Not allowed

R
Завершён
76
автор
Размер:
5 страниц, 2 920 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
76 Нравится 2 Отзывы 16 В сборник

Not allowed- Tv girl.

Настройки
Сигаретный дым тянется в воздухе, будто ленивый зверь, которому всё равно, куда двигаться дальше. Он клубится, растягивается, ищет опору в пустоте и в итоге застывает, повисает тяжёлым облаком, словно сам воздух начал гнить изнутри. Вытяжка давно уже не справляется — она стала похожа на старую лёгочную клетку, которая дышит через силу, из последних сил втягивает в себя отраву, но не проглатывает её до конца. Дым остаётся висеть, как мысль, которую не удаётся выбросить из головы: она слишком липкая, слишком прилипает к стенам, к коже, к самому существованию. Возможно, Эндрю стоило сказать Роланду, что железяка снова сдохла, снова отказывается тянуть на себя гнилой запах человеческих слабостей. Но что толку? Эндрю уже не принадлежал этому месту. Его руки больше не вытирали столы, не держали подносы, не мёрзли о мокрые от пота стаканы. Этот клуб давно перестал быть его проблемой, и дым, расползающийся по залу, был скорее его соучастием, чем ошибкой чужой техники. Он сам создавал это облако — вдохом, выдохом, щёлканьем зажигалки, и наблюдал, как оно растягивается, медленно и липко, как мысли, которые никогда не уходят. Толпа дышала смрадом алкоголя, перегаром и чужой кожей, всё это сбивалось в одно тягучее месиво, из которого невозможно вычленить отдельное дыхание. Сигаретный дым висел в воздухе, как паутина, которой никто не собирался касаться, — липкая, тяжёлая, уже с оттенком ржавчины. Эндрю сидел, как будто прибитый к полу, и только глаза лениво скользили по залу. Там, в этом хаотичном месиве тел, только что растворился Кевин. Пропал так, будто его и не было — скользнул куда-то за спины, под свет прожектора, нырнул в шум. Они уже говорили об этом, говорили до тошноты: раз Эндрю должен его охранять, значит, Кевин обязан не уходить далеко, не прятаться, не заставлять его рыскать по клубу, как шавку. Но слова всегда превращаются в мусор, стоит Кевину уйти. И вот сейчас — та же картина. Он исчез. Просто растворился в телах, в звуках, в дыму — и Эндрю даже не напрягся. Ни мышцы, ни взгляд, ничего в нём не дрогнуло. Кевин пропал, а он остался сидеть, уткнувшись в сигарету и пустоту. Ни одного движения в сторону поиска, ни единого намёка на то, что это вообще имеет значение. Они проговаривали это сотни раз, до отвращения. Что Кевин не должен уходить далеко. Что если Эндрю охраняет, значит, его место рядом. Но все эти слова летели в мусорку, глохли в шуме, тонули в том же дыме, который лип к потолку и обволакивал каждое лицо одинаковым грязным налётом. Раз за разом разговоры превращались в ноль, и Эндрю давно перестал верить в их вес. Что изменится, если он сейчас встанет? Найдёт Кевина в толпе? Вернёт его обратно, и завтра тот снова скроется? Какая разница, если всё повторяется до бесконечности, как дешёвый паттерн на обоях? Кевин всегда был похож на кролика — не того милого из детских сказок, а дикого, дёрганого, что вздрагивает от каждого шороха и рвётся бежать, как только воздух становится слишком плотным. И особенно он сбегал, когда разговор заходил туда, куда они оба всё равно скатывались — в секс, в то, что прячется под слоями их вечных отговорок и полусказанных фраз. Каждый раз, как будто от запаха хищника, он сворачивал, уходил, прятался за паузами, за своими выученными фразами о дисциплине и контроле. Ведь они снова сидели напротив друг друга, и тишина между ними была гуще дыма, тяжелее алкоголя, плотнее воздуха, от которого хотелось кашлять. Ведь они хотели поговорить о сексе, но каждый раз разговор ломался, будто