Горящий во тьме

PG-13
Завершён
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 4 462 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
5 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки
      Ночь снова пришла слишком рано, словно день не успел толком начаться. Чонсон сидел перед мольбертом уже четвертый час подряд, кисть замерла в воздухе над холстом, а краска на палитре давно засохла. Единственным источником света в мастерской служили три свечи, расставленные по углам стола — их пламя дрожало от каждого движения воздуха, отбрасывая причудливые тени на стены, увешанные незаконченными полотнами.       Все эти картины были об одном и том же. О лице, которого он никогда не видел, но которое преследовало его каждую ночь. Мягкие черты, почти андрогинные, с высокими скулами и глазами, в которых плескалось что-то неземное. Иногда казалось, что он почти уловил правильный оттенок кожи — что-то между золотом и молочным жемчугом — но стоило отвести взгляд и посмотреть снова, как все рассыпалось. Краски становились тусклыми, мертвыми, обычными.       — Кто ты? — прошептал Чонсон в пустоту мастерской, касаясь кистью чистого участка холста. — Почему я помню того, кого никогда не встречал?       Воск стекал по свечам медленными слезами, собираясь в лужицы на деревянном столе. Где-то за окном шумела ночная жизнь города — далекие голоса, шум машин, музыка из баров — но в мастерской царила особенная тишина, густая и плотная, как вода. Чонсон давно привык к одиночеству. В двадцать четыре года он успел понять, что его искусство — это не то, что покупают на выставках или вешают в галереях. Его картины были слишком странными, слишком темными, полными образов, которые другие люди просто не понимали.       Но этот образ... этот был особенным. Он появился три месяца назад, в одну из тех ночей, когда Чонсон не мог спать и бродил по мастерской, пытаясь найти вдохновение. Сначала это было просто ощущение — что кто-то наблюдает за ним из темноты, кто-то прекрасный и недосягаемый. Потом пришли сны. А затем — навязчивое желание рисовать, рисовать это лицо, эти глаза, эту улыбку, которая казалась одновременно печальной и всезнающей.       Чонсон откинулся на спинку стула, зажмурившись. В голове пульсировала тупая боль — он не спал уже двое суток. Но каждый раз, когда он пытался лечь, видения становились ярче, настойчивее. Лицо из снов смотрело на него с укором, губы беззвучно шептали что-то важное, что Чонсон никак не мог разобрать.       — Где ты? — он встал, прошелся к окну, выходившему во двор старого многоквартирного дома. За стеклом простиралась тьма, изредка прорезанная светом фонарей. — Я схожу с ума от того, что не могу тебя найти.       Слова повисли в воздухе, и вдруг что-то изменилось. Не то чтобы стало тише — скорее, тишина стала другой, более глубокой, словно мир задержал дыхание. Пламя свечей замерло, перестав дрожать, и в мастерской стало так темно, что Чонсон с трудом различал очертания мебели.       А потом он почувствовал это. Присутствие. То самое, которое преследовало его во снах, но теперь оно было здесь, в реальности, наполняя пространство мастерской чем-то электрическим, заставляющим волосы на руках вставать дыбом.       Чонсон медленно обернулся.       В дальнем углу мастерской, там, где обычно стояла стопка чистых холстов, что-то мерцало. Не свет в привычном понимании — скорее, его отсутствие, тьма, которая была светлее окружающего пространства. Как негатив фотографии, как отражение звезд в черной воде.       И из этого мерцания медленно проступила фигура.       Высокая, тонкая, с лицом, которое Чонсон пытался нарисовать месяцами. Тот же овал лица, те же высокие скулы, но живые, настоящие, с легким румянцем на щеках и губами цвета спелой вишни. Волосы темные, почти черные, падали на плечи мягкими волнами. А глаза...       