Он, она и убийство

PG-13
Завершён
5
автор
Размер:
16 страниц, 7 111 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник

*

Настройки
Год назад Солнце взошло над темной полоской леса еще не высоко и глаза не слепило, можно было становиться как придется. Утро было промозглым и тихим. Кирилл мерз, наверное, больше все-таки от волнения, чем от сырости и холода, и старался глубоко дышать, чтобы не задрожать. Он разминал пальцы, чтобы они смогли нажать на курок, пока секунданты уныло ходили по полю, как куры, выискивающие зерна. Своему — бывшему университетскому товарищу — он не особенно даже и доверял, но никого приличнее в Москве не оказалось. Сослуживец Дмитрия Федоровича, впрочем, выглядел немногим надежнее. Сам он, его противник, кстати, будто бы и не выказывал никаких признаков беспокойства — стоял, прислонившись к дереву и скрестив руки на груди. Сейчас, глядишь, вытащит папироску, да еще и ему, Кириллу, предложит. Будто бы никто из них не мог сегодня умереть или убить. Интересно, думал Кирилл, может ли хоть что-нибудь на свете смутить этого человека? И какое удовольствие находит он в том, чтобы вот так небрежно, мимоходом ломать чужую судьбу? Или он не думал о последствиях вовсе? Что ж, с него, пожалуй, сталось бы. Вчера, когда он совал ему деньги… Нет, стой. Не надо вспоминать это теперь, иначе рука все-таки дрогнет. И так всю ночь только об этом и думал, заснуть так и не удалось — может быть, потому и холодно. Он прокручивал те от силы пять минут в голове снова и снова, сперва со жгучей яростью, потом почти со спокойствием, с какой-то холодной ненавистью, направленной на все вокруг вплоть до него самого, наконец, с досадой, с огромной неподъемной досадой — почти отчаянием. Потому что это определенно того не стоило. Вся жизнь, тысячи дней, солнце и снег, музыка и тишина, способность любить, грустить, злиться, думать, все, все, что у него есть, когда-либо было и будет, — против вожжи под хвостом этого солдафона. Как глупо. Как грустно. Но — как же неизбежно. Даже, кажется, немного стыдно оттого, как пошло. А этому Карамазову — нисколько. Ему все равно. Слух о том, что Верховцев-старший растратил казенные деньги, распространился как-то очень быстро. Кирилл сам узнал об этом в тот же день, что и, казалось, весь свет — может быть, несколькими часами раньше. Когда отца застали целящимся самому себе в голову, никто из домашних даже не понял, в чем, собственно, дело. А через каких-нибудь полчаса знали все. Кирилл так и не выяснил — да и не хотел выяснять — кто был виноват в том, что сор так скоро вынесли из избы. Должно быть, разболтал кто-нибудь из слуг. Так или иначе, но до Карамазова новость дошла, по всей видимости, не в виде глупых слухов, а в виде достоверной информации — такой, какую отправляют в свои штабы шпионы. А Кириллу досталась его победная улыбка. С дуэлью тянуть не хотелось. Обойтись без нее было бы нельзя, отцу в глаза смотреть бы не смог. Знал, что это надо не отцу, а ему самому, а все равно бы не смог. Но лучше уж сразу, чем откладывать: один день он хотя бы мог делать вид, что ему не страшно. Не перед другими делать вид — перед собой. Лицом-то он владел всегда неплохо. Вот и теперь, хоть и не видел себя со стороны, был почти уверен, что похож на себя обыкновенного. В самые необыкновенные моменты так и должно быть. Ничего похожего на ту, вчерашнюю улыбку победителя Кирилл изображать не стал, был просто спокоен и серьезен. Уподобляться не хотелось. А ведь та улыбка так и стояла у него перед глазами. Он не дожидался, пока Карамазов явится сам, — поехал к нему, как только получил письмо. Сам не знал, зачем едет, его нес гнев. А когда приехал, его встретила эта улыбка. Неужели все это — изощренная месть за его слова про пустоголового повесу? Агафья в последнее время что-то очень много стала общаться с Карамазовым, вот Кирилл и предостерег ее, сказал, что на ее месте с этим человеком дела иметь бы не стал, и объяснил, почему. Не в лицо Карамазову, заметьте, сказал, — собственной сестре в приватном разговоре. А уж что она по наивности разболтала — это разве его вина. На Агафью он не сердился, что с нее взять. Ах да, письмо! Письмо от Дмитрия Федоровича пришло через пару часов после того, как отца и ружье растащили в разные стороны. Написано оно было неоднородно: вежливо-сдержанное начало сменялось в нем ближе к концу неприкрытой издевкой. В письме Карамазов предлагал его, Кирилла, спасти. Вернее, его отца. Деньгами. «Прикрыть воровство», как выражалось письмо. И Кирилл полетел на зов — не взять деньги, правда, а набить рожу этому наглецу. Но понял одну вещь. Деньги-то ему вправду были нужны. И никто, кроме Дмитрия Федоровича, предложить нужную сумму ему не мог. Карамазов это тоже понимал, прекрасно понимал. Но давать так, чтобы можно было хоть как-нибудь принять, не хотел. И довел до того, что происходило теперь. — Сходитесь! Кирилл чуть не вздрогнул. Уже? Вот и настал этот миг. Он сам от себя этого не ожидал, но роковое мгновение хотелось отсрочить — хоть на пять минут. Чтобы просто посмотреть вокруг. Чтобы вдохнуть полной грудью холодный утренний воздух. Чтобы подумать о чем-нибудь — о чем угодно, скоро у него может не стать и такой возможности. Отсрочить, разумеется, было никак нельзя, и Кирилл просто пошел вперед. Идти было тяжело, как по болоту или вязкой грязи, хотя пожухлая трава лишь чуть-чуть проминалась под сапогами. Так бывает иногда, когда разум еще не принял решение, стоит ли отдавать телу приказ шевелиться, но и стоять на месте тоже совершенно невозможно. Дмитрий Федорович шел ему навстречу. И Кирилл поднял пистолет. О