозили килограммами. Каждое воскресенье — ритуал. Он заваривал, мы сидели тут, у окна, смотрели на Волгу, болтали… Читали. Он обожал фантастику, я — мемуары. Спорили до хрипоты о глупостях». Виктор улыбнулся. Настоящая, тёплая улыбка, преобразившая его измождённое лицо, напомнившая того молодого человека с фото. «Детей не было… Даже не думали. Нам хватало. Друг друга хватало. Как воздуха. Как света. Он был моей… путеводной звездой. Моей скалой. А я… его тихой гаванью, как он говорил. Никогда не ссорились. Серьёзно. Зачем? Жизнь и так коротка…» Улыбка медленно сошла с его лица, как солнце за тучу. Огонь в глазах погас, сменившись прежней, знакомой пустотой, но теперь ещё более страшной на фоне только что бывшего света. «Потом… кашель. Сначала думал — простуда. Потом… анализы. Диагноз. Как приговор. Четыре месяца… всего четыре месяца от звонка врача до… до этой вазы». Он кивнул в сторону бирюзовой вазы. Голос его сорвался, стал шёпотом. «Я боролся. Искал клиники, врачей, лекарства. Продал машину, часть коллекции… Он терпел. До последнего терпел. Улыбался. Говорил: «Витёк, не ори, всё нормуль». А в глазах… в глазах был такой ужас…» Виктор закрыл глаза, сжал веки, пытаясь сдержать новые слёзы. «И вот… его нет. Год. Триста шестьдесят пять дней ада. Таблетки… — он махнул рукой в сторону столика с упаковками. — Знакомые врачи… разговоры… Но это не помогает. Ничего не помогает. Я… я просто не умею без него. Не умею дышать. Не хочу». Он открыл глаза. Они были сухими и пустыми, как два колодца в безводной пустыне. Он посмотрел на Эдика, который всё это время сидел на корточках перед ним, заворожённый, забывший и о времени, и о деньгах, и о своей роли. «Я вызвал тебя… потому что… ты похож. На него молодым. Черты… взгляд… что-то. — Виктор нервно провёл рукой по лицу. — Я думал… хоть на пару часов… забыть, что его нет. Или… вспомнить, каково это — прикасаться… любить… чувствовать живое тепло рядом. Не предать… а просто… передохнуть. Но я не могу. Я не могу даже прикоснуться к тебе, потому что ты — не он. И это… это хуже, чем ничего». Тишина снова заполнила комнату, но теперь она была другой. Не неловкой, а трагической. Полной осознания безвыходности. За окном ночная тьма начала чуть синеть у горизонта. Рассвет был ещё далеко, но ночь перевалила за половину. Эдик смотрел на Виктора. На этого огромного, сломленного человека, чья любовь была такой всепоглощающей, что убивала его изнутри. Он видел его боль, его одиночество, его желание уйти. И видел… красоту. Красоту этой любви, такой цельной, такой жертвенной, какой Эдик никогда не знал и, казалось, не мог познать. Его собственное сердце, огрубевшее и зашлакованное грязью, вдруг сжалось от острой, пронзительной жалости. И зависти. Да, зависти. Потому что у него не было ничего, ради чего стоило бы так страдать. Никого. И тогда слова сорвались с его губ. Непродуманные, нелепые, опасные. Голос его звучал хрипло, но твердо: «А давай… попробуем? По-настоящему попробуем. Я… я буду им. На эти часы. Буду Колей». Виктор вздрогнул, как от удара. Его пустые глаза расширились, в них мелькнул испуг, недоверие, а потом… слабая, безумная искра надежды. «Что?..» — выдохнул он. «Я буду Колей, — повторил Эдик, поднимаясь с корточек. Внутри всё дрожало, но было и странное ощущение решимости. Он указывал на гитару. — Ты говоришь, он играл? Как? Что играл?» Он подошёл к фотографии на столе, взял её в руки. Молодой Николай, веснушчатый, смеющийся. «Как он… смотрел на тебя? Как касался?» Эдик повернулся к Виктору. В его глазах горел не профессиональный огонёк соблазна, а что-то иное. Вызов? Жажда хоть на миг прикоснуться к этой невероятной любви? Или просто отчаянная попытка спасти? «Научи меня. Сделай из меня его. На эти… сколько там осталось? Три часа?» Виктор замер. Он смотрел на Эдика, потом на фото в его руках, потом снова на Эдика. Его взгляд бегал, сравнивая черты — лоб, скулы, разрез глаз. Искра надежды разгоралась, борясь со стыдом и страхом предательства. Его пальцы сжали подлокотники кресла. «Это… безумие», — прошептал он. «А что тут нормального?» — парировал Эдик с горькой усмешкой. «Ты хотел влюбиться на пару часов? Так давай. Помоги мне. Скажи, как он… вот здесь…» Эдик