Чонсон не мог дышать. Эти глаза были такими, как в его видениях — темные, глубокие, с золотистыми искорками, которые казались живыми звездами. В них читалась древняя мудрость, боль, которой не должно быть у кого-то, кто выглядел не старше двадцати лет, и что-то еще. Что-то, что заставляло сердце Чонсона биться так быстро, что он боялся, что оно выпрыгнет из груди.       — Ты звал меня, — голос был мягким, почти шепотом, но в нем слышались обертоны, которые не мог произвести человеческий голос. Как эхо в горной пещере, как звук ветра в листьях деревьев.       Чонсон сделал шаг вперед, и незнакомец — нет, не незнакомец, это лицо он знал лучше своего собственного — отступил. Воздух вокруг него действительно мерцал, искрился, но искры эти были холодными, а не теплыми, и по мере того, как секунды тянулись, мерцание становилось все слабее.       — Кто ты? — прохрипел Чонсон, голос его прозвучал слишком громко в наступившей тишине. — Ты... ты настоящий?       Губы незнакомца изогнулись в печальной улыбке.       — Настолько, насколько может быть настоящим тот, кто не принадлежит твоему миру.       — Твоему миру? — Чонсон сделал еще шаг, и снова незнакомец отступил, словно между ними было невидимое поле, которое нельзя было пересечь. — О чем ты говоришь?       — Меня зовут Сону, — он избегал прямого ответа на вопрос, и в его голосе появились грустные нотки. — А тебя — Чонсон. Художник, который рисует сны.       — Откуда ты знаешь мое имя? — сердце колотилось так сильно, что Чонсон чувствовал пульс в горле, в висках, в кончиках пальцев. — Как долго ты... наблюдал за мной?       Сону не ответил сразу. Он медленно обвел взглядом мастерскую, его глаза останавливались на каждой картине, на каждом наброске, и Чонсон вдруг понял, с ужасом и восторгом, что все эти изображения — попытки нарисовать именно его, именно Сону.       — Ты рисовал меня, не зная, кто я, — проговорил Сону тихо. — Три месяца. Каждую ночь. И каждый мазок кисти был криком души, зовом через пустоту. Я не мог не откликнуться.       — Через пустоту? — Чонсон попытался подойти ближе, но как только между ними оставалось меньше трех метров, Сону словно начинал таять по краям. — Ты говоришь загадками. Объясни мне. Пожалуйста.       Сону закрыл глаза, и на мгновение его лицо исказилось от боли.       — Мой мир... там, где свет не знает теней, а время течет не так, как здесь. Там нет ночи, которую ты так любишь, нет тишины, в которой рождаются твои картины. Там есть только... — он запнулся, подыскивая слова, — только совершенство. И это совершенство убивает.       — А здесь?       — Здесь твоя тьма. Твоя боль. Твое одиночество. — Сону открыл глаза, и Чонсон увидел в них что-то похожее на страх. — Для меня этот мир — медленный яд. Но я не могу уйти. Не теперь, когда ты увидел меня.       Чонсон протянул руку, и впервые Сону не отступил. Их пальцы почти соприкоснулись — и в воздухе между ними проскочила искра. Настоящая, видимая, как от статического электричества, но теплая. И в тот момент, когда она появилась, Сону вздрогнул, его сияние потускнело, стало меньше, а кожа приобрела нездоровый сероватый оттенок.       — Что происходит? — Чонсон отдернул руку, но было уже поздно. Что-то изменилось безвозвратно. — Тебе больно?       — Не больно, — Сону покачал головой, но губы его стали бледнее. — Это... как будто я растворяюсь. Становлюсь частью твоего мира, теряя часть своего. И я не знаю, что будет, когда процесс завершится.       — Тогда уходи, — в голосе Чонсона звучало отчаяние. — Если мой мир убивает тебя, уходи. Я не хочу причинять тебе боль.       