натягивался на невидимую проволоку и рвался. Они хотели, но им нельзя. Словно это «нельзя» было прописано глубже, чем их собственная кожа, как если бы в самих костях стояло табу. Кевин уходил от темы так, будто спасал себе жизнь. Смотрел в сторону, дёргал рукой стакан, втягивал воздух, словно его могли схватить прямо здесь, посреди разговора. И никогда не говорил, что мешает. Никогда не позволял узнать причину ни Эндрю, ни самому себе. Словно за этой дверью, которую он так старательно закрывал, шевелилось нечто настолько мерзкое, что даже его сознание предпочитало делать вид, будто там пусто. Эндрю смотрел. Не рвался туда, где всё сломано. Не хотел проламываться силой в ту часть, которую Кевин сам держал под замком. Сексу не было места, когда из-за одного слова Кевин готов был сорваться с цепи, как загнанный зверь. Нет, Эндрю не хотел секса сильнее, чем хотел узнать: что же стоит между ними? Что за тварь живёт в этом промежутке, которую Кевин кормит своим молчанием? И это выглядело до смешного глупо. До тошноты нелепо, потому что Эндрю, блядь, прекрасно знал, что именно там сидит, что за тварина царапает изнутри Кевина. Не надо было гадать, не надо было копать — всё уже лежало на поверхности, разложилось, воняло так, что невозможно не заметить. Эндрю знал. И Кевин тоже знал, что он догадался. Их взгляды иногда сталкивались, и в этих секундах было больше правды, чем в любых словах. И именно потому все эти жалкие попытки увильнуть, отвернуться, вцепиться в тишину выглядели особенно пошло. Ложь, в которой тонул Кевин, была уже не прикрытием, а фарсом, плохо сшитой декорацией, где швы расходятся прямо на глазах. Ему стоило научиться. Стоило перестать изображать, что его собственные руки чистые. Стоило хотя бы не тонуть так демонстративно, когда всё равно ясно, что его держит за горло. Честности от него никто не ждал, но терпеть вот эту мелкую, вонючую ложь — Эндрю не собирался. Да, ему это не понравится, но ему стоило научиться. Потому что наступила его очередь — не ждать, не молчать, не смотреть в сторону, а проглотить, выдавить, прожечь горло словами, которые застряли там на годы. Очередь идти первым в ту темноту, откуда он всегда бежал, и перестать надеяться, что кто-то другой сделает это за него. И если он не научится — его никто вытаскивать не станет. Ни Эндрю, ни кто-либо ещё. Его очередь — значит, его шаг. Ведь Кевин тратил свой язык на чушь — на нелепые оправдания, на жалкую, дешёвую ложь, которая липла к его губам хуже никотина. Слушать это было то же самое, что наблюдать, как человек топит сам себя, зачерпывая воду ладонями и уверяя всех вокруг, что плывёт. И так и хотелось спросить прямо, разрезать эту тишину словами, как ножом: «О чём, блять, твои грязные мысли?» Но ответ всегда был один, неизменный. Не про какие-то скрытые фетиши, не про постельные сцены, которыми он пытался отвлечь внимание. Даже не про сам клан, который держал его на коротком поводке. Нет. Всё сводилось к имени, которое гнило у него внутри, как яд, — к имени Рико Мориямы.Не как к выродку клана, не как к символу силы и власти. А именно как к человеку, который закрывал дверь изнутри и оставлял его там. Один на один. С его грязными мыслями. С его липкими желаниями. С руками, которые знали каждую слабую точку. С кошмарами, которые не приходили ночью, потому что Рико сам был этим кошмаром, стоящим над ним, дышащим рядом, говорящим ему, что теперь он принадлежит только ему. И с чего стоило Эндрю начать? Этот вопрос даже звучал в голове без смысла, как пустая формальность. Начать? С чего угодно, да хоть с первого взгляда, когда Кевин уже носил на себе следы чужого присутствия, как клеймо. Начать можно с любого фрагмента, потому