***
Прошло несколько месяцев. Аякс заметил, что его боль теперь лишь фон — она не исчезла, но перестала управлять всем. Пагсли стал тем, кто умел смеяться в самые неподходящие моменты и вдруг превращал пустое место в дом. Уэнсдей осталась Уэнсдей — тихая, немногословная, но иногда, едва слышно, напрягала плечи, когда кто-то из них был особенно уязвим. И Невермор, со своими древними коридорами и неясными тенями, принял их не потому, что был добр — а потому, что учился жить с их правдой. Конец не пришёл как гром, он пришёл как ещё один рассвет: они сидели у окна, смотрели на рощу, и Аякс сказал, почти шёпотом: — Я думал, что утратил способность любить.***
Осень ушла в зиму, и Невермор опять наполнился тяжёлыми запахами пряного соуса и мокрого камня. Вечерние приемы в зале актового дворца стали ритуалом — длинные столы, свечи, учащиеся в тёмных костюмах и полутонких улыбках. На одном из таких ужинов всё и случилось: не одно событие, а серия маленьких сдвигов, которые составили большую картину. Стол их компании стоял чуть в стороне — рядом с высоким витражом, через который виднелись ветки голых деревьев. Пагсли сидел рядом с Аяксом, и это было видно сразу: он внимал, наклонялся, подставлял ложку, когда Аякс отвлекался, подача блюда проходила через его ладони словно через нежную станцию передачи. Он тихо следил, не громко, не демонстративно — просто так, будто это естественная функция его существа: заботиться. Аякс, в свою очередь, сидел прямо, серьёзен, но расслаблен — взгляд мягкий, редкая улыбка, та самая, что недавно стала появляться чаще. Его рука на спинке стула Пагсли — почти машинальное прикосновение — выглядело как договор: я тут, если что. Энид вошла в зал поздно — было одно из тех вечеров, когда она приходила в центр внимания, как будто по расписанию. Временами её настроение было напускным: яркая, уверенная, с лёгкой насмешкой в голосе. Но в тот вечер, поставив сумочку на колени, она схватила взглядом Аякса и Пагсли. Сначала она подумала: «Милые». Затем — без предупреждения — её пересёк тёплый укол, который легко спутать с завистью. Это было не ревниво в пьяном, бурном смысле; это был тонкий, болезненный укол понимания: когда она с Аяксом, она часто пыталась быть большой, весёлой, эффектной, делала жесты, которые больше смотрелись на публику, а не шли изнутри. А теперь она видела рядом с ним другого: тихого, немного резервированного Пагсли, который не делал шума, а делал для него вещи — уточнял, держал, слушал. И в этом контрасте было нечто, что рубило по живому — не потому, что Аякс был «чужим» для неё, а потому что та часть её, которая когда-то была с ним, оказалась неаккуратно сложенной в ящик памяти. Она сидела и наблюдала. В какой-то момент Пагсли, тихо и по-настоящему невозмутимо, подал Аяксу полную чашку чая и поправил его воротник, чтобы тот не простудился. Аякс улыбнулся с благодарностью — та лёгкая невидимая взаимосвязь, которую Энид прежде видела только в чужих парах. Энид почувствовала, как в груди у неё что-то сжалось. Она не хотела причинить боль — прежде всего себе — но не могла не сравнить: когда они были вместе, ей часто казалось, что их отношения — спектакль, а не спокойный дом. После ужина она подошла к ним на крыльце, где у камина было теплее. В голове у неё смешались слова: «Мне наплевать», «Это хорошо для него», «Почему я не могу быть такой же мягкой?» Она выбрала честность — и гордость — и сказала, прежде чем подумать: — Вы отлично выглядите вместе. — Это прозвучало ровно, но в голосе проскользнуло что-то не скрываемое. Пагсли поднял глаза — его лицо было спокойным, немного удивлённым. Аякс молча снял пальто и протянул его Энид — старый жест галантности, который когда-то был частью их отношений. В момент этого простого движения что-то откликнулось у Энид: воспоминание о другой версии себя — громкой, уверенной, но возможно более одинокой. Она вздохнула и, перебарывая собственную