Две фары
в мою комнату сквозь две шторы
бросают свет.
Измеряя страну в длину,
фонари натянули струну
от флажолета.
Я проснулся в холодном поту.
Сколько девушек — ну и ну!
Если мне нужно выбрать одну,
пусть будет эта.
Дине до Иры нравились всегда умные и до скрипа эрудированные. Почти все — отличницы. Гордости и надежды. С одной такой, у которой были русые кудри, трогательно-советское имя Наташа и умение виртуозно ставить под сомнение любые авторитеты, Дина первый раз целовалась в гримёрке — прямо у натюрморта из блюдца с окурками и надписи «Курить воспрещается», прямо незадолго до выхода на сцену. До Иры ей точно не нравились люди без хотя бы шатко-валкого высшего образования — но, технически, ей до Иры и девочки-то не нравились. Нет, нравились, конечно, но это называлось другим словом или не называлось совсем. Если когда-нибудь Дине хотелось связать с кем-то жизнь, то тоже с кем-нибудь таким, чтобы говорить про контрапункты и хронотопы. Чтобы чуть ли не прямо в постели Симону де Бовуар цитировать. Ира в постели пила пиво, до бессмысленного красиво трахалась и иногда плакала. И грим даже сама не умела поправлять после особенно нелепых гримёрочных поцелуев — приходилось цеплять пальцами за подбородок или скулу и шипеть «не ржи хотя бы». И глаза у Иры были на первый взгляд пустые совсем. Бессмысленные. Фонарный свет из окна падал мягко и как-то синевато, и от него и без того бледное Ирино лицо становилось совсем вампирским. Динина домашняя футболка сползла у неё с плеча, и было видно, как подрагивает при дыхании ключица. В первый раз было почти так же. В первый раз Ира размазала по подушке длиннющие ещё кудри, и Дина смотрела на них — сложный узор из чёрных волнистых линий, чем-то напоминающий тёмные разводы на воде. Не вспомнить уже, что чувствовала. Наверное, то, что и полагается человеку, которому холодным медально-кубковым золотом свалилась в руки звезда жесточайшего юношеского краша. Тогда она в Иру ещё не влипла — влипла потом, основательно, так, что сопротивление бесполезно, что отдирать с мясом. А отдирать — потом уже поняла, когда стало бесповоротно поздно — придётся ведь. И получится дурацкая история о бесконечно проёбанной любви. Какой-нибудь Чехов или Бунин, восьмой класс, затертая библиотечная книжка. Нежная и тупая антикварная печаль. А Ира сожрёт себя с потрохами — как бы не храбрилась, не делала вид, что это несерьёзно всё и вообще похуй. Школярство, целиком, от конца до начала, тайны мадридского двора и желание показать самой красивой девочке в классе, что ты лучше, чем есть. И абсолютно точно не по уши. И абсолютно точно выживешь. Дина соврёт, если скажет, что у неё никогда ничего такого не было. А глаза у Иры, если присмотреться вблизи — томно-трагичные, весело-отчаянные, удивительно светлые в чернющих ресницах. Как у юной декадентки на иллюстрации к романсу Вертинского.***
Дина выпутывалась из одеяла осторожно, неловко прижимаясь плечом к мягкой ковровой стене — ковёр был хозяйский, и снять его так и не хватило совести, сколько бы они над ним не хихикали. На крохотной кухне было темнее, и стакан с кувшином она нашаривала наполовину вслепую. За окном ТЭЦ нуарно-реверсивно извергалась белым дымом в чёрное небо. Из открытой форточки тяжело и вкусно, будто снаружи разбили флакон духов, тянуло поздней весной. Дина смотрела на дым и чувствовала, как крупно вздрагивают руки, неловко задевая зубы холодным краем стакана. Почему-то вспоминалось, как в гостинице в Новосибирске она смотрела с Ириного ноутбука «Гражданина Кейна», а Ира лежала головой у неё на бедре и лениво ворчала, что Дина забивает ее восхитительно чистые рекомендации на «Кинопоиске» своей