Доверие

R
Завершён
91
автор
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 346 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
91 Нравится 6 Отзывы 16 В сборник

Настройки
«Доверие — это палка о двух концах». Так Акутагава сказал однажды — и с тех самых пор, всякий раз, когда он оказывался рядом, Ацуши не мог перестать об этом думать. Что такое доверие? Что значит доверие для них двоих? Ацуши проводит влажной ладонью вдоль предплечья, разглаживает мыльную пену по измученной коже: ресницы устало смыкаются, липнут выгорающей белизной, подчиняясь тяжелым векам. Пахнет Акутагавой — примесью свежей мяты, сырой земли, стекающей по сточным трубам, хвоей и легкими нотами неприятной горечи, которая в сжатом горле селится, как родная. Не так сильно, но ещё уловимо — после него в ванной на стеклах запаренная дымка, пара отпечатков на прозрачных дверцах, крохотные капельки, стекающие вниз с мокрым стуком о плиты. Ацуши пахнет им тоже. Совсем немного — ведь Рюноске не любит долго принимать душ. Остатки его запаха вместе с потом растворяются в теплой воде, заставляют задумчиво поджать губы, пальцами размазывая мыльные разводы по укусам — аккурат вдоль каждой вмятины, у которых кожа жжется, расцветает следами приятной боли. Язык саднит, крохотной язвочкой жмется к нёбу, растворяет солоноватый вкус — поцелуи дикие, грубые, но с лихвой утоляют утробный голод. Ацуши думает: «достаточно ли?» и поднимает ноги, щекой прижимаясь к влажным, чуть сбитым коленям, притирается к каждой маленькой трещинке. Это ли его доверие — либо дикая прихоть, которая держит чужую гордость в узде, подобно глупой собаке без пристанища? Ацуши не знает. Не знает и узнать боится, ведь быть чем-то большим всегда до невозможности страшно. Для Акутагавы доверие — равноценный обмен, которую безобразной нещадной похотью не заглушишь, не утопишь, сколько ни пытайся. Палка о двух концах — и она ведь обязательно когда-нибудь станет острой. Ацуши медленно поднимается, насухо вытирает кожу, полотенцем осторожно пушит волосы, что как неуютное гнёздышко разлетаются в разные стороны, торчат влажными прядями, по которым капли стекают вдоль лица и кончика носа, разбиваясь о холодный кафель. В зеркале отражение — как с глупой картины, заставляет его виновато поджать губы, проглотить похороненный в горле ком, потому что белые ресницы вздрагивают, а глаза за пеленой пара замечают на стекле новые, почти неприметные царапины. Его шаги оставляют влажные, бесшумные следы: вдоль плитки в ванной, вдоль узкого, прохладного коридора, в котором шлейфом за ним следует приятный ветер из открытого на кухне окна. Ацуши бы закрыл — но от фантомных прикосновений по телу всё ещё будто бы жарко, словно крохотные огоньки расцвели, подобно рядам ночных фонарей, перемешиваясь со звёздами из целованных, укушенных, измученных кожных клеток. Почти как созвездия. Почти галактика, вверенная кому-то в обагренные ладони. В комнате Акутагавы, как и всегда, стоит удушающий мрак — только лишь крохотный лучик коридорного света, оранжевого и противно-жгучего, освещает очертания кровати и цепляет собой сжатые плечи, укрытые тонкой простыней. В воздухе тесно, слишком душно и тепло — Ацуши узнаёт в тяжёлой пелене остатки собственных стонов, отголоски чужих, что так приятно растворились где-то над ухом; узнаёт неизбежную близость в том, как небрежно раскидана одежда, бесполезными кусочками ткани валяясь у ног, превращаясь в безобразные кучи. Он стоит полностью голым, вслушиваясь, как капельки воды стекают вниз аккуратной лужицей между пальцами ног, вылизывает припухшие губы, растворяя тонкую струйку крови, и до сих пор не может понять: их залитая отчаянием и похотью близость, укусы на бледных ключицах сквозь рваные вдохи и резкие толчки — это доверие или каприз бешеной слюнявой псины, которой удобно подбросили кость. — Не спишь? — Ацуши тихо спрашивает, со скрипом прикрывая дверь. Слышит