нет, он не убьет его. И не ранит, если меткости хватит. Он выстрелит мимо, но не в воздух, а как будто промахнется. С кем не бывает — целился, но дрогнула рука. Это решение он принял еще вчерашним вечером, а ночью только утвердил. Тут ведь вот какая штука — для того и изобрели дуэли, чтобы можно было убить обидчика безо всякого осуждения общественности. Так столетиями и было. А теперь им, людям современным и вроде как прогрессивным, приходится балансировать между двух зол, как канатоходцам. С одной стороны, нужно смыть оскорбление, иначе и жить дальше нельзя, а смыть его, тем более имея дело с человеком военным, можно только этим проверенным веками средством. С другой же стороны, убить — нельзя. Даже прежде закона, по совести нельзя. Та же самая честь, что толкает стреляться, убийству воспротивится. Парадоксально-с. Выстрелил Кирилл быстро, чтобы не тянуть и не томить. Получилось удачно — сбил с Карамазова фуражку. Тот заухмылялся, видимо, поверил в промах. Неужели так натурально вышло? Ему бы, Кириллу, коли так, на театре выступать, а не здесь стоять! Карамазов подобрал простреленную фуражку, просунул палец в дыру и весело продемонстрировал секундантам и самому Кириллу. Кирилл выдавил из себя улыбку. Вместо страха он, как ни странно, ощущал холодное спокойствие, какое-то оцепенение. Как будто ему не предстояло умереть, а он уже умер. Наверное, так его разум спасался от безумия. Дмитрий Федорович опустил пистолет. На миг у Кирилла промелькнула надежда, что он тоже решил разыграть промах, но она разбилась вдребезги об его выражение лица. Дмитрий Федорович смотрел на свою цель с видимым удовольствием хищника, почуявшего жертву. На ум почему-то пришло сравнение даже не с тигром или волком, а с кем-то маленьким, но опасным, вроде паука или ядовитого насекомого, которое завлекает несчастную мушку в свои сети, обездвиживает ее и смотрит, долго-долго смотрит, зная, что его крохотная, беспомощная и хрустящая жертвочка никуда уже от него не убежит. Хотя внешне Карамазов ничем не был похож на насекомое. Карамазов вел зияющим дулом по воздуху вдоль его тела, шаря, как… как… впрочем, сравнивать Кириллу не хотелось, от мысли о сравнении ему сделалось неловко даже сквозь возвращающийся страх. До какой же степени, выходит, он все еще жив! Он следил за траекторией пистолета и гадал, что сейчас произойдет. Что если его не станут убивать, а только покалечат? Какую часть тела выберет Карамазов своей мишенью? Какую Кирилл предпочел бы сам, если бы ему дали выбор? Стоять неподвижно становилось все сложнее, хотелось заорать «стреляй уже, мать твою!», но Кирилл не давал себе этого сделать, до боли сжимая губы. Секунданты тоже не вмешивались, как если бы так и не поверили до конца в серьезность происходящего. Должно быть, они и вправду не понимали — не на них же смотрели завораживающим змеиным взглядом. Взглядом гадюки, готовой к броску. Солнце поднялось уже значительно выше — и когда только успело? — и легкое покрывало уже не утреннего, а полуденного невесомого облака резко сдернулось с него. В лицо Кириллу ударил яркий луч, заставив прищуриться. И раздался выстрел. Кирилл не удержался и вздрогнул — тело дернулось само, будь оно проклято. Но боли не было. Дмитрий Федорович держал пистолет дулом вертикально в небо, подняв его высоко над головой. Из пистолета шел белый дым. *** Полгода назад Косу Эжени решила все-таки оставить. Был соблазн отрезать и заявиться к отцу этакой стриженой нигилисткой, чтобы с порога было понятно — этой палец в рот не клади, эта укусит. Что пока они там прохлаждались в провинции, она голодала по китайгородским чердакам с крысами и голубями, чтобы хоть чему-нибудь научиться. И научилась главному — быть непохожей на отца. Но подумала, погляделась в зеркало и косу оставила. Своя коса дороже чужого мнения. Да и лучше будет не вышибить дверь ногой, а приехать тихой скромницей — тогда будет время понаблюдать. И так терпеть отцовские придирки за немодные платья — если он там, в своей глубинке, знает, какие теперь в моде, конечно, — и за очки на носу. И вовсе дело не в том, каким взглядом на ее волосы смотрел Кирилл Иванович. Или именно в том, что уж таить. Она только вошла тогда с улицы после очередной беготни по газетам и сидела на постели, пытаясь хоть немного перевести дух. И тут он появился. Просто вошел в дверь, изрядно согнувшись, — поэтому его высокий рост стал первым, на что Эжени обратила внимание. Вторым была белизна. Нет, он не был полностью одет в белое: сюртук на нем был серовато-коричневый, да и темные волосы создавали с общим ощущением белизны контраст. Белыми были только детали: тут — краешек манжета, там — воротник рубашки. Эжени сама не могла бы сказать, почему почувствовала так, но белизна была во всем его облике, а не в отдельных деталях. Белизна чистого, сверкающего, нетронутого снега. Эжени поднялась ему навстречу, сама не зная, зачем. Марфа тоже подскочила как подорванная, как была с шитьем в руках. — Вы к кому, сударь? Дверью часом не ошиблись? — Я ищу Евгению Федоровну Карамазову. Она живет здесь? И когда Эжени отвечала робкое «это я», он уже смотрел только на нее. — Так я и думал, что это вы. Я Верховцев, Кирилл Иванович. Имею честь быть… знакомым вашего брата Дмитрия. Если Эжени не показалось, слово «знакомый» он сказал как-то странно, будто имел в виду не то, да только передумал. Марфа засобиралась. — Пойду я за водой сбегаю, ежели не возражаете. Вы проходите, барин, в дверях не стойте! Марфа выскочила за дверь, накинув платок, и Эжени поняла, что, пожалуй, благодарна ей. Разговаривать о семье при подругах ей не хотелось. Хотя