поднёс палец к своему виску. «Волосы? Он их так же завязывал?» Виктор медленно, как во сне, кивнул. «Да… небрежно. Хвост… но прядь всегда выбивалась вот тут…» Он машинально провёл рукой у своего виска. Эдик быстро распустил резинку, встряхнул головой, снова собрал волосы в хвост, намеренно оставив прядь у виска. «Так?» Виктор замер, его взгляд стал пристальным, гипнотическим. «Да… почти…» — он еле слышно прошептал. «А одежда?» — настаивал Эдик, чувствуя, как захватывает этот странный, опасный поток. «У него было что-то… моё?» Виктор встал. Он казался менее шатким. Горе было отодвинуто на мгновение странной, гипнотической задачей. «Иди… иди сюда». Он повёл Эдика не в спальню, а в гардеробную, смежную с залом. Включил свет. Гардероб был огромным, полным одежды. Мужской. Два стиля — строгий, дорогой (очевидно, самого Виктора) и более свободный, с элементами бунтарства — кожа, тёмные джинсы, футболки с принтами. Виктор подошёл к одному из шкафов, открыл его. Запах — не нафталина, а просто… чужой одежды, с нотками давно выветрившегося одеколона. Он достал мягкую серую футболку из хорошего хлопка, тёмную рубашку в клетку, не новую, но качественную, пару поношенных, но чистых джинсов. «Это… его. Из повседневного. Примерно твой размер, он тоже… был худощавый», — сказал Виктор, голос дрожал. Он протянул вещи Эдику, не глядя ему в глаза. Эдик взял их. Ткань была мягкой, приятной на ощупь. Он почувствовал лёгкое головокружение. Одежда мертвеца. Но отступать было поздно. Он быстро снял свою чёрную водолазку, джинсы. Чувствовал на себе взгляд Виктора — не похотливый, а изучающий, болезненно-напряжённый. Надел футболку Николая. Она сидела чуть свободно, но не мешковато. Пахла… ничем. Просто чистотой. Потом джинсы. Рубашку он накинул сверху, не застёгивая. Виктор молча наблюдал, его дыхание участилось. «Волосы… прядь», — тихо напомнил Виктор. Эдик поправил. «Теперь… взгляд, — прошептал Виктор. — Он смотрел… прямо. С вызовом. И с… теплотой. Одновременно». Эдик попытался. Расслабил лицо, убрал привычную настороженность, попытался вложить во взгляд что-то… открытое. Что-то тёплое. Это было невероятно трудно. Он не умел так смотреть по-настоящему. «Нет… не совсем…» — разочарованно вздохнул Виктор. Но искра в его глазах не погасла. Он шагнул ближе. Его рука медленно поднялась, коснулась виска Эдика, поправила выбившуюся прядь. Прикосновение было лёгким, робким. «Лучше…» Они стояли близко в ярком свете гардеробной. Эдик в одежде мёртвого любовника. Виктор, дрожащий, с глазами, полными безумной надежды и страха. Воздух трещал от напряжения. «Как он… прикасался к тебе?» — спросил Эдик, глядя прямо в глаза Виктору. Его голос звучал тише, но твёрже. Он входил в роль. Не для денег. Для чего-то большего. «Вот так?» Он медленно поднял руку, повторил жест Виктора — коснулся его виска, поправил несуществующую прядь светлых волос. Виктор замер. Его губы дрогнули. Глаза наполнились слезами, но теперь это были слезы не только горя. В них была благодарность. И пробуждение. «Да… — выдохнул он. — Почти… почти так…» «Почти…» — прошептал Виктор снова, его рука, только что поправлявшая прядь Эдика, медленно опустилась, но не коснулась его. Она зависла в воздухе, пальцы слегка подрагивали. «Но он… он никогда не ждал разрешения». Эдик понял. Маска профессионала была сброшена, но теперь на его лицо легла другая — более сложная, более опасная. Маска Николая. И он должен был играть не клиента, а любовника. Того самого, который знал Виктора наизусть. Которому не нужны были слова. Он сделал шаг вперёд, сократив расстояние до нуля. Виктор инстинктивно отпрянул, но спиной упёрся в дверцу шкафа. Эдик поднял руку — не быстро, не резко, а с той самой небрежной уверенностью, о которой говорил Виктор. Его пальцы коснулись щеки мужчины. Кожа была шершавой, холодной, измождённой. Эдик провёл большим пальцем по резко очерченной скуле, под скудной щетиной. Прикосновение было твёрдым, властным, но не грубым. Таким, каким прикасается хозяин к своему сокровищу. «Не бойся, Витёк, — сказал Эдик тихо, голосом, который он старался сделать чуть ниже, чуть увереннее своего собственного. Он смотрел прямо в испуганные, широко раскрытые глаза Виктора. — Это же