***
21 августа 2025 г., 12:25
Примечания:
контекстуально по времени 20-й век, но до того как Луи рассказывает всё репортёру. Почему Лестат приходит к одиноким людям и пьёт их кровь? Наверное, это оммаж на Нолановское «Преследование», только о том, что через чужие жизни (квартиры?) Лестат привыкает к современности.
Сонгфик на Приключения — Mujuice (скорее на музыку и некоторые слова, потому что лирика там слишком символичная)
Луи, стирающий свежую человеческую кровь с ослепительно гуманных клыков — его любимое воспоминание. Одно из единственных, не вызывающих тошноту и невыносимую, склизкую, как кровь болотных рептилий, обиду. Лестат думает о Луи каждый раз, когда смотрит на кровоподтёки с очередного молодого тела.
Человек, отныне замерший в одной из комнат скромной квартиры, как в вековом искусном склепе, сопротивлялся. Почти так же, как Луи в первый раз перед убийством крупной, мерзкой крысы. Застывшие на нереалистично бледных человеческих щеках слëзы, напоминают прозрачные, гулкие удары влаги с жёлтых глаз о лакированный, на славу сделанный пол. Лестат думает о Луи каждый раз, когда смертные, жалкие, съедобные существа начинают перед ним истошно стенать, смахивая с ресниц солёную, последнюю влагу.
Диван в квартире, обречённой быть опечатанной в ближайшее время, кажется модным, но совершенно неудобным. Луи бы понравилось. Он, наверное, до сих пор ненавидит Лестата за подаренную вечность, но с таким упоением пользуется её благами. Ему эгоистично нравится жить, нравится существовать кроваво, чрезмерно жалостливо к себе и до презренного современно. Он, длинноволосый, извечно грустный, неблагодарный — в каждой боли умирающего, в каждом пластиковом плафоне, в каждом слоге каждого имени, в телефоне, запачканным кровавым следом ладони, во всём, что давит на Лестата бренностью существования.
Кого кусает он, примерный вампир двадцатого века? Неужели не вынужден убивать тех, кто ужасающе одинок, и достаточно беспечен, чтобы привести на порог незнакомца? Пусть Лестат и знает, что он красивый незнакомец. Знает, потому что Луи говорил, что его светлые пряди прекрасны, что взгляд соблазнителен, что до порочного хрупки его извечно выставленные на показ ключицы.
Он красив, но совсем не внутренне, совсем не содержанием, которым наполнены до уродства все прогрессивные вещи, так обожаемые Луи. Наверное, в той вселенной, где они просто люди, где Луи не зол на него за возможность бесконечно долго и пугающе жестоко поддерживать своё существование, он бы попросил похоронить их рядом. Попросил, а не боролся бы с желанием затянуть любовь всей своей несчастной жизни в сгорающий дом. И единственный, ради кого бы он жил, и ради кого бы он умер, непременно бы согласился, ведь у него больше бы не осталось причин для злости. В той вселенной Лестата не мучает совесть и новая техника. А Луи влюблён, а не театрально рад его кровожадной, навязанной близости. В том искусственном мире можно обняться и сгореть под пытающим солнцем, и пусть ветер перемешает крошку костей из его ладони с высушенными мышцами вечно печального лица. Пусть хоть так, хоть там они будут вместе.
Пропахшая живым железом и лёгкой сладостью мертвечины квартира ничем не радует Лестата. Ничем, кроме синтезатора. Кажется, так называется лишённая эстетики, элегантной формы и души замена фортепиано. Но это всё ещё клавиши, всё ещё, наверное, музыка. Всё ещё способ сказать, не открывая рта, не открывая глаз, не думая о словах, не складывая пальцы в жест, не ошибаясь.
Музыка — не жизнь, в ней нельзя по-настоящему ошибиться. Фальшивая нота — не ярость Луи, от которой чешутся клыки и продирается сквозь раны на коже гнетущее, мстительное небытие. Лестат, неуверенно нажимая на белую кнопку, которая, спрятавшись среди десятка таких же белых кнопок, похоже, отвечает за работу музыкального инструмента, думает, что никогда бы не сыграл для Луи на синтезаторе.
Даже если бы стал рок-звездой, и заметил в зале его извечно испуганное и скрытно злое лицо, никогда бы не посмел обратить чувства в синтетическую жестокость. Даже если Луи заслужил того. Даже если его старое капризное сердце больше не бьётся в одном ритме с заедающими клавишами рояля из их общего дома. Даже если он бы пожелал услышать именно электронику, Лестат бы не посмел.
Но сейчас, в мертвенно сытой тишине, лишь для себя одного, извечно страдающего и хрупкого себя, он смеет. Смеет поддаться меланхолии, что хотят извергнуть в жестокий мир его не менее жестокие пальцы. Смеет поддаться сладостному соблазну сыграть самый печальный на свете интервал.
