«Да ну… Реально приняли…»
Первая мысль за сегодняшний день. И первые по-настоящему живые эмоции: радость и предчувствие изменений в жизни…***
Стэнли Шнайдер, 25 лет. Молодой, крепко сложенный парень, контрабасист. Всего пару недель назад он окончил магистратуру в консерватории, а уже сегодня идет на свою первую оркестровую репетицию. И не куда-то там!.. Его приняли в легендарный Нью-Йоркский симфонический оркестр, даже без аспирантуры! Не секрет, что путь классического музыканта очень долгий и тернистый. Спишь в обнимку со своим инструментом 14 лет, заканчиваешь академию – поступаешь в консерваторию… И играешь еще лет 5-7, пока не достигнешь нужной ступени образования, лишь бы тебя приняли хоть в какой-то оркестр!.. Стэну повезло. Найти работу сразу после выпуска в таком престижном оркестре… если честно, даже сейчас, спустя несколько дней после осознания произошедшего, верилось все равно с трудом, но теперь он идет по уже знакомому пути до Карнеги-холла, где начнутся совершенно новые, рабочие оркестровые будни. По крайней мере, Стэнли хотелось верить, что будни станут новыми. Сложно гореть одной лишь музыкой на протяжении стольких лет, и у «нормальных» людей в таком случае появляется хобби… или друзья… хоть что-то, что выведет из состояния апатии и отрешенности к некогда любимому. У Стэна была только музыка. Пусть на подобные репетиции дресс-код соблюдать не требовалось, Шнайдер все равно решил надеть свою любимую концертную рубашку с жилетом. Наверняка он не один такой придурок. И вот… Карнеги-холл. Самый большой концертный зал Америки, с вместимостью 2804 человека. Его открытием дирижировал сам Чайковский. Войдя через служебный вход, Стэн осторожно ступил в основной зал, словно опасаясь нарушить тишину. Ему тут же открылось все великолепие пространства: впечатляющие размеры, поражающая акустика, в которой даже шаги зазвучали по-новому. Высокие стены и потолки, окрашенные в красно-молочные оттенки, и сцена… Большая и ярко освещенная. Оказаться по ту сторону зрительного пространства было поистине невероятно. Шнайдер сбросил с плеч массивный чехол с контрабасом, оставив его на полу перед сценой — в том же месте, где свои футляры оставляли остальные участники оркестра. Он медленно опустился на колени, высвободил инструмент, и начал привычный ритуал: осторожно пройтись по длинному и широкому грифу тряпочкой из микрофибры, натянуть смычок, периодически проверяя его тыльной стороной ладони, и завершающим штрихом была канифоль, отвечающая за сцепление смычка со струнами. Стэн тщательно покрывал смычок слоем канифоли, оставляя за собой тонкий слой пыли. Когда все было готово, он встал, готовый подняться на сцену, чтобы начать настройку и разогрев. Согласно американской расстановке в оркестре, группа контрабасов располагалась в самом конце сцены, за группами альтов и виолончелей. Чем ближе музыкант располагался к краю сцены и к дирижеру, тем больше у него было опыта и мастерства — если, конечно, этот самый музыкант не был просто гением. Место Стэнли находилось на четвертом пульте, рядом с тубой и двумя тромбонами. В этом, можно сказать, ему не особо повезло: теперь он был вынужден целыми днями слушать назойливое гудение и часто возникающие киксы медных духовых. Придется привыкнуть. Стулья контрабасистов напоминали барные — длинные, с высокой перегородкой, на которую можно было удобно опереться ногами. Всё из-за размеров инструмента: физически играть на контрабасе — задача не из легких. Руки и тело постоянно пребывают в состоянии напряжения, даже когда инструмент не звучит. Возможно, именно поэтому классических контрабасистов так мало. Конечно, никто не идет в музыку за тяжелым физическим трудом, все совсем наоборот. Шнайдеру это не мешало. У него никогда не было проблем с физической подготовкой, а после перехода с виолончели на контрабас в подростковом возрасте он нашел для себя отличный повод заняться спортом. Стэн едва заметил молодые лица в оркестре. В большинстве случаев перед ним стояли знакомые профессора консерватории и известные в узких кругах инструменталисты. Честно говоря, Стэнли даже немного побаивался таких: их требования казались слишком идеальными, а репертуар — ненормальным. И ведь со всеми ними предстояло работать ближайшие годы… Завести бы парочку приятелей, хотя бы для перекуров. Партии выучены. Смычок наканифолен. Вступают уже знакомые звуки настройки, и музыка начинает струиться по залу. Выход дирижера — по виду хмурого и уставшего, может, он тоже уже устал от самой музыки и этой жизни? Все встали, чтобы поприветствовать руководителя. Мужчина без лишних движений открыл партитуру третьей симфонии Брамса, немного задумался, а после резко поднял руки, и дал уверенный ауфтакт. Из двух аккордов вылилась полноценная главная партия симфонии, широкая и могучая. Насколько Шнайдер запомнил, в тональности фа мажор. Он ненавидел фа мажор. И вот, переход в побочную партию, который должен был открыть новый раздел части симфонии, но… лажа. Один из кларнетистов замялся, и не вступил. Заново, сначала… Здешний дирижер видимо ничем не отличался от дирижеров консерватории — они такие же заурядные и посредственные в своих словах об истинной красоте музыки, в то время как они сами и закрылись в своем мирке из парочки-другой одинаковых жанров, и никакой музыки, кроме классической, уже полвека не слышали. Репетиция шла размеренно. Каждые несколько минут дирижер останавливался, чтобы сосредоточиться на конкретном месте и добиться идеального звучания, и местами возникала тихая скука, ведь, как обычно, лажали в