я». Виктор замер. Его дыхание перехватило. Он смотрел на Эдика, но видел ли его? Или сквозь черты юноши проступали знакомые веснушки, тот самый дерзкий огонёк в глазах, та самая ухмылка, которая сводила его с ума двадцать два года? Его губы дрогнули, беззвучно шевельнулись. «Коля…» — выдохнул он, и в этом слове была мольба и признание. Эдик не дал ему опомниться. Он наклонился. Медленно, давая Виктору время отстраниться, если захочет. Но Виктор не шевелился. Он замер, заворожённый, его тело напряглось, как струна. Губы Эдика коснулись его губ. Сначала легко, почти невесомо, пробуя. Виктор не ответил, но и не отпрянул. Он просто стоял, погружённый в шок. Эдик повторил прикосновение, настойчивее. Его рука скользнула с щеки на затылок Виктора, пальцы вцепились в короткие жёсткие волосы у основания черепа — нежно, но властно. «Расслабься, солнышко, — прошептал он на губы Виктора. — Я дома». И плотина прорвалась. Глухой стон вырвался из груди Виктора. Не стон отвращения, как раньше, а стон долгожданного, мучительного облегчения. Его губы дрогнули, разомкнулись, ответив на давление. Сначала неуверенно, робко, а потом — с нарастающей, жадной силой. Его руки, до этого висевшие плетьми, поднялись, сомкнулись на спине Эдика, впились пальцами в ткань чужой рубашки, притягивая его ближе, ещё ближе, словно боясь, что видение исчезнет. Поцелуй стал глубже, горячее. Это был не поцелуй незнакомцев. Это был поцелуй воссоединения. Отчаяния. Жажды. Виктор целовал, как тонущий целует воздух — жадно, с надрывом. Его язык коснулся губ Эдика, ищущий, требовательный. Эдик ответил, позволив ему войти, ощущая вкус чужой боли, чужой тоски, чужой невероятной любви. Его собственная кровь застучала в висках. Это было не то расчётливое возбуждение, которое он испытывал на работе. Это было что-то иное. Сильное. Почти пугающее. Возбуждение от власти над этим могучим, сломленным человеком? Или от прикосновения к такому накалу чувств, о котором он и не подозревал? Его пальцы сильнее впились в волосы Виктора, направляя поцелуй, углубляя его. Он чувствовал, как дрожит всё тело мужчины, прижатое к нему, как бьётся его сердце — бешено, как у загнанного зверя. Они дышали в унисон, ртом в рот, теряя границы. Виктор начал двигаться, толкая Эдика назад, из гардеробной, в полумрак зала. Они шли, не разрывая поцелуя, спотыкаясь, натыкаясь на мебель. Виктор вёл, его движения были неуклюжими, но полными невероятной силы желания. Он довёл Эдика до большого ковра посреди зала, и тут его руки стали искать, срывать. Не одежду. Сначала он коснулся лица Эдика. Его большие, костистые ладони, всё ещё дрожащие, но уже уверенные, скользнули по скулам, по линии челюсти, по губам, с которых только что соскользнули его собственные. «Ты… — прошептал он хрипло, его глаза лихорадочно блестели в полутьме, ловя отблески городских огней из окна. — Ты настоящий?» «Настоящий, Витёк, — ответил Эдик, ловя его ладонь, прижимая её к своей щеке. Он видел в этих глазах не себя. Он видел Колю. Играть стало одновременно легче и невыносимо тяжелее. — Всегда с тобой». Он наклонился, стал целовать ладонь Виктора — его костяшки, запястье, чувствуя под губами тонкую кожу, проступающие вены. Потом потянулся к его шее, к яремной впадине, оставляя горячие, влажные поцелуи. «Помнишь, как ты любил, когда я целовал тебя тут?» — прошептал он, не зная, правда ли это, но чувствуя интуитивно, что должно было быть правдой. «Да…» — выдохнул Виктор, его голова запрокинулась, обнажая горло. Глубокий сдавленный стон вырвался из его груди. «О, да… Коля…» Руки Виктора снова задвигались. Теперь они скользнули под незастёгнутую рубашку Эдика, коснулись его кожи через тонкую ткань футболки Николая. Прикосновение было шершавым, горячим, исследующим. Пальцы прошлись по рёбрам, по животу, почувствовали биение сердца под грудной клеткой. «Ты такой… худой…» — пробормотал Виктор, и в его голосе была боль и нежность. «Всегда переживал…» Эдик ответил движением. Его руки нашли край свитера Виктора, потянули его вверх. Виктор помог, скидывая одежду с почти детской покорностью. Под свитером была простая хлопковая майка. Эдик стянул и её. Перед ним обнажилось тело, которое потрясло его до глубины души. Не