резкость, спросила: — А тебе всё это… всё равно? — слова были более мягки, чем ожидала. Аякс посмотрел на неё, и его глаза были прозрачны, как стекло, через которое видно пламя. Он не отвечал уклончиво. — Не всё равно, — сказал он. — Ты — часть того, что было. Но я здесь — сейчас. Пагсли — это сейчас. Её первые реакции — резкое отталкивание, острое «я свободна» — сменились тихим осознанием: отношения меняют людей, в хорошем и в плохом смысле. Энид было больно видеть, как спокойно и бережно Пагсли относится к Аяксу, потому что в этих жестах было то, чего ей самой не хватало — и, возможно, того, что она некогда не умела давать. Скрывать горечь было глупо, поэтому позже, в своей комнате, она дала волю слезам — не только о том, что потеряла, но и о том, что не научилась держать. Её парень из стаи — молодой волк по имени Бруно, тот на кого она променяла Аякса, так или иначе не оправдал её ожидания. Оборотень реагировал на всё это иначе. Он был собственническим не в смысле постоянной агрессии, а в смысле строгой заботы, где его забота быстро переходила в контроль, и ночами он становился придирчив и требователен. Его ревность и нестабильность давили на Энид: иногда он приходил на встречи в полубешеном состоянии после собрания стаи, иногда требовал от неё полного подчинения правилам коллектива. Между ними накапливались недоговорённости: Бруно ожидал ясности там, где у Энид были сомнения. Энид взяла на себя смелость и на следующий день пошла к Уэнсдей — не за жалостью, а за чётким, прямым ответом. Уэнсдей, сидя на подоконнике с книгой в руках, сказала то, что было важно: — Ревность — это грязная степень защиты. Если ты думаешь, что он терзается без тебя — пусть. Но если тебе неудобно в его правилах, не церемонься. Не из-за других. Из-за себя. Эти слова были, как обычно у Уэнсдей, короткими, точными и беспощадно полезными. Энид задумалась. Её сердце было сделано из резины, оно растягивалось и возвращалось, но последние растяжения оставили следы. Она поняла, что её реакция на Пагсли и Аякса — смесь сожаления, зависти и страха: страха остаться без собственного места и неумения быть спокойной частью чьей-то тихой опоры. Аякс и Пагсли не требовали от неё признаний и не ждали покаяний. Их отношения продолжали жить своей тихой, спокойной жизнью — с разговором у окна, с чаем, с тем, что Пагсли знает, когда молчание исцеляет сильнее слов. Уэнсдей осталась непоколебима, но внимательна: она иногда подбрасывала саркастическую ремарку в нужном месте. Так Невермор учил их всех: не судить быстро, не требовать спектакля, быть готовыми к тому, что любовь может выглядеть по-разному — шумной и тихой, яркой и осторожной, болезненной и исцеляющей. И где-то между этими уроками Энид нашла не окончание, а начало — начало того, чтобы выбирать себя и говорить: «Я хочу мягче», или «Я хочу яснее», в зависимости от того, кто стоит рядом.***
Толстые занавеси в актовом зале ещё не были задернуты, когда слухи начали делать своё дело — сначала шёпотом за столами, потом уже громче, перекатываясь от одной компании к другой, пока сама академия не напомнила большой организм, где каждый нерв отзывался на чужую нотку. Отношения Пагсли и Аякса, тихие и аккуратные, представлялись кому-то красивой новостью, кому-то — предметом для подсмева; для многих же это был просто повод по-новому рассматривать те лица, которые раньше были знакомы под статусом «одноклассники». Утро в коридорах Невермора было влажным и щекотливым: кто-то шутил, кто-то холодно кивал, проходя мимо. В столовой шумели три-четыре компании: одни обсуждали предстоящий экзамен по древним рунам, другие — очередную вечеринку в подвале художественного корпуса. Но почти у каждого в разговоре мелькало имя Пагсли — то как комплимент, то как насмешка. Кто-то говорил о «странной мягкости» его жестов, кто-то — о «настоящей заботе», и это разнобой создавал напряжение в воздухе. Юджин — он всегда