за отсутствие Анжелики она была благодарна куда сильнее. Кирилл Иванович прошел вглубь комнаты — если можно было отыскать глубину у келейки в несколько шагов, где они ютились втроем, она, Марфа и Анжелика — и осторожно присел на край третьей, незанятой вещами кровати, кровати Анжелики. Здесь не было стульев. Но все-таки постель Анжелики… — Садитесь лучше сюда, Кирилл Иванович. Она с трудом потянула из угла тяжелый пыльный сундук и удивилась, когда внезапно ей стало куда легче его тащить. Оказалось, что Кирилл Иванович бросился ей на помощь. — Что от меня нужно Дмитрию? Эжени обхватила себя за плечи — жаль, не было шали закутаться — и принялась ходить по комнате. Кирилл Иванович следил за ней, замерев на своем сундуке в неестественной позе — что ж, потерпите, барин, мягких кресел не держим! Эжени усмехнулась своим мыслям: Марфа права, что гостя назвала барином, а что она, Эжени, тоже барышня, помнить не помнит. Какая она уже к черту барышня… В подругах прачка да желтобилетница. — Дмитрий просто просил меня узнать, как идут ваши дела. А вы с ним… не ладите? Эжени поправила очки и снова криво усмехнулась. — Мы с ним не виделись с детства. Я удивлена, что он так внезапно обо мне вспомнил. Кирилл Иванович пожал плечами и, кажется, совсем смешался. Эжени понимала, сколько за какую-то минуту у него должно было родиться вопросов, не могла не понимать. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы почувствовать, как они роятся: отчего эта девушка, дочь помещика, сестра офицера, ютится на каком-то чердаке с сомнительными личностями? Отчего на ней такое затрапезное платье? И эти очки на носу… Когда она могла бы спокойно жить у почтенного родителя и быть первой из модниц, пусть и провинциальных? Но ни один из этих вопросов Кирилл Иванович не задал вслух. Он скользнул взглядом по ее книгам, сложенным башней поперек щелей на полу. Потом поглядел на ее очки, с видимой заинтересованностью. И все-таки задал вопрос. — Где вы учились, ЕвгеньФедоровна? И — не сразу, конечно, постепенно, слово за слово — она ему рассказала. Она рассказала, как училась в пансионе, как она боялась потом, что отец заставит ее вернуться, а он даже не написал ей; с каким трудом пережила она первую московскую зиму, согреваясь только бегом между квартирами сопливых гимназистов, которых учила французскому, и вечерними курсами стенографии, на которые записалась от отчаяния. Как ночи напролет, кутаясь в старую проеденную молью шаль, она зарывалась в книги, так что к утру слезились глаза, и как купила на последние деньги очки, чтобы видеть хоть что-нибудь на темных зимних улицах. Как познакомилась с двумя товарками по несчастью, и они сняли на троих убогую комнатку под крышей, и как по вечерам они разламывали краюху хлеба — один ломоть в ее перепачканные чернилами пальцы, другой в морщинистые, почти старушечьи в двадцать лет руки прачки Марфы, а третий в вечно дрожащие протянутые ладони несчастной Анжелики. Как тщетно Эжени обивала пороги газет, пытаясь пристроить свои статейки, пока не выдумала себе псевдоним, вроде как мужской — Очевидец. Евгению Карамазову в печать вовсе не брали, на Эжени иногда соглашались, но требовали от нее тем, на которые ей писать не хотелось, а Очевидца неожиданно приняли. И жить стало чуточку легче. Здесь Кирилл Иванович и вовсе ее поразил — сказал, что читал Очевидца. И немного неловко пожал ей руку. *** Теперь Эжени прошла через знакомый крохотный садик, вернее, через то место, где в начале осени он еще был, поднялась по скользким от ноябрьской слизи ступеням и уверенно постучалась. На самом деле, неуверенно, конечно. Просто она делала вид. Ей было уже до такой степени все равно, что она не скрывалась больше от соседских взглядов под капором или капюшоном. Даже шерстяной платок, весьма подходящий для провинции и повязанный бездумно, по привычке, сполз на затылок, и неуемные пшеничные кудри буйно выбивались из-под него, как сорная трава, которой не помеха даже гранитные плиты. Пусть все смотрят и видят. Да, она пришла к господину Верховцеву. Пришла, потому что ей нужно говорить с ним. Да, без приглашения, да, одна, да, в сумерках, да, да, да. Злословьте, милости прошу. Ее встретил старый слуга, и даже в его усталых и, казалось бы, всепонимающих глазах читалось легкое колючее удивление: вы, Евгения Федоровна? Здесь? В такой час? Перебарывая себя, она сумела даже быть вежливой. Слуга принял ее пальто, провел ее в библиотеку и обещал доложить Кириллу Ивановичу. Эжени просто стояла посреди комнаты, не в силах занять себя хоть бы даже очередным разглядыванием корешков книг, и ждала. Ей было холодно, и она жалела, что пальто унесли, а она не взяла с собой даже шали. Очки медленно отпотевали. Она боялась, что Кирилл Иванович не захочет принять ее — после всего, что она, как выходило теперь, сделала. И если он до сей поры был достаточно умен, чтобы не прогнать от себя эмансипе, нигилистку, вольнодумицу, — неужели этого ума не достанет теперь, чтобы не терпеть подле себя убийцу? А если не хватит ума, хватит чести, в этом-то она уж не сомневалась, и мысль об этом очень уж быстро заполняла глаза слезами. Кирилл Иванович говорил когда-то, что завидует ей, по-хорошему завидует, что она так легко может плакать. Что от этого легче. Но Эжени легче отчего-то не становилось. Кирилл Иванович вошел в библиотеку быстрым шагом — несмотря на ковры, Эжени еще с лестницы услышала стук его сапог, и во рту у нее пересохло. Он был весь устремление вперед, на ходу застегивал сюртук и дышал немного неровно — спускался бегом. Черные глаза его горели. — ЕвгеньФедоровна! — выдохнул он в