ужасом, а трагической красотой падения. Огромный костяк, остатки былой мощи — широкие ключицы, мощная грудная клетка, рельефные мышцы пресса, ещё угадывающиеся под слоем кожи, потерявшей тонус. Но это была мощь руин. Кожа обтягивала рёбра так, что были видны их очертания. Мышцы были дряблыми, лишёнными объёма. Шрамы — старые, белёсые, возможно, от операций или давних травм. И эта худоба… Она была не спортивной, а голодной, болезненной, следствием года тоски, таблеток и отказа от жизни. Эдик невольно задержал дыхание. Он умирает. Он умирал уже год. Но в глазах Виктора горел огонь жизни. Нет, не жизни. Огонь последнего, отчаянного желания. Он смотрел на Эдика, веря. Веря в чудо. Веря в возвращение. Эдик притянул его к себе, прижался губами к центру груди, прямо над бешено колотящимся сердцем. Он целовал впалую грудную клетку, рёбра, чувствуя под губами каждый выступ кости. Его руки скользили по спине Виктора, ощущая лопатки, острые, как крылья, позвоночник. Каждое прикосновение было молитвой и кощунством одновременно. «Красивый ты мой…» — прошептал он, и в его голосе впервые прорвалась искренняя, неподдельная нежность, рождённая не ролью, а потрясением от этой разрушенной красоты и силы чувства. «Сильный…» Виктор зарычал — низко, по-звериному. Его руки снова обхватили Эдика, но теперь уже не исследуя, а владея. Он повернул его, мягко, но неумолимо толкнул навстречу дивану. Эдик почувствовал упругую ткань под спиной. Виктор навис над ним, его тень поглотила Эдика. В его глазах бушевал вихрь — скорбь, тоска, жажда и безумная, ослепляющая страсть. «Не уходи…» — прохрипел он, и это было не просьбой, а приказом. Приказом призраку. Потом его губы снова нашли губы Эдика. Его руки рвали рубашку, сдирали футболку. Эдик помогал, сбрасывая одежду Николая, обнажая собственную кожу — худую, покрытую свежими татуировками, бледную под тусклым светом. Контраст был шокирующим: измождённый гигант и тощий юноша. Но Виктор не видел контраста. Он видел Колю. Его руки, сильные даже в истощении, скользили по телу Эдика — по рёбрам, по плоскому животу, ниже. Его прикосновения были одновременно нежными и жадными, исследующими и утверждающими. Он целовал шею Эдика, ключицы, соски, заставляя его вздрагивать от неожиданных вспышек удовольствия. Эдик закрыл глаза, отдаваясь потоку. Он не играл больше. Он чувствовал. Шершавость ладоней Виктора на своей коже. Горячее влажное прикосновение губ. Давящую, но не тяжёлую мощь тела над собой. Его собственное возбуждение нарастало, горячее, острое, пугающее своей искренностью. Он обхватил Виктора за шею, притянул его лицо к себе, целуя снова, глубоко, отчаянно, пытаясь утолить невыносимую жажду, которую вдруг почувствовал в себе. Не физическую. Душевную. Жажду этого — такой всепоглощающей близости, такого безумного доверия. Виктор отвечал с равной страстью. Его руки стянули с Эдика джинсы и бельё. Он отстранился на мгновение, скидывая с себя оставшуюся одежду. Его тело в полумраке казалось скульптурой, высеченной из мрамора горем — прекрасной и обречённой. Он достал из кармана своих джинсов, сброшенных на ковёр, лубрикант и презерватив. Движения его были быстрыми, уверенными. Он смотрел на Эдика, лежащего перед ним, и в его взгляде была не похоть, а нечто большее. Любовь. Безумная, отчаянная любовь к призраку. «Я скучал…» — прошептал Виктор, наклоняясь, его губы коснулись живота Эдика, ниже пупка. «Каждую секунду… каждую…» Эдик зажмурился, когда пальцы Виктора, смазанные прохладным гелем, коснулись его, подготавливая. Ожидание было мучительным и сладким. Он не боялся. Он ждал. Ждал этого вторжения, этого соединения, которое должно было стать последним аккордом иллюзии. И Виктор вошёл. Не резко, не грубо, а с потрясающей, почти невыносимой нежностью и… знанием. Как будто он помнил каждую клеточку тела своего Коли. Как будто он делал это тысячу раз и знал все отклики. Глубоко, медленно, заполняя собой всё пространство. Эдик вскрикнул — не от боли, а от неожиданной полноты ощущений, от глубины проникновения, от той абсолютной власти, которую этот сломленный человек вдруг обрёл над его телом. Его руки впились в плечи Виктора, ноги обхватили его талию. «Витёк…» — сорвалось с его губ, и это был