стоял немного в стороне от шума, но в нужный момент умел выступить за тех, кто ему дорог. У него был свой способ — не демонстративный, но уместный. Когда одна из старшеклассниц, склонная к громким пассивно-агрессивным репликам, позволила себе комментарий на тему «чем занимался Пагсли с тем странным горгоном вчера вечером», Юджин, словно рокот старого канделябра, просто встал и сказал: — Вам не кажется, что люди сами по себе имеют право быть не на виду? Дайте им жить. Он говорил не для сцены; в его голосе не было показной доблести — была точка опоры. Несколько ребят замолкли, несколько других тянули губы в сторону, но чашка с супом зазвенела, когда кто-то встал и ушёл. Для Пагсли и Аякса это было маленькой победой — не триумфом, но подтверждением того, что у них есть союзники. Друзья, правда, разделялись: у кого-то это вызывало уважение, у кого-то — недоумение. Томас и Лиам держались нейтрально, Хелен иногда бросала дружеский взгляд в их сторону, а Уэнсдей — как всегда — наблюдала молча, но с вниманием, которое резало острее любых слов. Она не вмешивалась, но была готова вмешаться мгновенно, если кому-то из двоих станет угрожать настоящая опасность. Появление Тайлера стало тем самым событием, которое поменяло накал эмоций в несколько раз. Его возвращение не было театральным — он не ввалился в зал с криком, не бросился в центре сцены. Он вернулся медленно, ступая по мокрому камню внутреннего двора, как будто специально выбирал время, когда свет фонарей и тени играют в его пользу. Люди заметили его сразу: у Хайда был такой вид, который вернулся не для того, чтобы получать поздравления, а чтобы уладить незаконченные дела. Его глаза скользнули по залу. И когда они остановились на Аяксе и Пагсли, в атмосфере повисла электричность. Галпин когда-то имел общую историю с Уэнсдей — это знали многие, и потому его появление звучало как предвестие штормовой погоды. Пагсли увидел его первым и мгновенно побледнел: тот, кто обычно держал себя в руках, сейчас двигался решительно и без предисловий. Он встал, не дожидаясь приглашения, и подошёл к монстру с такой прямотой, что у некоторых в зале перехватило дыхание, словно тот не мог разорвать брата Уэнс на куски прямо перед всеми. — Что тебе нужно? — спросил он ровно, но в его голосе было больше чем просто требование — было обещание: он не отступит перед угрозой Уэнсдей. Хайд оскалился. И утробно зарычал. Его ответ был полуприглушённым, но смысл дошёл всем: он вернулся не за милосердием. Пагсли сделал шаг вперёд, и его челюсть сжалась. Для него это было больше чем ревность; это было желание защитить старшую сестру, стыд и страх, собранные в один импульс. Аякс посмотрел на Пагсли и понял, что тот не удержится. Он попытался встать между ними, мягко положив руку на плечо Пагсли, но Пагсли оттолкнул её, как будто игнорируя любую преграду. В этот миг в зале звеннула тишина — потому что каждый чувствовал, что вот-вот начнётся настоящее столкновение. — Не делай этого, — сказал Аякс — сначала тихо, а затем громче, когда Пагсли уже шагнул к Хайду. — Это не решит ничего. — Ты скажи это Хайду, — выплюнул Пагсли. — Или тебе удобнее стоять в стороне и смотреть? Слова разнеслись по зале. Юджин, замечая накал, бросился к ним, пытаясь взять Пагсли в сторону. Но Пагсли вырвался — он был пылающим, готовым к опрометчивости. По его пальцам пробежался электрический ток. В тот момент Аякс ощутил, как в нём поднимается страх — не за собственную безопасность, а за Пагсли. Он не умел кричать, но кричал теперь всем своим телом: «Не разрушай себя ради меня и Уэнсдей». Позже, когда монстра выдворил директор с помощью яркого пламени и ожогов, пробирающих до костей. После потасовки парни зашли в небольшой внутренний двор, где фонари бросали жесткие круги света. Пагсли шел впереди, глаза полынисто-синие от адреналина. Аякс шел за ним — не для того, чтобы останавливать, а чтобы быть рядом, но в какой-то