по тому, как беспокойно Рюноске дышит — он всё ещё о чём-то думает, будто ждет, когда слова в груди появятся сами. — Мне остаться на ночь сегодня? — Как хочешь, — хрипло отвечает Акутагава. Не поворачивается — только тонкими пальцами проводит невидимые линии вдоль простыней, вырисовывая близ кожи непонятные, крохотные узоры. — Мне нет никакой разницы. И ведь действительно — нет. Ацуши всё равно донельзя прозрачный и незаметный, растекается сквозь сжатые пальцы зыбучим песком, стоит только доверенно-любимому на секунду прикоснуться, стоит ему только вспомнить, что он ещё существует на этой планете — как крохотный нюанс, у которого имя рудиментом на костях выжжено. Едва ли Акутагава когда-то скажет, что желает с Ацуши большей близости. Он не обижается. Его собственным упрямством можно короновать несговорчивых овец, а об зубы тигра вскрывать свои вены на бледных запястьях, на которых следы черных веревок до сих пор разъедают плоть. — Я возьму твою рубашку? И вопрос звучит крайне смешно и нелепо в удушающей тьме, потому что Ацуши не нужно даже видеть его лица, чтобы знать, что Рюноске косит недовольный взгляд, ладонью вытирает онемевшую щёку, пальцами проводит по поверхности тяжёлых век, прежде чем сделать вздох. — Нет. А у Ацуши пухлые губы ползут вверх, почти как у маленькой дряни, что решает напакостить — его руки всё равно к выглаженной ткани тянутся, как по мановению, словно внутри под грудью глупый кот засел, мечтающий испытывать на прочность. У Акутагавы нервы ни к чёрту — Ацуши об этом знает. Каждым резким взглядом чувствует, когда на черты его лица засматривается, словно может позволить себе ещё пару запасных сердец вместо того, что уже вдребезги разбито, подобно посуде, устилающей пол на кухне. — Спасибо, — улыбка становится шире, язык незаметно скользит поверху, собирая выступившие капельки крови оттого, что трещинки на губах рвутся; оттого, что щёки от глупости сводит. А Рюноске молчит, позволяя тигру вольность, которая самому и вовек не светит. — Она приятная на ощупь. «Как и ты» — тонет где-то в страхе, в темной пелене прохладной комнаты; умирает в гло́тке, оставаясь неозвученным, непонятым, непрошенным. Ацуши эти слова коварные проглатывает вместо ужина и добавки боязливой нежности — Акутагава по горло сыт, пусть доверие и колется, рвется наружу, скребя вместе с близостью под косточками. Рюноске питается тишиной, перекусывает собственным языком, который без причины режет, умывается немой водой — только бы не показаться слишком доступным; только бы Ацуши не стал случайным смыслом, который он принять никогда не сможет. Молчит, потому что у нетренированных собак нет понимания команд — хочется рычать, брызжать слюной, оголяя острую пасть, а рядом с Ацуши держаться на воображаемом наморднике, что летит к чертям вместе с одеждой, стоит ему хоть на мгновение рот открыть. Ацуши ему доверяет? Едва ли он когда-то почувствует себя ещё более голым. Ацуши от влажных лужиц на полу отходит на цыпочках, поджимает наполовину оголенные плечи, на которых чужой белый шелк мягко шуршит при каждом движении, будто нарочно дразнит слух. Он не знает, куда деть руки — засовывает их в рукава, прячет в складках и изящных рюшах на оборке, пытаясь согреться и не выдать, что дрожит вовсе не от холода. — Я могу?.. — не договаривает, потому что плотные нити оттягивают тонкую простыню в сторону, ненавязчиво приглашая опуститься. Ацуши с лёгкой усмешкой поджимает губы — он снова мог абсолютно ничего не спрашивать. Расёмон говорит куда громче, когда Рюноске путается в мыслях. — Хорошо. Ацуши медленно опускается на край кровати: ткань под ним чуть проседает, передавая тепло чужого тела сквозь тонкий слой простыней. Он осторожно ложится боком, подгибает колени, и, делая крошечные, почти неслышные движения, протягивает руки вперед. Кончиками пальцев касается лопаток через ткань рубашки, на миг замирает, а затем, приглушенно