уже не голос Николая. Это был его собственный, срывающийся, полный изумления и нахлынувшего чувства. Но Виктор не услышал разницы. Или не захотел слышать. «Я здесь, Коля… — прохрипел он в ответ, начиная двигаться. — Я с тобой… Всегда…» Его движения были не яростными, а… ритуальными. Медленными, глубокими, выверенными. Каждый толчок был проникновением не только в тело, но и в прошлое. Каждое движение — воссозданием утраченного рая. Он смотрел в глаза Эдику, и его взгляд был заворожённым, безумным, полным слёз, которые катились по щекам и падали на грудь Эдика. Он плакал. Плакал от счастья воссоединения. От горя — ведь это лишь миг. От невыносимой красоты иллюзии. Эдик ответил движением бёдер, поднимаясь навстречу. Его тело откликалось с невероятной силой. Каждое прикосновение, каждый толчок Виктора будили в нём волны удовольствия, смешанного с острой, щемящей жалостью и странным чувством… принадлежности. Он обхватил Виктора руками, притянул его к себе, целуя его мокрые от слёз щёки, соль на губах. Он шептал что-то — обрывки фраз, имена («Витёк… Коля…»), не понимая уже, к кому обращается. Его ногти впились в спину Виктора, оставляя красные полосы на бледной коже. Он чувствовал его внутри себя — мощь, нежность, отчаяние. Чувствовал, как дрожит его тело, как бьётся его сердце, прижатое к его собственной груди. Их ритм ускорился. Движения стали резче, требовательнее. Нежность переплавлялась в ярость желания, в отчаянную попытку удержать ускользающее. Виктор зарычал, впиваясь зубами в плечо Эдика — не больно, а властно, помечая. Эдик вскрикнул, его тело выгнулось в дугу. Волна накатила с невероятной силой, смывая все мысли, все роли, всю боль мира. Он кончил, судорожно сжимаясь вокруг Виктора, крича что-то бессвязное в горячую кожу его шеи. Его спазм стал триггером для Виктора. Он издал звук, похожий на рык раненого медведя, и вогнал себя в Эдика в последнем, мощном толчке, застыв на мгновение всем телом, как в судороге. Потом обмяк, тяжело рухнув на Эдика. Его дыхание было хриплым, прерывистым, как у человека, пробежавшего марафон. Он дрожал мелкой, частой дрожью. Они лежали, слипшиеся потом, слезами, спермой. Воздух был густым от запахов секса, горячей кожи, соли и невысказанного горя. За огромными окнами ночная синева начала разбавляться первым, жидким серым светом. Рассвет был уже не за горами. Эдик лежал, ощущая тяжесть тела Виктора, его горячее дыхание на своей шее. Его собственное сердце колотилось, как бешеное. Внутри было опустошение и странное, непривычное тепло. Он обнял Виктора за плечи, машинально гладя его по спине. Он чувствовал, как дрожь в теле мужчины постепенно стихает, сменяясь глубокой, почти безжизненной расслабленностью. Потом Виктор зашевелился. Он медленно, с невероятным усилием приподнялся на локтях, глядя в лицо Эдика. Его глаза были красными, опухшими от слёз, но пустота в них ушла. Теперь в них была… ясность. Страшная, леденящая ясность. Он смотрел на Эдика. Не сквозь него. На него. Видя Эдика. Юношу с длинными волосами и татуировками, с синяками под глазами, смотревшего на него снизу вверх с остатками страсти и зарождающимся ужасом понимания. «Ты… не Коля, — прошептал Виктор. Его голос был тихим, но абсолютно чётким. Без тени сомнения. Без надежды. — Ты… Эдик». Иллюзия, державшаяся на честном слове и отчаянии, рассыпалась в прах. Вместе с последней искрой жизни в глазах Виктора. Рассвет, бледный и беспощадный, заглянул в окно, осветив два тела на ковре, одно — обнажённое и измождённое, другое — в одежде мертвеца. До конца оставался час. Час до рассвета. Виктор медленно, как глубокий старик, откатился от Эдика, сел на ковёр, спиной к дивану. Он не смотрел на юношу. Его взгляд устремился в окно, на широкую ленту Волги, начинавшую сереть под наступающим днём. На горизонте уже алела тонкая полоска зари. Рассвет. Тот самый, до которого оставалось четыре часа. Час уже прошёл. «Уже четыре, — хрипло произнёс Виктор, словно читая мысли Эдика. — Четыре часа…» Он горько усмехнулся, звук был похож на сухой треск. «Переработал…» Эдик молча поднялся. Тело ныло, кожа горела там, где касалась Виктора, где остались следы его зубов и ногтей. Он чувствовал себя грязным, использованным, но