что вся эта история была цельной трещиной, проходящей сквозь него. Он думает? Нет. Здесь нечего думать. Эндрю знает — ясно, чётко, точнее, чем выстрел в упор. Всё началось там, когда Кевин ещё был с ним. Когда чужие руки уже держали его, когда чужие мысли уже гнили в его черепе. Всё началось с той самой двери, за которой не осталось воздуха. И вот эта деталь, до отвращения мелкая: Рико даже не предложил пойти вместе. Ни банкет, ни свет, ни видимость пары — ничего. Не нужно было. Зачем? Для него всё и так было закреплено. Банкет, пара, все эти социальные игры — пустая мишура, когда у тебя есть власть загонять человека в угол и закрывать рот так, чтобы он перестал быть собой. Но трахался ли Рико с каким-то ритмом? Вопрос звучал внутри, будто сломанный метроном. Был ли там порядок, схема, структура? Или всё сводилось к хаосу, к ломке, к навязчивому повторению — снова и снова, пока даже дыхание переставало принадлежать самому Кевину? И если был ритм, то это был не ритм желания, а ритм власти, ритм издевательства, который бился в его голове даже сейчас, когда всё давно должно было закончиться. Сейчас Рико жил в голове Кевина так же, как жил на корте — нагло, с той самой жестокой уверенностью, которая не нуждалась в доказательствах. Он двигался там, внутри, как бог и как чёртов кошмар, как та липкая ночная фантазия, от которой невозможно отвернуться. Не как что-то случайное, а как цель, как центр, как тень, без которой Кевин уже не существовал. И да, это было похоже на дрочку самого себя, на вечный цикл, в котором Кевин завис намертво — эксидрочер, замкнутый в собственных снах, глотающий их до рвоты. Только в этих снах главным игроком оставался Рико. Но доводил ли он его до оргазма? Этот ублюдок? Смешно даже думать об этом. Навряд ли. Слишком чистое, слишком человеческое слово для того, что происходило. Там не было ни ритма, ни привычного хода вещей. С Рико никогда так не было. Ему плевать было на ощущения Кевина, плевать на дыхание, на отклик тела, на любое дрожание, которое могло бы принадлежать чему-то похожему на удовольствие. Он не парился. Он никогда не парился. Его никогда не заботили чувства Кевина — потому что в этой игре не было места для них. Игра строилась не на согласии и не на взаимности. Она была выстроена вокруг одного: как далеко можно сломать, как сильно можно раздавить. Навряд ли там был экстаз. Навряд ли были стоны, кроме тех, что вырывались в крике. Навряд ли там были оргазмические судороги. Единственное, до чего Рико доводил Кевина, — это слёзы, сжатые зубы, сорванный голос. От стонов боли до болевого шока, от треска внутри до пустоты, которая оставалась после. Соединялись ли провода в его собственной голове? Возможно. Эти пережжённые, надломленные, разлохмаченные жилы, что тянулись сквозь череп, искрили, плавились, перетекали друг в друга. Они сплетали узлы, тяжёлые, безобразные, слишком сложные, чтобы их можно было развязать, и слишком горячие, чтобы отпустить. Да, они скручивались, тянулись, выворачивались так же, как выворачивался Кевин — в своём фантомном болевом шоке. Стоило кому-то коснуться его руки — хоть лёгким движением пальца — и он дёргался, будто его подключали к электричеству, будто каждое прикосновение снова прожигало его изнутри. Но Кевин не знал, как долго Эндрю на него смотрел. Непозволительно долго. Так долго, что в голове успело пролететь всё: от тупого животного желания вдавиться в него, впиться зубами, трахнуть, — до такой же тупой, но по-своему честной готовности сорвать ногтями с его лица этот вечный, липкий налёт жалости. Эта мина печали, которая будто приросла к коже и не собиралась отваливаться. Эндрю понимал, что это немного другое. Не просто