Глава 7
28 сентября 2025 г., 18:00
На следующее утро в Сплите полил дождь. Не внезапный, яростный летний шторм, а медленная, ровная завеса, размывшая очертания камня и неба. Мраморные улицы блестели, словно мокрая рыбья чешуя, а воздух был наполнен звуком капающей воды из водостоков. Туристы ютились под зонтиками, бормоча что-то на немецком, на английском и на итальянском, но сам город казался свежим, омытым от прежнего зноя. Стены дворца, покрытые вековой копотью и солью, казались почти новыми, и все ждали, что сам Диоклетиан вот-вот выйдет и осмотрит оставленное им сырое королевство.
Николай и Йосипа оказались в прокуренной конобе рядом с рыбным рынком. Низкие потолки таверны были покрыты пятнами многолетнего дыма, а маленькие окна запотели от смеси дождя и масла для жарки. Хозяин — жилистый мужчина в рыбацкой шапке — без спроса налил им ракию, словно почувствовав, что им нужно чего-нибудь покрепче кофе. Его потрескавшиеся руки, обветренные от многолетнего пребывания в солёной воде, слегка дрожали, когда он ставил стаканы. На стене висел выцветший постер Оливера Драгоевича из 1980-х годов, который теперь казался пережитком другой эпохи.
Йосипа подняла бокал.
— За Оливера, — сказала она. — Он пел о море, как о своём потерянном брате. Каждый далматинец хранит его в своем сердце.
Николай кивнул, хотя Оливера он знал только по имени. Он подумал о русских певцах — Окуджаве, Высоцком — о голосах, которые несли не просто мелодии, но и надломленную правду эпохи. Он так и сказал, и Йосипа улыбнулась.
— Значит, мы понимаем друг друга. Певцы — наши истинные историки. Политики лгут, писатели мечтают, но певец — он настоящий творитель. Он рассказывает, каково это — жить.
Они ели жареные сардины пальцами, слизывая соль с кожи. Рыба была обугленной, кости хрупкими, а вкус сохранялся ещё долго после того, как мясо исчезало. Дождь за окном превратился в туман, размывая очертания стен дворца, отчего арки и переулки, казалось, растворились в дыму.
— Я всё время думаю о том фильме, который мы купили, — вдруг сказала Йосипа. — «Как началась война на моём острове». Он напоминает, насколько абсурдной является война. Но вместе с тем он напоминает мне, как быстро всё рушится. Вот ты пьёшь вино на террасе, вот прибывают солдаты, и всё снова не так, как обычно.
Мысли Николая метнулись к его собственным DVD. «Ностальгия» Тарковского лежала в его сумке, словно реликвия, её обложка обещала медленные образы и щемящую тишину.
— Тарковский никогда бы не сделал военную комедию, — сказал он. — Но, наверное, стоило бы. Мы, русские, поклоняемся страданию. Мы полируем его до блеска. Но смех — ваш смех — иногда острее трагедии.
Йосипа наклонилась ближе, понизив голос, словно говорила о чём-то священном.
— Есть ещё один хорватский фильм, который тебе стоит посмотреть — «Глембаи», по пьесе Крлежи. Там рассказывается о коррупции, о предательстве, о семье, гниющей изнутри. Когда мы смотрим его, мы видим не просто вымысел. Мы видим себя.
— Крлежа, — повторил Николай. — Да, я его знаю. В Москве его считали почти опасным. Слишком резким, слишком ироничным. В России у нас был Достоевский — всегда идущий глубже, мрачнее, копающий до самого отчаяния. Но Крлежа словно смеётся над бездной, как ваш Кустурица.
Мимо них прошёл мимо рыбак, вытер руки о фартук, и пробормотал, не глядя на них:
«Крлежа был предателем, Достоевский — безумцем. Пейте ракию, не говорите о политике».
И поплёлся прочь, оставив их наполовину довольными, наполовину виноватыми, словно они нарушили какой-то неписаный закон трактирной беседы.
Позже, когда дождь стих, они снова поднялись на Марьян. Город позади них всё ещё дымился от утреннего ливня. Теперь с сосен капала вода, а тропинки пахли землёй и смолой. Мох ярче светился на камнях, а в лужах отражались клочки неба. Мимо пробегали дети, пиная пластиковый мяч, который катился по мокрой тропинке. Откуда-то снизу доносились репетиции певцов клапы — голоса, древние и скорбные, сливаясь, легко разносились в размягченном воздухе.
Йосипа закрыла глаза.
— Это наша душа, знаешь ли. Клапа. Пение о любви, море, предательстве. Это не опера, не попса — просто голоса, удерживающие друг друга в равновесии.
Николай вспомнил русскую хоровую музыку, «Всенощное бдение» Рахманинова, которое исполняют в освещённых свечами соборах.
— В России мы поём небесам», — сказал он. — Здесь вы поёте друг другу.
Они сидели на вершине холма, на высокой каменной стене. Под ними, словно мозаика, расстилался Сплит: стены дворца, паромы на острова, красные крыши, сшитые узкими переулками, а за всем этим — серебристая линия моря. Свет был слегка приглушённым, облака ещё не рассеялись, но город мерцал, словно свежевыкрашенный.
Йосипа достала сигарету и медленно затянулась, дым заклубился во влажном воздухе.
— Знаешь, в студенческие годы я читала Ахматову. Читала её «Реквием». Я тогда подумала: вот что чувствовали мы, хорваты, когда хоронили друзей каждую неделю. Только ваши страдания были написаны стихами, наши — газетными некрологами.
Николай посмотрел на неё с удивлением, и сквозь его сдержанность прорвалась какая-то нежность.
— Ты читала Ахматову?
— Разумеется. Мы читаем всех. Русских, французов, даже болгар. Но когда речь идёт о своих, всё совсем иначе. Когда пишут об ожидании у тюремных ворот, о матерях, шепчущихся в очередях, — это кажется чем-то, что я лично пережила, хотя это было за десятилетия до меня.
Он хотел ответить, но внизу внезапно раздались голоса клапы, донося мелодию, которая делала слова ненужными. Звук был одновременно хрупким и вечным, словно сеть, наброшенная на века. Долгое время они сидели молча, мир сужался до омытого дождём камня и человеческих голосов.
Когда они наконец спустились, улицы снова ожили. Они казались чисто вымытыми, в кафе гудели разговоры, от свежего эспрессо поднимался пар. Проходя мимо газетного киоска, Йосипа указала на обложку журнала: на ней улыбался Эмир Кустурица, из его губ торчала сигарета. В его глазах плясали лукавые огоньки человека, который не переставал изобретать собственную мифологию.
— Вот он. Наш балканский мошенник. Вечно превращающий боль в цирк.
— А у нас, — тихо сказал Николай, — есть Тарковский — вечно превращающий жизнь в молитву.
Они шли дальше, город гудел вокруг них, но внутри обоих царила странная тишина: словно где-то между смехом и молитвой сам Сплит предложил им новый язык.