не так, как после обычных клиентов. Это была другая грязь — грязь причастности к чужому безумию и неминуемой трагедии. Он быстро, почти судорожно, стал подбирать свою одежду — скомканную водолазку, джинсы. Одежду Николая — рубашку, футболку — он бросил на диван, как заражённую. Прикосновение к ней теперь вызывало тошноту. Он одевался, отворачиваясь от Виктора, чувствуя его тяжёлый, отсутствующий взгляд у себя за спиной. Тишина была гнетущей. Только хриплое дыхание Виктора да редкие звуки просыпающегося города далеко внизу — гул мусоровоза, сигнал такси. Эдик завязал свои волосы в тугой, небрежный хвост, прядь нарочно убрал за ухо. Больше не надо. Он повернулся. Виктор всё так же сидел на ковре, обхватив колени руками, голый, беззащитный, глядя в окно на разгорающуюся зарю. Он выглядел крошечным на фоне огромного окна и неба. «Виктор…» — начал Эдик, голос его скрипел. Что он мог сказать? «Всё будет хорошо»? Ложь. «Не делай этого»? Он не имел права. Но слова рвались наружу, подгоняемые внезапным, острым страхом потери. Не любви — он не любил этого человека. Но потери чего-то. Честности? Цельности? Той силы чувства, что он на миг ощутил? «Виктор, послушай…» Он сделал шаг вперёд. Виктор медленно повернул голову. Его глаза встретились с Эдиком. Ни ненависти, ни упрёка, ни даже грусти. Только бесконечная усталость и… облегчение? «Ты уходишь?» — спросил он просто. «Да, — выдохнул Эдик. — Но…» Он сглотнул ком в горле. «Послушай меня. Ты… ты же видишь? Рассвет. Новый день. Ты… ты сильный. Ты пережил год. Самый страшный год. Может… может попробовать ещё?» Слова звучали фальшиво даже в его собственных ушах. Он видел эту пустоту. Знакомую пустоту. Но он продолжал, отчаянно, как последнюю молитву: «Ты же психолог! Ты помогал другим! Помоги себе! Или… или я…» Он запнулся. Что он мог предложить? Нищету? Своё сломленное существование? «Мы можем… попробовать? Хоть как-то? Я не он… но я здесь. Я… Эдик». Он назвал своё имя. Вслух. В этой квартире мертвеца. Это прозвучало как кощунство. Виктор смотрел на него. Долго. Беззвучно. Потом его губы дрогнули, растянулись в слабой, печальной улыбке. Улыбке человека, который видит что-то трогательное и безнадёжно наивное. Он покачал головой. Медленно. Один раз. «Нет, солнышко моё, — прошептал он. Голос его был тихим, но невероятно нежным. Как будто он утешал ребёнка. — Спасибо тебе. Бесконечно. За эти часы. За… за попытку. За этот подарок. Но моё сердце…» Он прижал руку к своей впалой груди, к тому месту, где билось измученное сердце. «Оно там. С ним. Оно не может любить больше. Никого. Никогда». Он произнёс это с такой спокойной, леденящей уверенностью, что у Эдика похолодело внутри. Это был не крик души, а констатация факта. Как «вода мокрая» или «небо голубое». «Он мой свет. А без света…» Виктор не договорил. Он просто махнул рукой в сторону окна, где заливалась алым рассветная полоса. «Иди. Пока не рассвело совсем». Он поднялся с трудом, голый, не стыдясь своей немощи. Подошёл к груде своей одежды, нашёл джинсы. Из заднего кармана достал толстый конверт. Он был простой, белый, без надписи. Виктор протянул его Эдику. «Это… за всё. И за переработку, — он попытался улыбнуться, но получилась гримаса. — Прости, что втянул тебя в… это». Эдик машинально взял конверт. Он был тяжёлым, туго набитым. Двести тысяч. Последние наличные. Предсмертный дар. Он хотел швырнуть его обратно, закричать, что не за это, что ему не нужны эти проклятые деньги. Но его пальцы сжали бумагу судорожно. Привычка. Выживание. Он не мог их выбросить. «Виктор… — прошептал он в последний раз. — Пожалуйста…» «Иди» — мягко, но неумолимо повторил Виктор. Он стоял у окна, очерчённый алым светом зари, высокий, худой, как призрак. Его голое тело казалось хрупким на фоне огромного просыпающегося мира за стеклом. Он улыбнулся Эдику — настоящей, тёплой прощальной улыбкой. Потом повернулся спиной, снова уставившись вдаль, на Волгу и разгорающийся рассвет. Его поза говорила яснее слов: разговор окончен. Навсегда. Эдик постоял секунду, конверт жёг пальцы. Он видел спину Виктора — хребет, выпирающие лопатки, седину в коротких волосах. Он видел его решимость. И понял — бесполезно. Это его выбор. Его путь к своему свету. Он