одно слово, совсем не по-благородному, а мальчишески радостно, хоть и с явственною тревогой. И она поняла, что не знает, как скажет ему. Кирилл Иванович остановился в нескольких шагах от нее, как будто не решаясь подойти. Эжени подумала, что это правильно: не надо ему к ней подходить и мараться об нее. Почему-то мысль о чистоте одной из первых приходила ей в голову, когда она глядела на Кирилла Ивановича. Из-под рукавов сюртука виднелись манжеты — белые-белые. Что будет с ними, если такая, как она, посмеет взять его за руку? Глупо, конечно, но Эжени так и видела, как они почернеют. Ведь она чердачная крыса, нахохленная ворона, даром что коса русая. Такие плещутся в грязных лужах на мостовой, а не летают в вышине с небесными птичками. Тем более, с белыми птичками. — ЕвгеньФедоровна, садитесь! — он ринулся подвигать ей кресло с мягкой обивкой, и она поспешила сесть на простой деревянный стул возле стола, пока он не успел. Еще не хватало мебель ради нее переводить. Она и тут на краешке прекрасно посидит. Кирилл Иванович замер и улыбка на его лице сменилась совсем уж тревожным выражением. — Все в порядке? Эжени зачем-то — по глупости, должно быть, — заглянула ему в глаза. Столько света она не могла выдержать без слез. Это было как смотреть на солнце. И тогда, одновременно с почти беспрепятственно полившимися из глаз слезами, она наконец-то сказала, зачем пришла. — Кирилл Иванович, я просто хотела вам признаться: это я убила отца. Потом Эжени струсила: закрыла лицо руками и заплакала совсем уж навзрыд. Это было малодушно, но видеть его глаза и его выражение лица после того, как она созналась, было выше ее сил. Пусть он просто прикажет слугам прогнать ее. Хотя нет, он не прикажет, он слишком благороден, чтобы впутывать в это посторонних. Сейчас он просто скажет ей глухим, чужим голосом — «уходите». И она уйдет. Даже не оглянется, потому что слишком страшно. Страшно, как дворовой собаке, которую поманили было, но увидели, что она вся блохастая, и гадливо отпихнули сапогом. Теперь Кирилл Иванович имел полное право так поступить, и она не то что не осудила бы его за это, а даже и… Когда он заговорил, голос у него и вправду оказался ей непривычным — все таким же звонким, но звенел не фарфоровый колокольчик, а металл. Да, этого и стоило ожидать… Эжени приготовилась встать, чтобы уйти, не заставляя его повторять дважды. И вслушалась в слова. — …рассчитывайте на мою помощь в любую минуту, Евгения Федоровна. У меня есть связи в Петербурге и в Москве, я вызову вам лучшего адвоката, если дело дойдет до этого. Не забывайте, что судейские весьма падки на деньги, а деньги у меня есть. Коли и этого окажется мало, я помогу вам бежать. Я вывезу вас за границу, я… Слово чести, Евгения Федоровна! Эжени почувствовала прикосновение к руке и распахнула глаза. Он стоял на коленях возле ее стула, и уже это одно заставило ее вздрогнуть, потому что не одни только манжеты, но и брюки у него были ослепительно-белые. А еще он держал ее за руку. Не прогнал, не отшатнулся, не ушел сам… Взял за руку. И держал. Эжени не видела теперь уже совсем ничего, как если бы ее очки состояли из воды. — Даже не думайте себя винить. Она завороженно кивнула, не до конца понимая, о чем он. Слова, вопреки обыкновению, ускользали теперь от ее сознания, а оставалась только рука Кирилла Ивановича, держащая ее руку, и глаза, которых он не отводил. — Расскажете мне, как вам удалось его одолеть? — спросил Кирилл Иванович одновременно мягко и восхищенно. — Кого? — переспросила Эжени. — Ну… его… вашего отца, — менее всего Эжени хотелось говорить хоть что-то, что было бы Кириллу Ивановичу неприятно, но, кажется, ее вопрос его смутил. — Вы же сказали, что это вы его по голове… И тогда Эжени просто все ему рассказала. Что отца ударил по голове Смердяков, но сделал он это ради нее, потому что она ему на это намекала, пусть и сама не понимала, что намекает. Что отца она ненавидела, а Смердякова презирала. Что все это из-за нее. И чем больше она говорила, тем больше страха появлялось в глазах Кирилла Ивановича, а когда она замолчала, страх и вовсе сменился ужасом. Отчего так? Неужели такое преступление для него хуже, чем если бы она сама ударила отца по голове? Должно быть, он прав… Тогда, по крайней мере, она поступила бы честнее… Теперь-то он все-таки прогонит ее? — Простите меня, — прошептал Кирилл Иванович, стискивая ее руку. — Простите меня, я поверил, что вы убили… Да если б вы и убили, я бы никогда не перестал вас… ценить и уважать. Но вы не убивали, и как я смел подумать… Он опустил голову, и Эжени стало одиноко, как если бы он ушел. За что он извиняется? За то, что всего лишь назвал вещи своими именами, да еще и проявил милосердие к убийце? Эжени закусила губу, чтобы не вырвалось кое-что, что говорить было не надо, пусть и очень хотелось. Ей хотелось сказать «вы святой». Кирилл Иванович внезапно поднялся с пола, достал из кармана ключ и открыл какой-то ящик в столе. — Вот, читайте. Это письмо написал мне ваш брат Дмитрий накануне той ночи. Эжени взяла лист бумаги дрожащей рукой, и их пальцы соприкоснулись. Нет, глупая, ты не стоишь того, чтобы он снова взял тебя за руку. Тебе и одного раза много. Друг мой Кирилл! Ты, верно, уж не считаешь меня своим другом и презираешь — так и поделом мне. Но знай: деньги твои назавтра тебе отдам, все, все! Не хочу больше быть в долгу. Увидишь, что Митька не подлее вашего! И чтобы она увидела. Увезу завтра Грушу, друг — и поминай как звали! А коли не поедет, коли придет сегодня ночью к старику, — проломлю ему голову и все тут. Деньги, что под подушкой у него, они мои, мне