набор фантомов, не только грязь, прилипшая к Кевину на всю жизнь. Ведь если Кевин любит Рико — то это превращается в самую отвратительную, уродливую карикатуру на привязанность. А если не любит — то это дерьмо всё равно слишком живое, слишком громкое, чтобы его можно было игнорировать. Оно шевелилось в каждом его жесте, в каждом обрыве фразы, и напоминало — о том, что никто не выходит из этого целым. А любит ли Кевина сам Эндрю? Навряд ли. Любовь — слишком жалкое слово для всего этого. Точно так же, как навряд ли Рико когда-нибудь задумывался, что Кевину больно, что его тело рвётся, что его ломают слишком буквально и слишком настойчиво, будто цель всегда заключалась в том, чтобы вбить его в пол, лишить дыхания и раздавить остатки. Но у Эндрю была слишком активная, слишком грязная фантазия. Не про секс, не про кожу и стоны. Фантазия о том, что Кевин когда-нибудь научится жить без тени за своей спиной. Что перестанет вечно искать кого-то рядом — стержень, костыль, любой хребет, кроме собственного. Что сможет стоять без чьих-то рук, без чужого голоса, без привязки к чужому ритму. И возможно, это хоть что-то значило. Хоть каплю. Хоть намёк на то, что всё это — не только пустая трата взглядов, слов, сигаретного дыма и алкоголя. И они хотели поговорить о сексе, но каждый раз всё ломалось. Не потому что слов не хватало или храбрости, а потому что в голове Кевина сидела та самая тварина, которая знала, как ставить замки на язык. Она шептала, рвала ему горло изнутри, и любое «давай» превращалось в «нет». Кевин сбегал. Раз за разом. То в сторону, то в толпу, то просто в собственную тишину. Растворялся, исчезал, словно его тело не принадлежало ему, а мысли принадлежали кому-то другому. И да, догадаться было нетрудно: эти темы сплетались в одну и ту же петлю. Секс и Рико. Ведь Кевин всегда сбегал, стоило лишь имени Рико коснуться воздуха. Так же, как сбегал от любой попытки заговорить о близости. И оба бегства были одинаковы — одинаково быстрыми, одинаково паническими. Будто в каждом слове, что касалось его тела или прошлого, жила одна и та же рука, один и тот же приказ: молчать, прятаться, исчезать. Но Кевин тратил свой язык на убогие оправдания и дешёвую ложь. Мелкая, жалкая, будто он всё ещё верил, что можно спрятаться за картонной ширмой и никто не заметит дыру в стене. Он говорил, что Рико — это прошлое, что его больше нет, что тот больше не управляет, не дергает за нитки. Слова, которые должны звучать как освобождение, а звучали как цепи, только ещё более громкие. И если верить этой лжи, если принять её всерьёз, если представить, что тварь исчезла и не сидит в его голове, не переграждает каждое решение, не вставляет палку в рот, не давит на дыхание — то почему бы ему не отпустить своё лицо между его бёдер? Но он не отпускал. Никогда. Снова и снова выбирал цепляться за свои нелепые «прошло», «забылось», «это не имеет значения». Словно одно лишь повторение мантры могло превратить обугленные кости в живую плоть. Словно отрицание способно было стереть запах крови и страха из собственной памяти. И Кевин не знал, но Эндрю приснился кошмар. Не его собственный — чужой, чужая тень, чужой хребет внутри сна. Кошмар Кевина. Там, где этот упрямый придурок, наконец, отпустил Рико, стер его лицо, забыл даже звук его имени. Эндрю видел, как это выглядело. Он стоял на крыльце, и жаркая тьма липла к коже. Пот с Кевина стекал по вискам, по губам, и Эндрю слизывал его так, будто это был ответ на все вопросы, которых он не задавал. Пальцы Кевина оказались у него во рту — тёплые, дрожащие, живые. И всё это было не пустой картинкой, не фантазией. Это звучало. Так же громко, как звон цепей, падающих с рук и сознания