развернулся и пошёл. Мимо книжных шкафов, мимо фотографий счастливых мужчин, мимо гитары в углу, мимо бирюзовой вазы, где лежал прах настоящего Николая. Его шаги гулко отдавались в тишине огромной квартиры-могилы. Он не оглядывался. Он вышел в подъезд, тихий и стерильный. Лифт спустился быстро. На улице ударил холод. Рассветный ветер с Волги пробирал до костей, несмотря на куртку. Воздух был чистым, морозным, пахнущим снегом и рекой. Небо на востоке пылало — оранжевое, розовое, золотое. Невероятно красивое. Невероятно чужое. Эдик пошёл по тротуару. Конверт с деньгами он сунул глубоко во внутренний карман куртки. Он чувствовал его вес, как гирю. Пятнадцать тысяч он хотел заработать. Получил двести. Ценой чего? Его ноги двигались сами, унося его от Кирова 6, от этого дома на краю пропасти. Он не оглядывался на высотку. Не искал взглядом окно на восемнадцатом этаже. Слёзы подступили к горлу, горячие, неудержимые. Он не плакал по Виктору. Он плакал по себе. По той щемящей пустоте внутри, которую на миг заполнило чужое, огромное, настоящее чувство. По той любви, на которую он оказался не способен. По тому свету, который навсегда погас для Виктора и которого никогда не было у него самого. Умел любить… весь, без остатка… В отличие от всех в мире… В отличие от меня… Солнце, огромное и слепящее, выкатилось из-за горизонта. Его первые лучи ударили Эдику прямо в затылок, ослепили, обожгли холодную кожу. Он зажмурился, но свет прожигал веки. Он шёл, и сердце его разрывалось от боли — острой, незнакомой, как нож. Болью по человеку, которого он знал всего пять часов. По той части себя, что навсегда осталась в замершей квартире с видом на Волгу. Тишина. Утро было ещё слишком ранним. Только редкие машины проезжали по мокрому асфальту где-то вдалеке. Стук собственных шагов по тротуару. Стук сердца в висках. Слёзы текли по щекам, горячие, потом холодные на ветру. Потом… Звук удара. Не громкий, не зрелищный. Просто… глухой, тяжёлый удар чего-то массивного и хрупкого одновременно, упавшего с огромной высоты на твёрдую землю. Звук, врезавшийся в утреннюю тишину, как пуля. Потом — пауза. Всего секунда. Мир замер. И — крик. Женский, пронзительный, полный чистого ужаса. Потом мужской голос, сорванный: «Человек упал!!! Боже!!!» Ещё крики. Беготня. Нарастающий шум. Эдик не обернулся. Он замер на месте. Солнце слепило его, превращая мир в ослепительное белое пятно. Конверт с деньгами жёг грудь. Сердце билось так, что казалось, вырвется наружу. Звук того удара — глухого, короткого, окончательного — навсегда впечатался в его сознание. Глубже татуировок. Глубже отцовских пинков. Глубже всей грязи его жизни. Он стоял, вмороженный в тротуар, слепой от солнца и слёз, сжимая в кармане деньги — плату за пять часов в аду чужой любви и за свидетельство последнего прыжка. И слушал, как далеко позади нарастает шум — сирены, крики, плач. Шум жизни, которая продолжалась. Без Виктора. Без Николая. Без иллюзий. Рассвет.Глава 1
14 августа 2025 г., 23:18
Холодный ноябрьский ветер бил в щели старой рамы, заставляя дешёвую занавеску колыхаться, как парус тонущего корабля. Эдик стоял перед запотевшим зеркалом в ванной коммуналки, кусочек которой он снимал за непомерную по его доходам цену, и туго стягивал резинкой длинные тёмные волосы. Отражение ему не нравилось. Никогда не нравилось. Слишком острые скулы, слишком глубоко посаженные глаза с синевой под ними, слишком бледная кожа, которой не хватало солнца и здоровья. Высокий, худой — кости да кожа, как он сам в сердцах говорил, хотя последние месяцы упорных, почти отчаянных походов в качалку начали давать едва заметные результаты: плечи чуть оформились, бицепсы стали рельефнее под тонкой кожей. Но это была капля в море усталости.
Он поймал собственный взгляд в зеркале — пустой, выгоревший. Таким он видел его чаще всего последние три года. С тех пор, как в шестнадцать «отец» (слово теперь казалось чужим, ядовитым) выставил его за дверь с парой сумок и пинком под зад, узнав о «грязной связи» Эдика с одноклассником. «Педрила! Ублюдок! Чтоб сдох!» — эхом отдавалось в висках. Тогда, в шестнадцать, это казалось концом света. Теперь он понимал — это было лишь началом долгого, грязного падения.