Малая секста вверх. Неживой дребезг плачущих нот. Резкость, свойственная гнетущему величию внутренностей оргáна. Не может столь аккуратное устройство издавать нечто хотя бы близкое к тому, что он слышал в своей скоротечной, но запоминающейся молодости.
Нравится ли Луи такая музыка? Ему, наверное, нравится всё, что у Лестата вызывает тоску и презрение. Нравится, как плачут полутона и квинты, как ноет пластик под усердным нажатием. Это не дерево, достаточно лёгкого прикосновения. Достаточно даже детской смелости, чтобы смести пальцем вправо несколько октав. Это непривычно. Внутри корпуса ничего нет.
Пустота, имитация звука на неестественном топливе. Пародия на настоящие чувства, на светлую жизнь, переполненную нотами, синонимичными любви. Вампирское существование ничем не отличается от гремящих звуков синтезатора, извергаемых руками Луи в попытке вспомнить хоть один этюд. Хоть один концерт, что не напоминал бы о Луи. Не напоминал бы о Клодии, которой для того, чтобы создавать музыку, не нужен был никакой инструмент, кроме голоса.
Полутона, малая терция вниз — предвещает мажор, нервный подъем вверх, по бемолям, был ли в том произведении такт очищения? Ему нужен бекар, не для музыки, для себя — отменить все предыдущие знаки, вернуть себе личность, отказаться от набора позорных для венца природного творения поражений. Интервалы увеличенные, уменьшенные, одновременно — какофония, в две руки под одним скрипичным ключом, в грудной клетке назревает отчаяние, всё бегущее к кончикам пальцев. Лестат задыхается — не умеет сочинять, не может позволить себе воспроизвести ноты по памяти, потому что это не о нотах память, а о Луи.
Намеренный удар по клавишам, случайно задетая белая кнопка — механизм словно специально зацикливает самое яркое выражение его вековой слабости — ритмично, громко, больно.
Он играет для себя, не для Луи, но ничего, кроме любви к Луи в нём нет. Он живёт только ради того, чтобы доказать, что тот был не прав, когда допустил его смерть. Живёт, чтобы показать, как уродлива новая музыка, переставшая быть проводником души. Живёт, бьёт по клавишам, и не оставляет надежды хоть раз ещё, аккуратным прикосновением, лёгким, минимально воспринимаемым синтезатором, прикоснуться к Луи, флегматично отмахнувшемуся от него.
Пока они оба живы всё ещё можно исправить. Восстановить, возродить, облить кровью несчастного животного и вернуть в относительное сознание. Всё то, что между ними было, всё, замершее разреженным воздухом над синтезатором. Всё, что он сказал, всё, что Луи никогда не услышит.
Музыка не прекращается, удушающее форте так и отбивает всё то, что Лестат прочувствовал в какие-то смешные несколько секунд. Синтезатор справляется с исполнением без исполнителя, что ещё делать, если он больше здесь не нужен? У него нет сил танцевать. И никогда не было желания самозабвенно пуститься в пляс без любимого тела под пальцами.
Луна, полная, льющаяся сквозь стекло окна, покрывает лужу крови на полу блеском, напоминающим плесень. В этой скромной обители он даже не хозяин, скорее вор, который вместо драгоценностей украл совсем немного крови. Скорее волонтёр, который в награду мертвецкому одиночеству оставил немного своей живой боли. Луи всегда делал его живым, и мысль о нëм всё ещё заставляет цепляться за гнетущее существование.
За яркие ковры, дорогие синтезаторы, некрасивые фоторамки, дешёвые книги, быстрые автомобили, невкусные газировки, телефоны и небоскрёбы, за надежду на то, что это всё станет не общечеловеческой, а только их личной реальностью. Сбросив наваждение счастья с угловатого лица, Лестат прекращает рассматривать предметы, его окружающие. Слишком хорошо они резонируют с идеей счастья с тем, кто его, наверное, уже и не вспоминает.
А если и вспоминает, то совсем безрадостно.
Лестат поддаётся дурацкому желанию изучить чужую никчёмную жизнь, только бы наполнить свои остаточные клочки существования смыслом. Энергией, которая сцепила бы отрывки воспоминаний о Луи и нестираемый ужас пережитой из-за него агонии. Ни одна нота, даже правильно сыгранная, ни один труп жалостливо на него взирающий, никакая кровь, даже до одури сладкая и соблазняющая запечатлеть её в вечности, не поможет ему забыть Луи.
Примечания:
кто не знает как звучит малая секста попробуйте напеть припев «прекрасного далеко» (конкретно слоги «пре-кра») вот это и будет малая секста, самый печальный интервал по моему скромному мнению