Кевина. Словно каждая звена, каждое замкнутое кольцо лопалось и летело в сторону, оставляя его свободным. И тот звон кожаной куртки, тяжело слетающей с плеч Эндрю и падающей на пол, будто лишняя оболочка, ненужная в этом сне. Звук, глухой и неприятно громкий, застревал в воздухе, как отметка того, что дальше уже не будет привычных оговорок или защиты. И они клялись — не кровью, а слюной, чужой влажностью, скользкой и липкой, что делает любую честность куда более интимной. И в этом слипшемся обещании Эндрю наклонялся к Кевину и шептал ему про его очаровательность, как будто в этом слове спрятана вся суть их связки. Кевин же отвечал тем же, только не словами о фактах, а признанием в том, что его до ужаса заводят эти грязные, до дрожи близкие сонеты.Сонеты, которые самому Эндрю всегда казались чем-то между насмешкой и мусором, записанным на клочках тетрадей между скучными парами. Сонеты, которые он даже не для себя писал, а для Аарона — чтоб тот мог втирать их девушкам, выдавая за свои слова. Но там, во сне, они звучали иначе. Там они ложились на Кевина — по смыслу, по ритму, по каждому звуку — так, как не ложились ни на кого другого. Эти сонеты Кевину тогда, во сне Эндрю, нравились — он будто впивался в каждую строчку, ловил их, словно это была не поэзия, а кислород. Но в реальности они быстро портились. Стоило вынести их за пределы сна, в этот мир с пепельным воздухом и чужим смехом, как строки теряли вкус, рассыпались, становились дешевым хламом. То, что во сне звучало до дрожи близко, в жизни оборачивалось неловким фарсом — грязной бумагой с чернилами, которые уже не цепляли. Они сгорали быстрее, чем сигарета в его пальцах, и оставляли после себя лишь запах обугленной бумаги, тяжёлый и пустой. Но стоило ли вообще беспокоиться о том, как долго живут сонеты, если куда важнее было другое — Кевину следовало быть осторожнее с тем, кого он трахает и потом не перезванивает. Нет, не в буквальном смысле, не о сексе речь. Кевин трахал иначе — он ебал мозг, вывернул личность Эндрю, ломал его принципы, даже не осознавая, насколько глубоко пролез. Он въелся под кожу, как игла, которая не уходит, а только гниёт там, заражая всё вокруг. Он жил в Эндрю не как тело, а как зараза, как навязчивая мысль, от которой ни сигаретой, ни стаканом не избавишься. И всё это делал не потому что хотел, а потому что так дышал — так существовал. А сейчас Кевин вербовал себе смазливого мальчика из Милпорта. Слишком активно, слишком явно, так что игнорировать это было невозможно. Тяга, проступавшая наружу, жгла словно отметина, и в ней угадывалось всё то же старое — та же привычка ломать, присваивать, втягивать в свою орбиту кого угодно, лишь бы самому не чувствовать пустоту. И Эндрю всё чаще начинал подозревать, что Кевин ни черта не собирался делать из того, о чём говорил. Ни шагнуть в сторону от Рико, ни разделить с ним хоть часть себя. Все эти разговоры звучали как дрянные обещания, которые с самого начала были пустыми. Кевин надеялся не вырваться, а просто заменить. Не очистить себя, а подставить вместо Рико другое имя, другое лицо. Он смотрел на Эндрю так, будто видел в нём костыль, которым можно опереться, пока шрам под кожей продолжает кровоточить. Но костыль — это не лекарство. И Эндрю это прекрасно знал. Кевин не собирался избавляться от зависимости. Он всего лишь искал себе нового донора, новый способ держаться на плаву, и если не Эндрю — то Джостен. Слишком очевидно, слишком предсказуемо. Тот же порочный круг, только с другой маской на конце. И в этом было что-то почти смешное в своей гнилой прямоте: Кевин менял только декорации, но никогда — саму суть.
76 Нравится 2 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (2)