Пальцы автоматически потянулись к новой татуировке на внутренней стороне предплечья — стилизованный кинжал, обвитый змеёй. Больно было, чертовски больно, но эта боль была чем-то осязаемым, реальным. Как и другие рисунки, медленно заполнявшие его руки — щит, череп, надписи на латыни, смысл которых он толком не знал. Броня. Каждая линия — ещё один слой защиты от мира, который видел в нём только тело для использования. И от самого себя, этого вечно ноющего, обиженного ребёнка внутри, которого он глушил водкой и работой.
Работа. Эдик фыркнул, глядя, как тугой хвост обнажает его шею. Изначально он отрастил волосы назло отцу, который требовал «мужской» стрижки. Потом понял их практическую пользу: клиенты, особенно те, кто платил за иллюзию женственности, любили хватать за них, дёргать, использовать как руль. Было больно, унизительно, но… привычно. Как и вся эта рутина.
Он отошёл от зеркала, потянулся, хрустнув позвонками. На заваленном окурками и пустыми банками из-под энергетиков столе валялась пачка дешёвых сигарет и почти пустая бутылка бормотухи. Он закурил, глубоко затянувшись. Горячий дым обжёг лёгкие, но принёс привычное, мутное успокоение. Завтра — пары. Второй курс педа. Историк. Учитель. Ирония судьбы была настолько горькой, что он иногда смеялся в голос, один в своей каморке. Чему он мог научить? Цинизму? Умению продавать себя? Искусству забываться в водочном угаре? Он прогуливал больше половины занятий. Не из-за лени — просто не было сил. Ночь на «работе», день — в похмелье или в попытках выспаться перед следующей ночью. Учёба казалась абсурдной сказкой из другой жизни.
Телефон на столе вибрировал, заставляя вздрогнуть. Сообщение. Он тупо посмотрел на экран.
Клиент: Кирова 6, кв. 105. 23:00. 4 часа. 15к. Без ограничений. Подробности при встрече.
Пятнадцать тысяч. За четыре часа. Сумма хорошая, очень хорошая. Значит, клиент серьёзный. Или с причудами. «Без ограничений» — эти слова всегда заставляли похолодеть внутри, но внешне Эдик лишь поджал губы. «Без ограничений» означало, что может быть больно, унизительно, страшно. Но и платили за это больше. А деньги означали водку. Много водки. И пару дней, когда не надо думать, где взять на еду или на сигареты. Когда можно напиться в стельку с Матвеем и хоть на пару часов забыть, кто ты есть на самом деле.
Он потушил окурок о подоконник, допил тёплую бормотуху, скривившись от привкуса. Потом полез под кровать, вытаскивая потёртый спортивный рюкзак. Там лежал его «рабочий набор»: презервативы, лубрикант, влажные салфетки, маленькая упаковка виагры (на всякий случай), дешёвый одеколон, чтобы перебить запах перегара и сигарет, и чистая, но неброская одежда — тёмные джинсы, чёрная водолазка. Он быстро переоделся. Водолазка скрывала худобу и новые тату, делая силуэт чуть более презентабельным. Он ещё раз взглянул в зеркало — профессионально пустое лицо, маска без эмоций. Готов.
Перед выходом задержался у стола. Открыл ящик, достал потёртый кошелёк. Внутри, за прозрачной плёнкой, было старое потрёпанное фото. Он, лет четырнадцати, мать, отец… все улыбаются на каком-то пикнике. Фальшивая, как оказалось, картинка семейного счастья. Он сунул кошелёк обратно, хлопнул ящиком. Сентиментальность — роскошь, которую он не мог себе позволить. Как и надежду.
На улице было холодно и сыро. Ветер с Волги пробирал до костей даже сквозь куртку. Эдик поймал редкое такси. «Кирова 6», — бросил он водителю, утыкаясь лбом в холодное стекло. Город мелькал за окном — рекламные огни, мокрый асфальт, редкие прохожие. Он закрыл глаза, пытаясь прогнать навязчивые мысли. Четыре часа. Всего четыре часа. Сделать что скажут. Получить деньги. Уйти. Выпить. Забыться.
Кто он? Старый, наверное. Или жирный. Или садист. «Без ограничений»… Может, опять волосы рвать будут? Или бить? Он машинально потрогал хвост. Мысли путались, накатывала знакомая тошнотворная тревога, приправленная остатками алкоголя в крови. Он сосредоточился на цифрах: пятнадцать тысяч. Пятнадцать тысяч. Пятнадцать тысяч. Это было его мантрой, щитом от страха и отвращения.