их мамка оставила, а старик хапнул. Долг тебе отдам, а Грушу увезу. Ты не думай, друг, что я пьян — я пьян, но правду говорю. Как говорю сейчас пьяный, так назавтра трезвый сделаю. Прощай же! Зла на Митьку не держи. Эжени перечитала письмо второй раз, а потом третий — на всякий случай. И зарыдала совсем уж безудержно. — Это он убил… не Смердяков… а значит и… Письмо было уликой. Письмо было доказательством. И плакала Эжени теперь не от горя, а от развернувшегося в груди почти болезненного облегчения. Глаза она закрыла руками — прямо поверх очков, но как Кирилл подошел к ней, услышала. Поняла, хоть и не видела, что он стоит над ней и не знает, дотронуться или лучше не надо. — ЕвгеньФедоровна, ну теперь-то чего вы… Женя… Женечка… Женя вздрогнула, потому что к такому обращению не привыкла: раньше всегда была Эжени. Но повторила, пробуя новое имя на вкус: — Женечка. *** Больной Женя почувствовала себя примерно через неделю после убийства отца. Сначала это была просто головная боль, легкая и ненавязчивая, но постоянная, так что Женя к ней привыкла и уже не замечала, только быстрее стала уставать. Потом ночами ей начали сниться мутные, странные сны, а днем ее аккуратно, как педант — яйцо всмятку из скорлупы, выедала горячка. Никаких признаков простуды она у себя не находила, и сперва даже порадовалась этому, но недолго, вскоре решила, что пусть бы лучше уж простуда. А на шестнадцатый день появился он. Он — или она — потому что Женя не знала, какого он пола, да и человек ли это вообще. Но он приходил и сидел в кресле напротив ее постели каждый раз, когда она ложилась спать с особенно сильной головной болью. От отчаяния — а это и вправду было чем-то вроде отчаяния, потому что даже собственное тело отказалось ее терпеть и предало, а значит, может и убить так же равнодушно и безжалостно, коли ему вздумается, — Женя пошла к врачу. К тому самому, которого пригласил из Москвы Кирилл Иванович для защиты перед судом своего закадычного врага и смертельного друга. Отзвук имени Кирилла Ивановича, тихо звучавший в фамилии доктора, заставлял ему верить. Зря. Потому что доктор, выслушав ее жалобы, долго и очень неприятно холодными влажными руками трогал ей лоб и считал пульс у горла, а потом поцокал языком и произнес, как финальный вердикт: — Что ж, нервишки у вас и вправду пошаливают, да-с, но кто мне покажет хоть одну представительницу вашего пола, у коей они в порядке? И весело подмигнул ей, как будто это были такие пикантные девичьи секреты — просыпаться от кошмаров и трястись от озноба под одеялом и шубой в горячо натопленной комнате. Галлюцинации доктор посчитал снами и произнес пространный монолог, о том, что надо больше отдыхать и меньше думать. Женя ушла так поспешно, что это больше походило на бегство. Ей было интересно только одно: такие ли советы дал бы он мужчине, который пришел бы к нему с тем же? А вечером к ней снова явился тот, что приходил по вечерам и разговаривал с ней. У него была шерсть, выступающий позвоночник, длинный голый хвост и желтые жабьи глаза. Глядеть на него не хотелось. Женя боялась его. — Послушайте, — сказал он, когда Женя накрылась одеялом с головой, надеясь, что от этого он исчезнет, — понимаю ваше негодование и готов разделить. Вы, должно быть, ждали черта поприличней, хоть бы в человеческом облике и одетого. Очень понять могу. Я и сам им говорил — это вам не баб крестьянских пугать. Однако же вот он я, извольте наблюдать. Я им там доказывал: говорю, это, считайте, не девица — это философ-с, ежели будет угодно, богослов-с, доктор Фауст в юбке-с! А они — ни в какую, чер-р-рти рогатые, простите, сударыня. Девица, говорят, она и есть девица, что ты с ней ни делай. Одна несправедливость кругом, барышня, черная несправедливость. Были бы вы мужчиною — глядишь, и я не явился бы в этаком виде-с. И разговоры мы бы с вами разговаривали другие. Женю объял страх уже совсем до паники. Она схватила со стола стакан недопитого чаю и метнула в черта, но, конечно, промахнулась, потому что даже теперь старалась на него не глядеть. — У-ю-юй! — взвизгнул черт противно, как-то режуще и скрежещуще, — кидаться-то зачем? Видать, правы они на твой счет, девка ты. А я спорил, выгораживал… Тьфу! Он плюнул на пол и развеялся, а плевок прожег в полу круглую дымящуюся дырку. *** Смердяков жил теперь на самом конце города, в каком-то странном месте: вроде как ждешь уже деревенских просторов, а оказываешься, наоборот, в самом укромном и темном переулке, какой не всякая столица выдумает. Впрочем, возможно, так казалось от темноты — фонари давно закончились, небо затянулось тучами в ожидании метели, и пробираться приходилось вдоль стены, почти на ощупь. Женя пробиралась вперед, пытаясь не поскользнуться на смешанном с грязью снеге. У нее не было рукавиц, но спрятать руки в карманы было бы невозможно: чтобы удерживать равновесие и не упасть, приходилось хвататься за стены. Если стены попадались каменные, то пальцы сводило холодом, а если деревянные — бревна норовили уколоть торчащими серыми щепками, и в темноте Женя не могла разглядеть, какие из пульсирующих теперь точек просто царапины, а какие — занозы. Впереди что-то покачивалось. Дерево на ветру? Нет, не похоже… Бродячая собака? Нет, человек. Пьяница. Вот уже запах перегара, преодолев морозный воздух, донесся до нее. А еще она услышала слова. Странные слова какой-то незнакомой песенки. Моя милка от меня в Питер укатила, Ждать ее не стану я, терпенья не хватило. Песенка все приближалась, и Женя вдруг поняла, что сейчас просто столкнется с пьяницей. Она выставила вперед ладони, и когда в них уперлось мягкое, со всей