душниловской классикой. Замолкала она, только если почесать, как кошку, за ушами, зарываясь пальцами в мелкие мягкие кудри — как будто каменела от примитивной человеческой ласки. И так мерзостно, отчаянно хотелось, чтобы так было всегда, что аж тошно. Вода была холодная, с противным металлическим привкусом, невесть откуда взявшимся. Двухчасовоночной Дине почему-то показалось, что это бред — все это на воздух опирающееся ощущение временности, неизбежной разлуки, не первый месяц свербящее и никогда, кажется, не пропадающее насовсем. Куда ещё можно деться, после нелепого ощущения, будто вы в браке лет пятнадцать? После того, как попёрлась в Сибирь, как проклятая жена декабриста, только чтобы после «стоп, снято» кутать её в невыносимо безвкусный розовый леопард, поить прямо с рук, не передавая, горячим чаем из термоса и поправлять грим, приближаясь к самому лицу — как будто ассистентов на площадке мало? После того, как Ира смотрела на это своими светлыми в чёрном глазищами нежно и одновременно диковато, словно концепция заботы ей каждый раз заново на голову сваливалась, и отчаянно лезла целоваться пахнущими пудрой губами? После вечных рассказов про дейтинги, которые однажды куда-то испарились сами собой, после помятых роз в гримёрках, и слёз-слёз-слёз, и страшного чувства, что никому ещё столько о себе никогда не говорила — куда деться? Отдирай, не отдирай — надёжно влипли, впаялись, вмешались, как надолго друг к другу приклеенные кусочки пластилина. И ни на Чехова, ни на Вертинского, они, если быть честной, не тянут ни черта. Даже на стихи сетевого поэта не особо — разве что на сопливую клишированную песню студенческой инди-рок-группы, вроде той, в которой Даша играет в сериале. В два часа ночи это казалось очень простым. Пусть так будет всегда. Потому что непознанный кусочек мозга, сердца, или где там должна помещаться любовь, кликнул внезапно — и вместо умных-разумных гордостей и надежд в мейках, неотличимых от их отсутствия, выбрал Иру. С её средним обязательным образованием и плановым кризисом раз в неделю из-за того, что она не полумёртвая героиновая девочка из тамблера десятых, хотя и так уже похожа на труп невесты. С её хронической убеждённостью, что любить её абсолютно не за что. В спальне Дина неловко вписалась в косяк, и Ира проснулась. Подняла голову, со сна тёплая, мятая и на себя не очень похожая. Фонарный свет тусклым, чуть мерцающим абрисом обвёл взъерошенные волосы и полуголые плечи — футболка ей была всё-таки отчаянно велика. Голос у неё тоже был тёплый и мятый. — Ты чего? — Ничего. Спи, на работу завтра. Я тоже спать сейчас. — Аааа, а то я уже решила, что ты сваливаешь куда-то. Дину пробрало неуместным смехом. — Куда я денусь по-твоему? Это моя квартира. И добавила совсем негромко, садясь на кровать: — И вообще никуда от тебя не денусь. Но Ира уже спала, или только притворялась спящей — непривычно повернувшись спиной, ровным рядом острых выступающих позвонков, как у красивой рыбы. Дине очень хотелось что-нибудь прямо сейчас сказать — что-то вроде «Я тебя люблю, и делай с этим что хочешь, потому что мне невыносимо хотеть вот так вот спать с тобой все ночи всегда и знать, что этого не будет». Или что-то из сопливого инди-рока про подростковую любовь, который Дина в жизни никогда не слушала. Но вместо этого она втиснулась в разворошённое одеяльное гнездо, стараясь не ухнуть в продавленный на матрасе кратер, и осторожно спрятала лицо в мягких тонких завитках у Иры на затылке. Ира глубоко уязвимо вдохнула и вжалась спиной ей в грудь. Уютно спрятала ступню где-то у Дины между щиколоток. И ноги у неё были, конечно, как всегда по-дурацки ледяные.