выдыхая, прячет нос в узком пространстве между чужими напряженными плечами. Дыхание становится глубже — тёплые струйки воздуха касаются кожи, пробираются под ворот, вызывая на теле Рюноске едва заметные мурашки. Ацуши улыбается: медленно, будто по памяти, проводит кончиком пальца линию от одной родинки к другой, скрытых под тонким хлопком, но известных ему, как свои шрамы — маленький, излюбленный маршрут. Движение едва ощутимое, но в нём с каждой секундой расцветает вся его непризнанная нежность. А у Рюноске под грудью стая псин воет, кровь разлетается брызгами, взрывая артерии и вены, подобно спящим сотни лет вулканам. Такое не выдержать, не перетерпеть, не перегрызть — ведь чтобы зубами к его кадыку дотронуться, придется повернуться, посмотреть в глаза, в которых ненависть так и не нашла себе места. — Уйдёшь через пару часов? — тихо спрашивает Ацуши, почти мычит слабые, тихие буковки, щекой прижимаясь к его спине. — Не ходи сегодня на работу. «не уходи — от меня, от меня никогда». — Ты надел то, в чём я планировал идти, — прохрипел Акутагава, едва заметно усмехаясь тому, как Ацуши невзначай зажимает легкую ткань между губами, опаляя томящуюся под ней кожу тёплым дыханием. Приятно. Даже слишком — и от этого становится опасно, будто кто-то близко поднес спичку к промасленной рубашке. — Предлагаешь остаться с тобой и разделить душевные раны? — Нет, — Ацуши улыбается в пространство между его лопаток, оставляя на выпирающем позвонке крохотный поцелуй и губами вылавливая очередную скромную дрожь, бегущую вниз по чужой спине. — Просто предлагаю тебе хотя бы раз нормально отдохнуть. Разве в этом есть что-то странное? «Ты весь странный, Тигр». С головы до пят, от глупых сверкающих глаз до кончиков пушистых, белых как январский снег ресниц — странный. А Акутагава в этом снегу — разлитая вязкая нефть, порох и смог, сплетающийся кучками и падающий на землю чёрными подтаявшими хлопьями. Ацуши расслабленно прикрывает глаза, позволяя себе чуть больше смелости, и прижимается к Акутагаве, простираясь к напряженным выпирающим косточкам. Пальцы на его спине — осторожные, но настойчивые — тянутся выше, описывают траекторию, которую он знает наизусть: от выступающей лопатки, на которой в ряд три скромные родинки, до тонкой линии жилки на шее. Рюноске дышать перестает, словно те самые кости переломанными осколками застревают в горле, и нервно сглатывает, когда на выпирающем бугорке чувствует теплые, мягкие подушечки. Каждый раз, словно в самый первый — глухим стуком молотка рёбра, нещадным взрывом в ушах, сердечным ритмом, рваным и бешеным, как неудержимый шторм: — --- .-.- моя -.- .- .--. . — .- .-. .-.- -.-. . .-.- капитуляция -. -… . тебе — Рюноске? — спрашивает Ацуши, получая в ответ тихое, расслабленное мычание. — Ты говорил мне однажды кое о чём, — шепчет он, чуть сжимая пальцы на шее, где покоится старый, глубокий шрам, — и мне стало интересно… Как ты смог позволить себе хоть немного довериться Расёмону? — Почему вдруг спрашиваешь об этом? — Если скажу тебе, то уже не смогу получить ответ, разве не так? И Акутагаве от едкой правды хочется прикусить язык, когда вместе с усмешкой с его губ срывается что-то похожее на отголосок поражения, а внизу живота селится разгромленный фасад — то ли попрощалась выдержка, то ли расплескалась убитая похотью гордость. — Не путай страх с доверием, — наконец говорит он, следом так же прикрывая глаза, пока Ацуши продолжает мягко проводить пальцем вдоль рубца, будто штрих за штрихом закрепляя его ответ. — Это была борьба, в ходе которой одному пришлось выйти победителем. Ацуши едва заметно кивает, лбом осторожно касается чужого плеча: влажные пряди осыпаются следом, а в нос бьет свежий запах хвои и мяты, впитанный в волосы. Он вдыхает запах кожи, смешанный с теплом и тихим напряжением, впитывает его глубоко, будто это последнее, что он может забрать себе, а Рюноске остается лежать