силы толкнула. Туша тихо повалилась набок, без слов или криков, даже без стука — только с шорохом ткани и снега. А Женя пошла дальше. Когда она наконец добралась до дома, где жил Смердяков, сил на самое главное — на разговор — у нее больше не оставалось. Хотелось просто упасть через порог, когда дверь откроют, позволить дотащить себя до печки и лежать так до утра или еще дольше. У нее кружилась голова, першило в горле, а еще почему-то, несмотря на темноту, очень болели глаза, будто бы в них долго бил режущий свет. Свет действительно ударил — правда, не режущий, а тусклый, приятный и теплый, но Жене и этого было много. Свет появился, когда на ее стук все-таки ответили. Произошло это, как водится, в тот момент, когда она уже почти перестала надеяться. — Я к Павлу Федоровичу. Собственный голос прозвучал тихо и сдавленно, и она засомневалась, что открывшая ей Марья Кондратьевна ее услышала. Но пропустили ее легко, даже с какой-то готовностью. — Только вы слишком уж его не беспокойте-с, — напутствовала Марья Кондратьевна. Ничего заискивающего в ее тоне не было, и разве что по словоерсу можно было понять, что говорит она с барышней, а не с прислугой младше себя. Женя не сомневалась, что, вздумай она действительно «слишком уж» побеспокоить Смердякова, Марья Кондратьевна не погнушалась бы выставить ее вон. Дверь скрипнула так, как если бы кто-то прочертил металлом по стеклу прямо внутри ее черепа. Но отворилась. И Женя вошла в горячо натопленное помещение — из-за жары даже воздух казался осязаемо плотным. Но сейчас, поначалу, это излишнее тепло было Жене даже приятно. Она чувствовала себя как под одеялом. — Павел Федорович? Мне нужно с вами поговорить. Смердяков сидел на кровати и при виде нее даже не привстал, а только как-то странно склонил набок голову — то ли в приветственном кивке, то ли как бы желая сказать «ну-ну, барышня, выкладывайте, зачем пришли». Всем своим видом он излучал болезнь, и Жене стало его жалко. Но и гадливо тоже. Из-за этого его сального халатика и скомканного носового платка тепло вокруг перестало походить на одеяло, а стало больше напоминать какой-то зловонный кокон. — Я ненадолго, сильно вам не помешаю… отдыхать, — Женя без спросу опустилась на стул. Стоять она никак больше не могла, просто упала бы на пол. — Расскажите мне, что на самом деле вы видели и слышали в ту ночь, когда убили отца. — Так я рассказывал вам уже, барышня, запамятовали-с? — Я помню, что вы мне тогда рассказывали. Только вот это неправда. Не вы убили отца, а Дмитрий. Я сегодня видела тому доказательство. Она не из уважения говорила Смердякову «вы». Из страха. Будь она мужчиной, не церемонилась бы с ним, как не церемонился Митя. Но иногда ей казалось, что различие полов больше определяет судьбу человека, чем различие сословий. — Это вы, барышня, мыслите, что Дмитрий убил, — лениво отозвался Смердяков. — Потому что вам так легче-с. Трусите, барышня, себя бережете-с. Вот и убедили себя саму, брат, мол, убил, не лакей, а значит, и не я. Оно и понятно — умишко-то женский, слабенький. Куда вам. — Дмитрий убил, — дрожащим голосом повторила Женя. — Дмитрий… Смердяков вдруг поднялся с постели и плавно, как кот, подошел к ней. Она не успела даже отступить к двери. Теперь это было бы невозможно — с одной стороны Смердяков, с другой — стена. — У меня, ежели хотите, тоже доказательство есть. Женя смотрела на него во все глаза и чуть не закричала — он зачем-то начал развязывать чулок. Из чулка Смердяков выудил пачку денег и вложил ей в руку. Женя машинально взяла и положила в карман. — Это те деньги и есть, что я у старика забрал, как убил его. А Дмитрий хотел убить, но духу не хватило. — Ты лжешь… — прошептала Женя, забыв, что решила на «вы». Смердяков ухмыльнулся. — Я, Евгения Федоровна, думал, вы иного мужчину за пояс заткнете. Восхищался вами, ежели хотите знать-с. А теперь вижу, что вы такая же, как вон Машка. Девка, хоть и барышня, хоть и образование получали. Много вы для меня значили, Евгения Федоровна. Да только что было, то прошло. Прощайте-с. Он протянул руку и отвратительно медленно провел ногтями по ее щеке. И отступил. И тогда Женя побежала. Она не знала, куда бежит и зачем, но хотелось очутиться как можно дальше от этой избы и от этой насмешливой рожи. Она убила бы этого Смердякова, если бы могла. Но она могла только бежать. В темноте Женя споткнулась обо что-то мягкое и испугалась бы, если бы у нее на это оставались силы. Мягкое хрипло застонало, и она узнала давешнего пьяного. Черт, замерзнет ведь! — Вставай, — она потрясла его, толкая в бок, — вставай, замерзнешь! Да очнись же ты!.. Пьяница не откликался. Женя потянула его за безжизненную руку, но туша была слишком тяжелой, чтобы сдвинуть ее хоть на шаг. Позвать на помощь? Но кого? И что скажут о девушке, которая шляется ночью одна в таких местах? Было смешно, конечно, что ее это все еще беспокоило. Но ничего с этим сделать она не могла. Женя еще подергала неподдающуюся глыбу, а потом силы покинули ее окончательно. Она легла на снег рядом с замерзающим пьяницей, притянув колени к груди. От него исходил кислый запах, и Женя вдыхала его, не утруждаясь даже морщиться. Холод от земли проникал сквозь пальто и платье, промораживая ее до глубины, до сердцевины. Вся она состояла теперь изо льда и вони — ах да, еще из боли. А прочего не осталось. Слезы, к счастью, не текли, а то промерзли бы и глаза. Но пока она могла видеть. Видеть, впрочем, было почти нечего, но на фоне черного ночного неба белым пухом медленно падал снег. На него-то она и смотрела. Снег летел крупными хлопьями, и можно было представлять, что