момент он схватил Пагсли за руку слишком резко. Пагсли сжал губы, и в их движении было одновременно и желание причинить вред, и попытка удержать друг друга. — Ты не можешь запрещать мне защищать свою семью, — рявкнул Пагсли. Его голос дрожал. — Я не запрещаю, — ответил Аякс тихо, — Я боюсь, что ты сожжёшь себя. Не здесь. Не так. Это было слово, которое прозвучало как обвинение и как признание одновременно. Пагсли посмотрел в глаза Аяксу — впервые, возможно, увидел не просто страх, а любовь, превратившуюся в страх за другого. И в этом взгляде было всё: упрямство, уязвимость и та самая детская беззащитность, ради которой он готов пойти на всё. Последствия возникли не сразу, но были ощутимы: Пагсли получил ссадину на подбородке, о которой потом долго напоминали маленькими шрамами; Хайд исчез на неделю, успев оставить несколько недвусмысленных сообщений; группа ребят вокруг них стала тверже поддерживать пару — не потому, что они все вдруг стали романтиками, а потому, что увидели цену, которую пара была готова заплатить за свою близость. Аякс долго не мог уснуть ту ночь: он ворочался, чувствуя, как внутри него бурлит чувство вины и защиты одновременно. Он понимал, что Пагсли был готов к опрометчивым поступкам из искреннего желания быть нужным; он понимал и то, что теперь их отношения стали не только зоной уюта, но и объектом внешнего давления. И, несмотря ни на что, он решил: будет рядом — не чтобы контролировать, а чтобы удерживать тогда, когда опрометчивость станет слишком горячей. Юджин тем временем купил пачку пластырей и какие-то странные успокаивающие травяные чаи, которые Пагсли и Аякс пили потом вместе, сидя у окна в тишине — двое, которые научились держать друг друга, но ещё учились слушать и понимать цену каждой порывистой защиты.***
Они решили, что пора — пора представить Аякса официально. Пагсли носил в кармане маленькую бумажку с адресом особняка, как будто это был талисман; Аякс смотрел в зеркало дольше обычного, поправляя воротник, и Уэнсдей шла с ними так же тихо, как всегда, но с тем ледяным вниманием, что сразу делало помещение более собранным. Особняк стоял недалеко от Невермора, на высокой террасе; его тёмный фасад вписывался в окружающий пейзаж так естественно, будто был вырезан из того же камня, что и школа. Дым из труб расползал туманные пятна по двору, верхушки тополей шуршали, и дверь им открыл Гомез — или по-русски Гомес — с той же широкой, чуть юродивой улыбкой, которая за десять секунд могла растопить или взбудоражить. За ним в зале появилась Мартиша — сдержанная, безупречная, с той аристократической прямотой, которую нельзя ни притворить, ни не заметить. Первое впечатление было простым: дом держал паузу, чтобы оценить гостя. Аякс ощущал это как лёгкое давление — не враждебность, а привычная внимательность, которой не учат в школах. Мартиша встретила его взглядом, и в её глазах не было ни страха, ни обычной материнской мягкости. Была ровная, холодная интеллигентность — взгляд человека, который долгие годы сидит в совете и умеет различать искренность от игры. — Мы слышали много хорошего о тебе, — произнесла она, её голос был бархатисто-холодным. — Но «много хорошего» и «много нужного» — разные вещи. Будешь ли ты готов к тому, что в нашем доме всё — дело дела? Аякс кивнул, не делая драматических жестов. Он был серьёзен, немного закрыт, но по манерам — воспитан и уважителен: он снял пальто и протянул его Гомесу, не растерявшись. Гомес вёл себя по-отечески экстравагантно: хлопнул Пагсли по плечу, едва не уронил стул от восторга и, чуть скрывая гордость, обратился к Аяксу: — Ребята, в нашем доме ценят страсть. Но — и это важно — ценят верность. Ты будешь защищать моего мальчика? Аякс ответил коротко, но искренне: — Да. Я уже защищаю. Эти слова сработали лучше, чем длинные обещания. Гомес обнял Пагсли, затем Аякса, совершенно не стесняясь публичной демонстрации тёплоты — и это, хоть