неподвижно, сдерживая невидимую пасть. Расёмоново «доверие» — это полотно из шрамов, напоминающих на теле Рюноске то ли рваные линии, то ли молнии, фресками и обрывками лоскутов заполняющие бледную кожу. Ацуши даже на ощупь сквозь сомкнутые веки чувствует, как каждый бугорок на поверхности о чём-то кричит, застревает многолетней болью под слоем плоти, пожирая Акутагаву изнутри. — Когда Расемон впервые проснулся, не было никакого знамения или предупреждения. Послания с небес или прочей глупой ерунды, — он приоткрыл глаза, вытягивая тонкую длань вверх, пальцами словно сжимая в кулаке воображаемое солнце. — Дикий зверь заявил о себе резко. Я был ещё ребенком, боролся за объедки и гниль, выброшенные на свалке у самого края трущоб, чтобы прокормить сестру и товарищей — многие из них болели, от голода в бреду глотали гальки и забивали желудок песком. Ацуши понимающе кивнул, осторожно уткнувшись носом в изгиб чужих тонких ключиц. Его ладонь медленно скользнула ниже, кончиками пальцев перебирая рюши рубашки, чуть приоткрытой на груди, сквозь которую сердце продолжало устало биться о кости. Бьётся — значит чувствует. Значит — ты ещё чувствуешь, Рюноске. — В округе было много собак, иногда с лесов к нам приходили волки, которых тревожила близкая вырубка деревьев, — продолжил Акутагава, осторожно задевая рукав, — они тоже были голодными. Ацуши поджал губы, рассматривая в темноте ранее мельком замеченные шрамы: безобразие, сотканное, подобно небрежно сшитым лоскутам, оставалось на коже неровными, грубыми рубцами. У Ацуши под кожей, где-то глубоко внутри, точно такие же — и он знает, что там болит намного сильнее, чем то, что оставлено легкой насмешкой кривыми, страшными узорами. — Дикие псины недоверчивы по своей природе — они обязаны оголять клыки и ставить на кон свою жизнь, чтобы увидеть ещё один день, — взгляд темных глаз медленно опустился на лицо Ацуши, обводя ими невидимые линии где-то на уровне губ. — Иначе придет кто-то, кто разорвет их глотки, ударит палкой по хребту, заставляя давиться скулежом, и оставит их ни с чем. Акутагава умалчивает, как впервые тряслись руки, стоило огромному булыжнику оказаться зажатым между пальцами: он сглатывает ком в горле того ребенка, который на языке чаще ощущал вкус крови, чем сахара, как другие дети, которым судьба уготовила любовь и благосклонность. Они ему не нужны. Любящий пёс от преданности теряет обоняние, рискуя и сам оказаться убитым. — Вонь и ужас тех лет остаются впитавшимся в кожу ядом, сколько ни пытайся оттереть, — хрипло продолжил он, легко поддевая пальцем чужой подбородок. — И именно эта вонь однажды разбудила зверя страшнее, чем голодные отчаянные животные, у которых я пальцами из пасти вытаскивал объедки. Черный, тьмой поглощающий монстр, необъятный, как бесконечно голодная бездна. Нечто, способное разорвать пространство, стать частью хозяина, служа ему продолжением и защитой. Нечто, которое Ацуши помнит слишком хорошо: боль и страх, которые оно приносило, блаженство и удовольствие, на которые способно, защиту и надежность, которую отдало ему без остатка. Он помнит, как с предсмертным вздохом Акутагавы его запястья жгло от боли уносящей, ослабевающей с каждой секундой материей. То было его волей — не оскорбленным одолжением, на которое Ацуши однажды отплатил таким же шрамом на теле. — Но Расемон не видел во мне хозяина. Наверное, тебе это знакомо? — с усталой усмешкой спросил Акутагава, в полумраке всматриваясь в очертания уже родных, округлых глаз. — Всё, чего он жаждал — смерть. Ацуши тихо выдыхает, вновь поджимая губы, и едва прикасается кончиком своего носа к чужому, проводя подушечкой большого пальца вдоль скул. Акутагава не замечает пока, что давно на ласку отзывается, как подбитый и брошенный. — Тигр внутри меня никогда не считал меня за хозяина. И я до сих пор им не являюсь, — отметил он с легкой улыбкой. — Ему было страшно. Как ты и говорил — страх