основном духовые. Когда дело дошло до третьей части симфонии, Стэн перестал бороться с искушением схватиться за телефон и полистать что-нибудь. Эта музыка навевала воспоминания о временах, когда он был на первых курсах консы и горел жизнью на все сто миллионов процентов, память о бесконечном стремлении к творчеству. Любимое адажио... Правда, всё это, похоже, мало волновало дирижёра. Он, напротив, стал останавливать оркестр даже чаще, будто бы смакуя каждую паузу, словно специально подчёркивая: вот как прекрасна эта музыка, вот как она нравится публике! Шнайдер, к тому моменту уже откровенно скучая, начал томно зевать, мечтая поскорее дождаться перерыва и выйти подышать табачным дымом. И тут его рассеянный взгляд неожиданно зацепился за нечто необычное в первых рядах. Белокурая макушка… Нет, не макушка — это был помпадур: аккуратно уложенный, почти театрально аристократичный. Во время пауз, когда дирижёр вновь и вновь поднимал и опускал палочку, Стэнли украдкой посматривал на этого странного скрипача — но тщетно. Тот, к его разочарованию, всё сидел спиной к нему, и лицо его оставалось скрытым. Одна из частей симфонии подошла к концу. Перед финальной кульминацией дирижёр позволил музыкантам сделать короткую передышку. В этот момент Стэн почти машинально, привычным движением начал вновь проверять натяжение волос своего смычка, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд — настойчивый, почти осязаемый. Он быстро взглянул в ту сторону, не поднимая головы, лишь бросив беглый, косой взгляд из-под ресниц… и встретился глазами с тем самым белобрысым скрипачом. Их взгляды пересеклись лишь на миг — а в этом взгляде было всё: и узнавание, и лёгкое замешательство, и то странное притяжение, что порой возникает между людьми, прежде чем они успеют обменяться хотя бы словом. Похоже, скрипач тоже искал его глазами — интуитивно, спиной чувствуя, что кто-то наблюдал за ним всё это время. Шнайдер не успел как следует рассмотреть его лицо, — но одно он понял совершенно отчётливо: эта встреча была неслучайной. И она обязательно должна получить продолжение.***
Первая репетиция благополучно подошла к концу. Вторая была назначена на послеобеденное время, до которого оставалось ещё несколько лениво тянущихся часов. Стэнли, не изменяя своим ритуалам, уложил контрабас в чехол, затем извлёк из бокового отделения пачку любимых сигарет и старенькую, потёртую зажигалку, и направился к чёрному входу. Следовало бы как-то занять себя до следующего выхода на сцену. Курить — это, конечно, приятно, но перекур за перекуром не мог заменить ожидание. Да и заниматься игрой всё это время тоже не хотелось. И всё же мысль о незнакомце не оставляла его. Этот белобрысый скрипач… В нём было что-то особенное. Что-то, что выделяло его из десятков других — даже если сам он того не стремился. Он играл иначе. Не громче, не чище, не быстрее — просто иначе. Будто его звук не просто вливался в общее звучание оркестра. Или, быть может, всё это лишь плод его воображения? Но даже если так — любопытство уже поселилось в нём. Завершив свою медитацию с сигаретой, Шнайдер неторопливо направился обратно в зал — забрать контрабас и уединиться в одной из репетиционных комнат. Казалось, сегодня ничего уже не привлечет его внимания, когда вдруг он заметил: массивная дверь в большой концертный зал осталась приоткрыта, и оттуда доносились звуки скрипки. Любопытство шевельнулось в нём. Стэн как бы между делом, прошёл мимо двери, затаив дыхание. Увидел — и остановился. Он не мог пройти дальше. Там, в центре сцены, стоял он — этот самый белокурый скрипач. — Он тоже в рубашке... — почти беззвучно, с лёгким удивлением и тихим восторгом пробормотал Стэнли. Значит, не он один такой придурок... Шнайдер не был уверен, что узнал произведение — скорее всего, это было что-то из современного репертуара, не лишённое авангарда, написанное, судя по всему, для сольной скрипки. Но точность имени композитора сейчас была неважна. Важна была игра. Этот светлый, будто вырезанный из фарфора музыкант, который на первый взгляд казался мягким, тихим, даже невинным — извлекал из инструмента звуки такой ярости, такой исступлённой экспрессии, что от них перехватывало дыхание. Всё в его игре было предельно: жест, интонация, взгляд. Он не играл — он извергал музыку, будто из самого нутра, будто через него проходило нечто чужое, дикое, неудержимое. И что поразительно — не дрогнул ни один палец. Не сорвался ни один штрих. Скрипка звучала, как голос, а зал, с его совершенной акустикой, впитывал каждый вдох, каждый сдвиг пальца по грифу. Стэнли замер в дверях, опалённый этой странной сценой. Его мысли перемешались, он не мог понять, что именно испытывает. Восторг? Восхищение? Зависть? Или всё это сразу? Он просто стоял, не в силах ни уйти, ни вмешаться. И впервые за долгое время — слушал по-настоящему. Яркая кода завершила одинокое выступление. Последнюю ноту скрипач будто бы отрезал — резко, бескомпромиссно, словно этой точкой он подвёл не просто итог произведению, но и расставил акценты в чём-то глубоко личном. Словно он сказал всё. И даже больше. Стэнли так и остался стоять в дверях, не осмелившись сделать ни шага, ни звука. Он не позволил себе прервать ни единой секунды этой одержимой, потрясающей игры. Он слушал, затаив дыхание, сам того не замечая. Он почти раскрыл рот от немого восторга, как ребёнок, впервые услышавший нечто непостижимо прекрасное. А потом — тишина. Скрипач выдохнул. Глухо, устало. И, медленно обернувшись, встретился взглядом со своим единственным зрителем. Вот и познакомились.