и несколько захлестнуло Аякса, показало ему, что противостояние с родителями может оказаться проще, чем он думал. Ужин был организован в старой столовой под портретами предков, чьи глаза казались живыми. На столе стояли свечи, тонкий пар поднимался с блюд, и в комнате было тихо, но не напряженно; Мартиша правила разговором как дирижёр — тонко, направляюще, иногда пронзая вопросом, в котором чувствовалась и проверка, и приглашение к честности. Она выбирала слова осторожно, как если бы зондировала почву: — Расскажи нам о себе, — сказала она, — о семье, о намерениях. В нашем деле — а я говорю это и как мать, и как член совета — совмещать личное и публичное непросто. Аякс говорил неохотно, но правдиво. Он упомянул, что почти пол года назад расстался с той самой подругой их дочери, Энид, не вдаваясь в драму. Сказал о том, что Невермор дал ему многое, о том, что он ценит спокойные, честные вещи; что он любит Пагсли не за спектакль и не за «статус», а за то, как тот умеет быть рядом. Мартиша слушала, её лицо было маской, но руки под столом сжимались в кулаки от напряжения — или, возможно, от раздумий. — Ты понимаешь, — мягко продолжила она, — что в нашем доме есть свои правила. Я не буду лезть в ваши чувства, но предупреждаю: если хочешь быть частью этого круга, ты должен понимать — общественное положение Пагсли… мои обязательства в совете… это накладывает определённую нагрузку. Ожидается благоразумие. И ещё — уважение к нашей злой привычке помогать друг другу в холодные вечера. Под «холодными вечерами» Мартиша подразумевала и многое другое: ритуалы, тайны, публичные обязанности. Это было не угрожающе — скорее испытание. Аякс согласился. Ничего не обещал более того, чем готов был дать: честность, заботу и присутствие. Разговор повернул к Энид — маркеру прошлого, который вешал тень на стол. Мартиша задала вопрос аккуратно, почти как о формальностях: «Как ты справляешься с прошлым? Это важно — чтобы не приносить в дом чужую бурю». Аякс ответил, что прошлое не похоронено, но он учится жить с ним иначе. В этой честности была сила: родители ценили прямоту. Гомес похвалил его за мужество, Мартиша — за ясность. Маленькая победа. Стоило упомянуть и Уэнсдей. Она слушала молча, сидя в угловом кресле, и её оценка была настолько точной, что Аякс чувствовал на себе взгляд как прикосновение. В конце концов она сказала мало — пару слов, сухих и весомых: — Будьте внимательны друг к другу. Пагсли требует бережности. Я не терплю неискренности. Её одобрение, поданное так экономно, действовало сильнее любой похвалы. Аякс взглянул на Уэнсдей — и в этот момент понял, что доказать ему себя придётся не столько словом, сколько делом. После ужина была прогулка по саду — Мартиша вела Аякса и Пагсли через аллею к старой оранжерее. В ветвях фонари отбрасывали странные тени, и в этой полутени разговор стал более личным. Мартиша заговорила об ответственности — не политической, а семейной: о том, как важно уметь делиться грузом, не пытаясь нести его в одиночку. — Я не могу оградить вас обоих от всего, — сказала она тихо, — но могу научить, как нести. И если ты берёшь Пагсли — берёшь и часть нашей семьи. У нас бывают дни, когда никто не улыбается, но все вместе. Ты готов к этому? Не слишком ли мрачны мы для тебя, юноша? Аякс, не колеблясь, ответил да. В его голосе слышалась не просто привязанность, но готовность — не всегда очевидная у него раньше — стоять рядом, когда это нужно. Мартиша кивнула, и в тот самый момент маленькая жесткая улыбка пробежала у неё по губам — жест, который означал принятие с оговорками. Внутренне она решила, что будет наблюдать — но готова дать шанс. Она устроила Аяксу небольшой тест, не жестокий: попросила помочь Пагсли с одной семейной запиской, деликатной задачей, требующей терпения — и Аякс прошёл. Он открылся, показал уважение к семейным вещам, аккуратно обращался с древней лампой на полке — и это было важнее