способен на многие ужасы. Клетка, что была нам знакома с самого рождения, оказалась слишком мала, чтобы его сдерживать. — И он вырвался наружу, — подвёл Рюноске. — Только Расемон никто никогда не сдерживал. Он в ненависти и крови был рожден, в них же до скончания лет будет омыт, утоляя бесконечную жажду. Рюноске медленно приподнялся, вяло расстегивая оставшиеся на рубашке пуговицы. Ацуши осторожно поднялся следом, устремляя взгляд на оголенную грудь: постепенно спадающий шелк открывал новые, более глубокие шрамы. Не такие, которые он на своем же теле унаследовал от плети и веревок, натертых цепями лодыжек. Не похожие на укусы диких собак, не оставленные на теле и руках от страха и неизбежности. Те, что были на нем, принадлежали бешенству Расемона: Ацуши видит по изломанным, грубым линиям, которые ложатся отражением на его ногах. Там у него такие же. Разве что более изящно отточенные — годами тренированная команда. — Чтобы научить эту дрянь слушать, мне пришлось очень дорого заплатить, — наконец сказал Рюноске, позволяя тонкой нити ткани обхватить запястье Ацуши, выбивая из него легкий, удивленный вздох. — Оно испытывает на прочность, паразитирует в поисках идеального хозяина, которому захочет стать второй кожей. Акутагава ведет Расемон ближе, притрагиваясь дрожащей ладонью Ацуши к грубым рубцам на своей коже, позволяя ему дотронуться до сокровенного, неприкрытого — и на самой поверхности пальцев расцветает призрачный голод, что в нём отпечатался, подобно клейму. — Расемон убил тех псин, разрывая их на части одним резким, быстрым движением. Я не отдавал этой команды, но он чувствовал, что в глубине души я желал их смерти, потому что хотел выжить сам, — горько усмехнулся он, проводя ладонью Ацуши вниз к впалому животу. — Но Расемону было плевать на мою безопасность. Он хотел порезать меня на мелкие кусочки, поглотить, пустить кровь из моей глотки, растворяясь в луже собственного безумия. То, что ты видишь сейчас на своей руке — не доверие, а дисциплина. Ацуши едва заметно опускает брови, дернув уголками губ. Каждый бугорок, каждая неровная линия и глубокий шрам, заживший уродливыми полосами, Рюноске дал своей способности как дань. Плата за чертово воспитание — собственные плоть и кровь, взращенная дисциплина и абсолютный контроль — сквозь сжатые зубы и крики по ночам, когда кожа отходит в черную пасть кусками, а вены вдоль запястий вспарывает острым лезвием, чтобы утолить утробный безмерный голод. — Расемону всегда будет мало, — спокойно констатирует Акутагава, пуская нити материи плавной, осторожной волной вдоль по чужой руке. — Он не должен давать тепло, должен только забирать. Не умеет давать жизнь — только отнимать. Чтобы не вредить остальным, я кормил его собственной кровью, пока в глазах от невыносимой боли не темнело, а горло от криков не теряло способность чувствовать и издавать звуки. И даже дав ему так невообразимо много, заточив покладистость этого зверя до абсолюта, все полагались на эту силу только потому что она губила больше, чем это делали остальные. А сердце предательски продолжает отстукивать, отбивать нещадный ритм, которому сигналы бедствия больше ни к чему. -. ---… . .--- ---. .-… --- -. … .-. .- ---- .-. — --. -. .-.- .--. --- — --- — .- ---. — --- .-.-… — .- .-. --. .--. .-. . — … — .-. .- ---- -. . . … --- -… … — .--. -. -. --- --. --- --- — .-. .- …-. -. . .-.- .-.-.