это перышки, вылетевшие из подушки и теперь оседающие на пол огромной комнаты, в которой она лежит. Глаза закрывались сами собой. Женя понимала, что, если заснет, вряд ли уже проснется, но не испытывала по этому поводу ни малейшего страха, как будто это произойдет не с ней. Так она, бывало, комкала неудавшуюся статью, промучавшись с ней весь день и отчаявшись довести до ума. Ну не вышло и не вышло, пусть. Значит, полетит в угол, к тараканам и паутине. А она наконец-то отдохнет. Снег покрывал белыми слоями одежду, но мгновенно таял даже на ней, не говоря уж о лице и волосах. Женино тело было еще очень теплым, еще слишком теплым. Запаха перегара она больше не чувствовала: больше никаких запахов не существовало, все очистил снег. Все было белым — и перед глазами, и в ушах. Только небо было черным. Оно постепенно поглощало землю, и Женя знала, что однажды — может быть, через пару минут, может быть через час, может быть, к утру — все станет черным. Ей, пожалуй, этого даже хотелось: тогда глаза тоже смогли бы отдохнуть. Но была во вселенной еще одна краска, не черная и не белая. В зените раскрывался странный колючий цветок из сине-серебристых звезд и летел прямо на нее. Ближе, ближе, ближе. Пока ей не стало горячо и она не зажмурилась. А когда она открыла глаза, цветка не было. Он распался на блестящие искры, и из центра его вышел черт. Приличнее он не стал, одежды на нем тоже не прибавилось, если не считать какого-то тусклого серенького шарфа, висящий у него на тонкой шее, будто удавка. Он подошел к ней, прихрамывая, и совершенно бесцеремонно уселся верхом ей на бедра. Женя лежала теперь на спине, раскинув руки в стороны, и не могла пошевелиться. Она чувствовала, как немеют кисти, как пальцы становятся ледяными, бесполезными — такими никогда уже ничего не напишешь. А черт давил, как отлитый из чугуна, упирался кривыми лапами ей в грудь и тихонько хихикал. — Что тебе?.. — прошептала Женя цепенеющими губами. Черт рассмеялся в ответ пронзительно, до визга. — Да вот, пришел тебя проведать, милая. Потолковать о том, о сем. Как ты поживаешь? Он уперся острыми локотками ей в ключицы и по-деревенски поставил подбородок на руки. Теперь он напоминал бы добрую старушку в резном окошке, если бы не свиное рыло. Если бы так не болели те две точки, куда он давил — как будто потом, когда он оставит ее в покое, на этих местах будут зиять дыры. Но слезы отчего-то не выступали. — Ну что, суд у тебя завтра? — улыбнулся черт почти нежно. — Придумала уже речь? Надеюсь, достаточно литературную? А то ведь стыдно будет, если сбивчиво получится. Я тебя знаю, ты и в такую минутку не упустишь шанса покрасоваться, и было бы чем! Фи! Нет бы ты мордашкой вышла и хвалилась, сие девицам не возбраняется, — так нет же! Кем ты себя возомнила, милая? Не иначе французской королевой Марго, — он подмигнул ей и, не слезая с ее бедер и не ослабляя хватки, очень похоже и даже смешно изобразил галантный поклон. — Или Афиной Палладой? Морда черта внезапно преобразилась: на месте пятака пробился клюв, а глаза расширились и полыхнули желтизной, как у какой-то чудовищной совы. Женя закричала бы, если бы губы, а вместе с ними и горло, не онемели окончательно, так что, кроме тихого хрипа, не удалось издать ни звука. — Femme de lettres, — язвительно прошипел черт, пузырясь и принимая прежний облик. — Чего ты хочешь добиться, я не понимаю? Кем ты пытаешься казаться? Ты же внутри, — он вдавил когтистый палец ей в лоб, — обыкновенная барышня. Такие, как ты, не думают о справедливости и о б-б-боге! — последнее слово он произнес с трудом, как будто выплюнул, — это же попросту неприлично! Ты же у нас… — он выдержал театральную паузу и причмокнул, — влю-бле-на!.. Вот те на, n’est-ce pas? Такая умная, такая самостоятельная — чтоб закончить, как все девицы. И в кого? В Прекрасного Принца, хи-хи! Un jeune homme sublime et raffiné… А ты у нас?.. Разве ж соответствуешь? Видишь ли, принцы, дорогуша, женятся на принцессах. В крайнем случае — на золушках. А такие, как ты, эмансипе, остаются одни. Мой тебе совет: хочешь заполучить своего принца — прекрати умничать. Хотя бы вид сделай, что ли. Э-же-ни. И зовешься-то на французский манер, тьфу-у-у… — Я Женя, — смогла выговорить Женя едва шевелящимися губами. — Он называет меня так. Женя не знала, как и почему она очнулась в своей постели с мокрым полотенцем вокруг головы. Она не помнила, кто был рядом с ней — но она согрелась. А назавтра был суд. *** Женя сидела в постели, грея тарелкой с теплым супом одновременно и руки, и колени. С каждой ложкой, которую она подносила ко рту, она все больше убеждалась в том, что, кажется, не прольет. Эта уверенность стоила ей множества усилий, и, пока суп не закончился, она не могла думать ни о чем другом, даже о вкусе и аромате — хотя они сами, без ее участия, обволакивали ее изнутри и снаружи теплом и еще чем-то, отчего меньше дрожали руки. Кирилл Иванович не пускал к ней слуг и принес тарелку сам, а потом тактично ушел: понимал, что ей и так тяжело; если на нее будут смотреть, будет тяжело вдвойне; а если смотреть будет он, то она совсем не сможет есть. Вернулся он даже не тогда, когда она со стуком отставила тарелку на столик возле кровати, а несколько минут спустя, так что она успела положить голову на подушку, отдохнуть, считая завитушки лепнины под высоким потолком, и провести рукой по лицу, пытаясь на ощупь оценить, насколько оно осунулось и посерело. Он прошел через комнату, подвинул стул к ее изголовью и сел. А потом произнес как-то буднично, даже немного устало: — Женя, ты выйдешь за меня? Она молчала, не размыкая губ и