любых слов. Мартиша замечала мелочи; и мелочи говорили за него. Когда они возвращались в зал, Гомес встал, поднял бокал и, как всегда, произнёс тост в своём фирменном пафосе: — За новых друзей и старые дома! За тех, кто приходит не ради шума, а чтобы остаться! Пагсли и Аякс склокотали бокалами, а надежда разлилась по груди Аякса как тёплая жидкость. Он чувствовал облегчение и тревогу одновременно — он привык к тому, что одобрение приходило медленно. Наконец, мать и отец устроили «тихий разговор» с Аяксом поодаль: Гомес, с подмигиванием и мягкой угрожающей улыбкой, сказал, что если он причинит Пагсли боль, то получит дело с семьёй, которая умеет быть убедительной. Мартиша добавила строго, но без диктатуры: — Мы не требуем от тебя доказательств на виду у всех. Просто не позволяй себе швыряться словами и обещаниями. Слово — хрупкая вещь. Достоинство — ещё более хрупкая. Береги их. Аякс слушал, и в его ответе был обещающий оттенок зрелости: — Я не собираюсь использовать слова, чтобы скрыть свои страхи, — сказал он. — Я хочу быть тем, кто всегда рядом с вашим единственным сыном. Вся эта встреча не стала «полной легитимацией» — она была началом договорённости: родители дали шанс, Аякс получил условное принятие и предупредительную любовь с обязательствами. Они ушли оттуда позже, когда ночь уже обнимала сад, и в своей комнате общежития Пагсли впервые расслабился так, что заснул, опершись на плечо Аякса. Аякс смотрел на мраморную плитку, но в его глазах теплела редкая уверенность: он выдержал испытание и прошёл его не просто словами, а поступками. Родители же оставались дома, обсуждая друг с другом: Мартиша говорила о возможных политических последствиях (совет, слухи, позиция в школе), Гомес перебивал её шутками и рассказывал, как он видит Пагсли счастливым. В их диалоге чувствовалась готовность защищать семью, но и требование к честности — не только по отношению к Пагсли, но и к самим себе. Они знали: дать шанс — это не поставить металлическую печать одобрения; это наблюдение, поддержка и готовность вмешаться, если понадобится. И в этом была их настоящая любовь — громкая, тихая, строгая и бесконечно заботливая одновременно.***
Летние каникулы в этот раз обещали быть особенно долгими. В Неверморе день за днём отступал, и чем ближе было закрытие учебного года, тем сильнее Аякс ощущал странную тяжесть в груди. Он помнил прошлое лето — как в начале июня был ещё полон надежд, а к августу его сердце лежало в руинах после разрыва с Энид. Тогда она просто перестала отвечать на сообщения, не брала звонки, оставляла их совместные фото без лайков и даже на редкие встречи в Иерихон приезжала с холодной, почти показательно равнодушной улыбкой. Теперь всё было иначе. Рядом был Пагсли — спокойный, надёжный, совершенно непохожий на неё. Но именно поэтому и страшно: Аякс боялся, что снова окажется в той же пустоте, что и год назад, когда его тянуло к человеку, который постепенно отдалялся. В последние дни в Неверморе они старались быть вместе постоянно — завтракали за одним столом в столовой, задерживались на прогулках по территории, иногда прятались в теплице, где Пагсли мог просто молча сидеть рядом, положив ладонь на колено Аякса. Горгон чувствовал, как эта тёплая тяжесть руки будто вбивает в него мысль: "Я здесь, я никуда не денусь". И всё же — три месяца. Целых три месяца. Пагсли уезжал к родителям, в тот самый мрачный особняк с бесконечными коридорами и тенями от канделябров. Аякс — обратно к своей семье, в более шумный и яркий дом, где каменные головы на полках и семейные фотографии соседствовали с гитарой сестры и запахом свежей выпечки от матери. Казалось бы, ничего страшного, но расстояние для Аякса всегда было болезненным. В день отъезда они стояли у ворот Невермора. Чемоданы, торопливые сборы, вдалеке уже ждали родители. Аякс вглядывался в лицо Пагсли, стараясь запомнить каждую черту — мягкий прищур, чёткую линию