- Ведь Расемон родился в ненависти, как Рюноске родился в день, когда впервые сумел почувствовать. — Дети глупы и беззащитны. Их кровавой бойней не убережешь, сколько ни пытайся, — хрипло отозвался Рюноске. Расемон медленно поднял чужую ладонь, позволяя Ацуши сцепить с ним пальцы, накрепко связываясь с вязким теплом черных нитей. — Мои товарищи шептались за моей спиной, пока страх не поглотил их до безумия. Они боялись меня, называя бесчувственным, но до тех пор, пока Расемон утолял свой голод мной и безмозглыми наемниками, они продолжали прятаться за моей спиной. Пока один за другим не погибли, оставляя меня со своими телами, к которым Расемон не посмел притронуться даже после их кончины. Он мог сожрать их, как бесполезные шматки мяса, но вместо этого упивался моей кровью, отступая обратно в тень. У Акутагавы под холодными пальцами до сих пор запах сырой земли, в ноздрях — трупный смрад, переплетение между грязью и скорбью, которые давно гнильцой растекаются по венам. У Ацуши внутри что-то знакомое, но одновременно далекое — крохотная струйка ненависти породила только тяжеленные оковы, которые его за глотку держат, сколько ни пытайся забыть. — Я хоронил их, день и ночь выкапывая ямы собственными руками, пока не стер пальцы в кровь, позволяя Расемону прокусить мозолистые ладони, лишь бы сохранить о товарищах память. А затем мы с Гин скитались, пока воплощение моей ненависти не нашло новое пристанище и не обрело поддельный смысл. Ладонь Ацуши предательски вздрогнула, чуть расщепляя пальцы: его ресницы сжались, а лоб медленно уткнулся в подставленное плечо, тут же опаленное горячим, рваным дыханием. — Дазай-сан увидел в этой способности именно то, чему я воспитывал ее с самого рождения — ярость, неуправляемую ненависть и голод. Но он научил меня наделять ее другими свойствами, — и он чувствует, как Ацуши слабо улыбается, губами касается к оголенной коже, выводя привычные изгибы. Знает, что защитил не от ненависти. Даже сейчас эта поглощающая тьма касается его с поразительным спокойствием, расползаясь приятным теплом, но Акутагава никогда не признает, что этому научился сам. — И я заставил её подчиниться. Ломал свои кости, чтобы перековать всё ее естество и привить ей свою волю. Это никогда не было доверием. Ацуши грустно улыбнулся, свободной рукой погладив Рюноске по щеке: подушечка большого пальца ласково провела по крохотной точке под глазом, заставляя Акутагаву трепетно вздрогнуть, сглатывая застрявший в горле ком. Это не та близость. Не та, к которой его собственный зверь внутри был приучен с переломанным хребтом. — Джинко, я… — Я раньше думал, — тихо перебил Ацуши, прижимаясь своим разделенным теплом к чужой оголенной груди — лишь бы хоть часть отпечаталась, хоть доля навеки осталась на нем, — что никогда не смогу тебе довериться. А затем и сам не заметил, как принял на себя смертельный удар. Я не понимал тогда, почему ты поступил так ради меня. Наверное, ты бы не признал, что я был у тебя на уме. Не уверен, что признал бы и сейчас, — Ацуши вновь улыбается, пальцами гладит вдоль чужого позвоночника, принимая на себя волнительный трепет. — Но моя нужда в ответе отпала сразу же, как я увидел тебя вновь. Ведь тогда я смог запомнить твои глаза, смог улыбнуться тебе в последний раз — так же искренне, как ты улыбался, глубже и больнее всех оставленных прежде шрамов. Я правда восхищаюсь тобой, — прошептал Ацуши, расслабленно прикрывая глаза. Чувствуя, как Расемон с такой же осторожностью расползается по его телу, впитывает тепло оголенной кожи, подобно раненому зверю. — И твоя сила в том, что твое отчаяние выместило страх. Моё же — утопило меня в жалости. Только в чем-то ты все же остался не прав. У Акутагавы на тонких уголках подобие ухмылки — кривой и изломанной, похожей на рваную нить, на которой вся их близость держится, вяжется в мертвый узел. Он склоняется к его лицу, сокращая расстояние, и обдает губы Ацуши горячим дыханием: — В чём же? — В том, что такое доверие, — он осторожно обвил дрожащие руки вокруг шеи Рюноске, запечатывая на легком касании в уголок губ тихое, нежное: — Для меня — это твоё имя. И Расемон не вздрогнет ни на миг больше дозволенного, когда Акутагава захватывает чужие губы в жадный, глубокий поцелуй. «Доверие — это палка о двух концах». Но ему ли бояться, когда его голод в чужой дрожи рычит сильнее дрессированного зверя?
91 Нравится 6 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (6)