чувствуя себя затравленным зверьком. Неужели он не понимает? Вправду хочет связать свою жизнь с убийцей? С дочерью, убившей собственного отца? Где же его чувство чести, почему не бьет тревогу? Но Кирилл ждал ответа, и она ответила так же бесцветно, как он спрашивал: — Я хотела бы. Если поправлюсь. — Когда, — возразил он. Женя пожала плечами. Тогда Кирилл поглядел на нее в упор и спросил серьезно: — Что-нибудь еще я могу для тебя сделать? Ну, кроме супа? Женя сперва пожала плечами, но потом позволила себе такой же открытый изучающий взгляд. Позволила себе его разглядывать. Может быть, это и неприлично, но, если уж на то пошло, она могла умереть. Все еще может умереть. Жизнь — такая короткая и хрупкая штука, разве стоит тратить ее на приличия? Когда молчание затянулось до того, что еще чуть-чуть, и они оба рассмеялись бы, Женя прошептала: — Верни мне очки. Кирилл хлопнул себя по лбу так звонко, что Женя поморщилась. У нее болела голова. — Сейчас принесу! Он выбежал из комнаты и так же стремительно вернулся, так что Женя, собираясь с силами для каждого лишнего движения, не успела даже поправить одеяло. В его руке поблескивали ее очки, целые и невредимые, и она не почувствовала ни малейшего опасения — а ведь раньше не доверила бы их ничьим рукам, кроме своих собственных. Женя потянулась было за очками, но Кирилл не спешил ей их отдавать. Он замер и, если это не было лишь игрой света и тени на его лице, смутился. Он не покраснел — Женя вообще никогда не видела, чтобы кто-нибудь краснел по-настоящему, как пишут в книгах, то есть от переживаний, а не от жара или лишней рюмки. Но смутился точно. Наверное, она и раньше достаточно часто нарушала приличия и разглядывала его, чтобы запомнить это его выражение. — Можно?.. — спросил он. И сделал шаг к ней. Женя почувствовала, что с ней происходит то же, что с ним, — она невидимо краснеет. А еще она ощутила, что губы сами расплываются в наиглупейшей улыбке. Так вот, выходит, как оно будет. Она всегда понимала, что когда-нибудь произойдет что-то в этом духе — не знала только, что именно. Может быть, в глубине она скрывала страх. Может быть, недоверие. Боялась, что, объединившись, эти два чудища могут задушить любовь и что для этого достаточно не то что поступка — одного его неосторожного слова. Или молчания. И если бы Кирилл Иванович не понял этой щепетильности — не понял бы никто. Но теперь ей стало легко. По крайней мере, легче, чем раньше. И она встретила взгляд Кирилла, близоруко щурясь, но не пряча глаза. — Что «можно»? Если удивление и промелькнуло на его лице, то лишь на миг. И у Жени окончательно отлегло от сердца. Он принял правила игры. Разумеется, он знал, что она спрашивает не для того, чтобы понять, а для того, чтобы он сказал это вслух. Ей нужны слова. И, если только она не заблуждается во всем — вообще во всем, — сейчас она их получит. — Я хотел бы сам надеть на тебя очки, если ты не возражаешь. Можно? Он произнес это твердо, до конца понимая, что проходит испытание. И тогда Женя широко улыбнулась, хотя от нахлынувшего счастья ей хотелось скорее плакать, и ответила: — Можно. Кирилл наклонился над ней и осторожно надел на нее очки, отведя пряди волос из-за ушей. Дужки приятной прохладой коснулись пульсирующих висков. — Спасибо, — сказала Женя. Кирилл не спросил, за что. Он знал. И тогда Женя заплакала. Кирилл, как всегда, когда видел ее слезы, посмотрел на нее со смесью уважения и восхищения, как смотрят на акробата, выполняющего сложный и опасный трюк. — Знаешь, в суде я думала кое о чем, — сквозь слезы пробормотала Женя. — Я думала, что хотелось бы мне, чтоб меня не отправили в каторгу, а сожгли на костре, как во времена инквизиции. И чтобы инквизитором был ты. Это была единственная радостная мысль, которая мне оставалась. Но теперь… теперь я смотрю на тебя и вовсе забываю, что себя приговорила. Глупая, да? Кирилл не ответил словами, но теперь, когда они выяснили, что слова есть, их можно было и не произносить. И он снова спросил разрешения — взглядом — и она ответила «можно» — тоже взглядом, и он поднял ее на руки. Висеть было высоко, но не страшно. Женя поджала босые ноги и вдохнула запах, который не могла бы назвать — но от которого дрожали ноздри и слезы недоуменно останавливались, не успев вытечь из глаз. Наверное, правильнее всего было бы назвать этот запах белым запахом. Запахом чистоты. — Если бы ты была виновата в этом убийстве, — начал Кирилл, и Женя, пусть она и не видела его лица, уткнувшись лицом ему в рубашку, могла себе представить тот блеск на дне его черных глаз, который она любила, — то единственное, о чем я жалел бы — что не сделал этого вместо тебя. Но убила не ты. Это не твое преступление, слышишь? Женя слышала. Но не верила. Впрочем, это было, в конце концов, неважно — виновата она в смерти отца или нет. Главное было, что Кирилла Ивановича это не оскорбляло. Что она для него все та же — такая, какую дозволено любить благородному человеку. Потому что — Женя знала наверное, ведь иначе она сама не смогла бы любить его — благородство было его единственной слабостью. Наверное, Кириллу Ивановичу пошло бы жить в те времена, когда эта слабость почиталась за силу и сама собой разумелась, если, конечно, такие времена взаправду когда-то были. Там Кирилл Иванович ездил бы верхом и так владел бы шпагой, что все враги разбегались бы при звуке его имени. Она писала бы ему письма, а он носил бы их у сердца, и они берегли бы его лучше, чем могут сберечь стальные доспехи. Она была бы его дамой, если бы он счел ее достойной. Сегодня он счел.
5 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (4)