губ, этот едва заметный изгиб бровей, когда тот думал, что на него смотрят слишком долго. — Ты же будешь писать? — вырвалось у Аякса, и он тут же мысленно поморщился: звучало слишком… тревожно. — Каждый день, — просто ответил Пагсли, беря его ладонь. — И, возможно, буду звонить ночью, чтобы рассказать, как за мной гоняется кузен Итт. Аякс усмехнулся, но в груди всё равно было то знакомое сжатие. Он боялся тишины в телефоне, как год назад. Боялся, что редкие встречи, о которых они говорили — случайные поездки в Иерихон или пару дней в июле в особняке Аддамсов — окажутся недостаточными. Первые недели лета ещё держались на переписках: мемы, фотографии, короткие аудиосообщения. Но чем дальше, тем чаще Пагсли задерживался с ответом — то ужин с роднёй, то странные поручения от Мартиши, то ночные приключения с Гомесом, о которых он рассказывал с полусерьёзной, полушутливой интонацией. Аякс понимал — у него своя жизнь, у него тоже должны быть дела. Но всё равно иногда смотрел на экран телефона слишком долго, ловя себя на том, что ждёт зелёную точку рядом с именем. И каждый раз, когда в памяти всплывал прошлый август, он вздрагивал. Ведь тогда тоже всё начиналось с долгих пауз и "прости, я был занят". В начале июля у них наконец получилось встретиться в Иерихоне на день. Летняя жара, запах кукурузного хлеба с рынка, Пагсли в чёрной рубашке, в которой он выглядел чуть старше, чем обычно. Аякс старался не показывать, насколько скучал, но в его объятиях было слишком много силы и слишком мало воздуха — так обнимают только тогда, когда боятся, что человек снова уйдёт. А к концу каникул стало ясно: это лето уже не похоже на прошлое. Пагсли действительно держал слово, и пусть встречи были редкими, в них не было равнодушия. Но страх у Аякса всё ещё жил глубоко внутри, тихий, как змея в тени — просто ждал, чтобы напомнить, что потерять можно даже то, что кажется крепким. Сентябрь в Неверморе всегда пах по-особенному: смесь прохладного утреннего тумана, сырой листвы и того едва уловимого привкуса электричества в воздухе, который предвещал скорые дожди. Аякс приехал одним из первых. Чемодан он бросил прямо у своей комнаты, даже не распаковал — всё внутри него было направлено только на одно: дождаться Пагсли. Он весь день крутился по территории, заходил в оранжерею, делал вид, что просто смотрит на расписание занятий, и каждый раз, когда открывались ворота, сердце делало резкий удар, будто кто-то внутри нажимал на тревожную кнопку. Он помнил летние переписки, звонки, пару встреч… но страх всё ещё сидел глубоко, и чем дольше Пагсли не появлялся, тем сильнее этот страх щёлкал зубами, как нервная змея. Часам к трём дня Аякс уже был уверен, что Пагсли, наверное, приедет завтра или вечером. Он сел на каменную скамью у старой беседки, уткнулся в телефон и в этот момент услышал тихий, но знакомый смешок за спиной. — Аякс, ты что, караулишь? — голос Пагсли прозвучал спокойно, но в нём была та мягкая насмешка, которую Аякс помнил по весне. Он обернулся — и всё. За эти три месяца Пагсли будто стал выше, плечи чуть шире, а взгляд… чуть глубже, внимательнее. Чёрный пиджак сидел идеально, и этот нелепый, но такой родной ремешок на запястье всё так же болтался, как будто Пагсли его носил просто для привычки. Аякс поднялся, шагнул навстречу, но остановился в полуметре, не зная, позволено ли сразу обнять. Пагсли сам сократил расстояние, спокойно, без спешки, просто встал близко и коснулся его плеча. — Ты выглядишь… — начал было Аякс, но Пагсли перебил тихо:— Ты скучал. Это не был вопрос. И тогда Аякс просто притянул его к себе, сильно, почти до боли, так, что Пагсли выдохнул, но не отстранился. В этом объятии было всё — три месяца тишины, редких встреч, скрытых тревог. — Я боялся, что ты изменишься, — тихо выдохнул Аякс, не отпуская. — Я изменился, — ответил Пагсли, положив ладонь ему на затылок. — Но не в том смысле, в котором ты боишься.