Но даже произнося эти слова, он знал, что это ложь. Он не хотел, чтобы Сону ушел. Он хотел прикоснуться к нему, обнять его, почувствовать, что этот неземной, прекрасный человек — настоящий, что он здесь, что он выбрал его, Чонсона, из всех людей в мире.       — Я не могу, — признался Сону, и в его голосе была та же боль, что и у Чонсона. — Связь уже установлена. Твоя тоска привела меня сюда, а теперь... теперь моя привязанность не дает мне вернуться.       — Привязанность?       Сону улыбнулся, и эта улыбка была одновременно прекрасной и трагичной.       — Ты думаешь, что только ты страдал эти три месяца? — он сделал шаг вперед, и теперь между ними было всего метр расстояния. — Каждую ночь, когда ты рисовал, я чувствовал твою боль, твою тоску, твое желание. И постепенно оно становилось моим. Твоя тьма стала моим светом, твое одиночество — моим домом.       — Это неправильно, — прошептал Чонсон, но сам не знал, что именно имеет в виду. То, что между ними возникла связь? То, что она причиняет Сону боль? Или то, что он не может заставить себя отпустить его?       — Да, — согласился Сону. — Но я не могу уйти. А ты не можешь перестать желать моего присутствия.       Он протянул руку, и Чонсон, не колеблясь, сплел их пальцы. На этот раз искра была сильнее, ярче, и Сону зашатался, но не отпустил руку Чонсона.       — Мне нравится, как ты видишь мир, — проговорил Сону, глядя на их сцепленные пальцы. — В нем есть красота, которой нет в моем. Красота несовершенства, красота поиска, красота боли, которая делает радость настоящей.       — А мне нравится твой свет, — ответил Чонсон. — Даже если он убивает тебя.       Они стояли так долгое время, держась за руки, и Чонсон видел, как с каждой минутой Сону становится все более человечным и все менее... божественным. Сияние почти исчезло, оставив только красивого молодого мужчину с усталыми глазами и бледной кожей.       — Что с нами будет? — спросил Чонсон.       — Я не знаю, — честно ответил Сону. — В моем мире нет аналогов для того, что происходит между нами. Возможно, я полностью стану частью твоего мира. Возможно, исчезну, не выдержав трансформации. А возможно...       — Что?       — Возможно, мы найдем третий путь. Что-то между твоей тьмой и моим светом.       Чонсон крепче сжал его руку.       — Тогда останься. По крайней мере, на сегодня. Останься со мной.       Сону колебался, и Чонсон увидел в его глазах борьбу — между желанием остаться и пониманием того, что это неправильно, опасно.       — Только на сегодня, — наконец согласился он.       И когда свечи догорели, оставив мастерскую в полной темноте, они все еще стояли, держась за руки, два существа из разных миров, нашедшие друг друга в бесконечной пустоте ночи.       Прошла неделя с той первой встречи, и Чонсон больше не мог различать, где заканчивался день и начиналась ночь. Время потеряло всякий смысл — он жил только ожиданием момента, когда тьма станет достаточно глубокой, чтобы Сону мог появиться снова.       Каждый вечер был одинаковым и неповторимым одновременно. Чонсон зажигал свечи, расставлял их по углам мастерской, и ждал. Иногда Сону приходил сразу, едва последний луч солнца исчезал за горизонтом. Иногда заставлял ждать до полуночи, и Чонсон сходил с ума от неопределенности, от страха, что больше никогда его не увидит.       Но он всегда приходил.       — Ты рисуешь меня снова, — Сону появился за его спиной так бесшумно, что Чонсон даже не почувствовал его присутствия, пока тот не заговорил.       Чонсон не обернулся, продолжая водить кистью по холсту. На этот раз он пытался уловить не лицо Сону, а выражение его глаз в тот момент, когда они впервые коснулись друг друга. Тот странный микс боли и радости, страха и облегчения.       — Я не могу остановиться, — признался он. — Даже теперь, когда знаю, что ты настоящий, когда могу видеть тебя каждую ночь... Мне нужно запечатлеть каждый момент, каждое твое движение. Как будто боюсь, что ты исчезнешь, если я не сохраню тебя на холсте.       Сону подошел ближе, и Чонсон почувствовал знакомое покалывание в воздухе — статическое электричество, которое всегда окружало Сону, когда тот находился рядом. Только теперь это покалывание было слабее, чем в первый раз. И не таким теплым.       — Покажи мне, — попросил Сону.       Чонсон отложил кисть и отступил, позволяя ему увидеть картину. Это была третья попытка за неделю нарисовать тот момент их первого прикосновения, и, как и предыдущие, она была неудачной. Что-то не так с цветом кожи Сону — на холсте она выглядела слишком человеческой, лишенной того неземного сияния, которое так завораживало Чонсон.       — Ты не можешь передать мой свет, — заметил Сону, и в его голосе не было упрека, только грустное понимание. — Твои краски созданы для твоего мира. Они не знают, как выглядит то, что существует между светом и тьмой.       — Но я должен попытаться, — Чонсон повернулся к нему, и его сердце сжалось от того, что он увидел. Сону был все таким же прекрасным, но... приглушенным. Словно кто-то убавил яркость на фотографии. — Если я не смогу нарисовать тебя, как я докажу себе, что ты не сон? Что все это не плод моего больного воображения?       Сону протянул руку и коснулся щеки Чонсона. Его пальцы были холодными — не ледяными, но определенно прохладнее, чем неделю назад.       — Я здесь, — прошептал он. — Я настолько реален, насколько может быть реальным тот, кто медленно перестает существовать.       — Что ты имеешь в виду?       Вместо ответа Сону взял его за руку и повел к окну. За стеклом простирался ночной город — тысячи огней, мерцающих в темноте, как земные звезды.       — Видишь эти огни? — спросил Сону. — В моем мире нет ничего подобного. Там свет существует сам по себе, он не нуждается в источнике, не борется с тьмой. Он просто есть, постоянный, неизменный, вечный. Но здесь... здесь каждый огонек — это маленькая победа над мраком. И каждый из них конечен.       — Ты говоришь о себе?       — Каждую ночь, проводя время в твоем мире, я становлюсь больше похожим на эти огоньки. Мой свет перестает быть вечным. Он начинает нуждаться в подпитке, в... — он запнулся, подыскивая слова, — в тебе.       Чонсон развернулся к нему, всматриваясь в его лицо. Действительно, Сону выглядел более человечным, чем в первую встречу. Кожа потеряла тот жемчужный отблеск, глаза стали просто карими, очень красивыми, но обычными карими глазами. Даже волосы казались менее шелковистыми, более... земными.       — И что в этом плохого? — спросил Чонсон. — Ты станешь человеком. Сможешь остаться здесь навсегда.       — Или исчезну, не выдержав трансформации, — Сону отвернулся от окна. — Ты не понимаешь. Я не просто теряю сверхъестественные способности. Я теряю саму суть того, что делает меня мной. Как свеча, которая сгорает. Сначала пламя становится меньше, потом начинает коптить, а потом...       Он не договорил, но Чонсон понял и без слов.       — Тогда прекрати приходить, — сказал Чонсон, но голос его дрожал. — Если наши встречи убивают тебя, прекрати.       Сону рассмеялся, и этот смех был полон горечи.       — Думаешь, я не пытался? Думаешь, после первой ночи я не провел целый день, убеждая себя не возвращаться? Но как только наступает вечер, как только ты начинаешь тосковать по мне... — он коснулся груди, — здесь начинает болеть. Не физически. Хуже. Как будто часть меня отрывают, как будто я предаю что-то важное, отказываясь прийти.       — Связь, — прошептал Чонсон.       — Связь, — подтвердил Сону. — Она работает в обе стороны. Твоя тоска тянет меня сюда, а моя привязанность к тебе не дает уйти.       Они молчали долгое время, глядя на огни города. Потом Чонсон заметил кое-что еще.       — Ты пахнешь дымом, — сказал он.       Сону замер.       — Что?       — Дымом. Тонко, почти неуловимо, но... как будто где-то рядом что-то горит.       Сону закрыл глаза, и по его лицу пробежала тень боли.       — Это я горю, — признался он тихо. — Медленно. Каждую ночь в твоем мире — это еще один день, который отнимается у моего существования. Еще один шаг к превращению в пепел.              Чонсон почувствовал, как что-то ломается у него внутри. Вина, острая и жгучая, поднялась из глубины души.       — Я убиваю тебя, — прошептал он.       — Нет, — Сону повернулся к нему, взял за лицо обеими руками. — Не ты. Мы убиваем друг друга. Я знал, на что иду, с самого начала. И все равно выбрал остаться.       — Почему?       Сону долго смотрел ему в глаза, словно пытался найти ответ в их темных глубинах.       — Потому что в моем мире я не живу. Я существую. А с тобой... с тобой я чувствую. Боль, радость, страх, восторг — все то, чего нет там, откуда я пришел. И даже если эти чувства убьют меня, я предпочту одну ночь подлинной жизни целой вечности пустого совершенства.       — Но это неправильно, — Чонсон отстранился, начал ходить по комнате. — Я не имею права... Ты не можешь отдавать свою жизнь ради моих эмоциональных проблем.       — А кто сказал, что это ради тебя? — в голосе Сону появились стальные нотки. — Может быть, это ради меня? Может быть, я наконец нашел то, ради чего стоит жить — и умереть?       Чонсон остановился, медленно повернулся к нему.       — Ты не можешь это серьезно говорить.       — Не могу? — Сону подошел к нему, и Чонсон увидел в его глазах огонь, который раньше не замечал. Человеческий огонь, страстный и отчаянный. — Тысячи лет я был совершенен, неизменен, бессмертен. И каждый день был точно таким же, как предыдущий. Никакого роста, никакого познания, никакого... смысла. А потом появился ты со своими картинами, со своей болью, со своими вопросами. И впервые за всю свою бесконечную жизнь я захотел что-то изменить.       — Захотел умереть, ты хочешь сказать?       — Захотел жить, — поправил его Сону. — По-настоящему жить. Чувствовать каждый момент, каждое прикосновение, каждое биение сердца — твоего и своего. Разве ты не понимаешь? Ты подарил мне самый ценный дар — способность быть несовершенным.       Они стояли так близко, что Чонсон чувствовал его дыхание на своих губах. И да, действительно пахло дымом. Сладковатым, как от горящей древесины сандала.       — Если ты сгораешь, — прошептал Чонсон, — то гори со мной.       Он поцеловал его, и это был их первый поцелуй. Мягкий, осторожный, полный нежности и отчаяния одновременно. Губы Сону были прохладными, но согрелись под его губами, стали теплыми, человечными.       И в тот момент, когда их губы соприкоснулись, Чонсон почувствовал это. Волну тепла, которая прошла через его тело, оставив после себя странное ощущение утраты. Словно что-то важное ускользнуло от него навсегда.       Сону отстранился, и Чонсон увидел, что его лицо стало еще более бледным, а под глазами появились темные круги.       — Что происходит? — спросил он, касаясь щеки Сону.       — Связь углубляется, — Сону закрыл глаза, прислонившись к его ладони. — С каждым прикосновением, с каждым поцелуем я становлюсь все более частью твоего мира. И все менее частью своего.       — Тогда остановимся, — Чонсон попытался отдернуть руку, но Сону схватил ее, прижал крепче.       — Нет, — в его голосе была мольба. — Пожалуйста, не останавливайся. Не сейчас.       — Но ты...       — Я выбираю это, — Сону открыл глаза, и Чонсон увидел в них решимость, которая одновременно восхищала и пугала. — Каждую ночь, каждый момент я выбираю тебя. Выбираю эту боль, эту радость, это... это чувство, что я наконец дома.       — Дома?       — В твоей тьме, — Сону улыбнулся, и эта улыбка была грустной и прекрасной. — В твоем несовершенном, болезненном, удивительном мире. Там, где можно плакать и смеяться, надеяться и отчаиваться, любить и страдать от любви.       Чонсон притянул его к себе, обнял, и почувствовал, что Сону дрожит. Мелко, почти незаметно, но постоянно, как от озноба.       — Тебе холодно?       — Не холодно, — Сону уткнулся ему в плечо. — Просто... энергии все меньше. С каждым часом в твоем мире я трачу больше сил на поддержание формы.       — Тогда уходи, — Чонсон гладил его по волосам, и они действительно стали обычными волосами, мягкими, человеческими. — Вернись в свой мир, восстанови силы.       — Я не могу вернуться.       — Что ты имеешь в виду?       Сону поднял голову, посмотрел ему в глаза.       — Связь стала слишком сильной. Я уже не принадлежу там. Но еще не принадлежу здесь. Я застрял между мирами, и единственное, что удерживает меня от полного исчезновения — это ты.       Чонсон почувствовал, как мир рушится вокруг него. Значит, все это время он не просто причинял Сону боль — он ловил его в ловушку, из которой не было выхода.       — Прости меня, — прошептал он.       — За что? За то, что подарил мне возможность почувствовать себя живым? — Сону коснулся его лица, провел пальцем по щеке. — За то, что показал мне, что такое любовь?       — Ты... любишь меня?       — Настолько сильно, что готов исчезнуть, лишь бы провести еще одну ночь рядом с тобой.       И тогда Чонсон понял, что они обречены. Что их связь — не благословение, а проклятие, которое убьет их обоих. Его — медленно, через чувство вины и утрату. Сону — быстрее, через буквальное сгорание от контакта с чужим миром.       Но когда он смотрел в глаза Сону, когда видел в них ту же безнадежную, отчаянную любовь, которую чувствовал сам, он понимал, что не сможет остановиться.       Даже если это убьет их обоих.       Три недели спустя Чонсон понял, что Сону умирает.       Не метафорически, не символически — буквально умирает прямо у него на глазах, становясь с каждой ночью все более призрачным, все более хрупким. Его кожа приобрела восковую бледность, губы потеряли цвет, а глаза, когда-то сияющие золотом, стали тусклыми, как старые монеты.       Но самое страшное было не это. Самое страшное — Сону начал забывать.       Сначала мелочи. Он не мог вспомнить, о чем они говорили прошлой ночью, путал названия красок на палитре Чонсона, забывал, где в мастерской что лежит. Потом забвение стало захватывать более важные вещи.       — Как называется этот цвет? — спросил он вчера, указывая на кобальтовую синеву на холсте.       — Синий, — ответил Чонсон, и сердце его сжалось от ужаса, потому что вопрос Сону прозвучал искренне. Он действительно не помнил названия цвета, который видел тысячи раз.       А сегодня, когда Чонсон зажег свечи и стал ждать, Сону не приходил так долго, что он начал паниковать. Полночь прошла, час ночи, два... И только когда часы пробили три, в углу мастерской начало мерцать знакомое свечение.       Но это было не то свечение, которое Чонсон помнил. Слабое, прерывистое, как умирающая лампочка. И когда Сону наконец материализовался, Чонсон едва не закричал от ужаса.       Сону выглядел как человек на последней стадии тяжелой болезни. Кожа натянута на скулах, глаза запавшие, губы потрескавшие. Он держался за стену, чтобы не упасть, и дышал так, словно каждый вдох давался ему с огромным трудом.       — Что с тобой происходит? — Чонсон бросился к нему, подхватил под руки, и ужаснулся, почувствовав, какой он легкий, почти невесомый.       — Я... трачу слишком много энергии на поддержание формы, — Сону еле выговаривал слова. — Связь между мирами... рвется. А я завис посередине.       Чонсон помог ему дойти до кресла, усадил, укутал пледом. Руки Сону были ледяными, а пульс — едва различимым.       — Мы должны что-то делать, — сказал Чонсон, хотя сам не знал, что именно. — Есть ли способ... вернуть тебя в твой мир?       Сону покачал головой.       — Слишком поздно. Я слишком долго был здесь, слишком много изменился. Мой мир больше не признает меня. А этот... этот мир не может принять того, кем я был изначально.       — Тогда что?       Сону долго молчал, глядя на пляшущие языки пламени свечей.       — Есть один способ, — сказал он наконец. — Но ты не согласишься.       — Говори.       — Я могу разорвать связь между нами. Полностью. Навсегда.       Чонсон почувствовал, как холод прокатывается по его телу.       — И что тогда произойдет с тобой?       — Не знаю. Возможно, исчезну. Возможно, найду покой в пустоте между мирами. А возможно... — он улыбнулся слабой, печальной улыбкой, — возможно, стану частью ночи, которую ты так любишь.       — Нет, — Чонсон схватил его за руки. — Я не позволю тебе исчезнуть. Должен быть другой способ.       — Чонсон, — голос Сону был мягким, но решительным. — Посмотри на меня. Действительно посмотри. Я уже исчезаю. Каждый день теряю еще кусочек себя. Скоро от меня не останется ничего, кроме боли и сожалений. Разве ты хочешь этого?       Чонсон посмотрел — и увидел правду, которую пытался не замечать. Сону действительно растворялся на глазах. Его контуры стали размытыми, словно он был нарисован акварелью на мокрой бумаге. А запах дыма стал таким сильным, что было трудно дышать.       — Но если ты разорвешь связь... я забуду тебя?       — Да.       Простой, короткий ответ, который прозвучал как смертный приговор.       — Нет, — Чонсон встал, начал ходить по комнате. — Не соглашусь. Лучше пусть ты исчезнешь, но я буду помнить тебя, чем...       — Чем что? — Сону поднялся с кресла, пошатнувшись, но все же встал. — Чем ты будешь жить с виной всю оставшуюся жизнь? Чем будешь каждую ночь винить себя в моей смерти?       — Я справлюсь.       — Нет, не справишься, — в голосе Сону появились стальные нотки. — Я вижу тебя насквозь, помнишь? Ты будешь разрушать себя этой виной. Перестанешь рисовать, перестанешь жить. И тогда моя смерть станет бессмысленной.       Чонсон остановился, повернулся к нему.       — А если ты сотрешь мою память, моя любовь к тебе тоже станет бессмысленной.       — Но ты останешься жить, — Сону подошел к нему, коснулся лица. Его пальцы были такими холодными, что Чонсон поежился. — Будешь рисовать, творить, находить красоту в мире. Разве это не то, ради чего стоит пожертвовать воспоминаниями о нескольких неделях?       — Это были не просто несколько недель! — Чонсон схватил его за плечи, сжал так сильно, что Сону вскрикнул. — Это была вся моя жизнь! Все, что у меня было настоящего!       — И именно поэтому я должен это сделать.       Они стояли так, глядя друг другу в глаза, и Чонсон видел, что решение уже принято. Сону не отступит, как бы он ни умолял.       — Есть ли... есть ли хоть малейший шанс, что мы встретимся снова? — спросил он. — В следующей жизни, в другом мире, где-нибудь еще?       — Не знаю, — честно ответил Сону. — Но если есть, если где-то существует место, где мы можем быть вместе без боли, без разрушения... я найду тебя. Обещаю.       Чонсон кивнул, хотя слезы застилали ему глаза.       — Тогда... тогда делай, что должен.       Сону обнял его, крепко, отчаянно, словно пытался впитать в себя каждую частичку этого момента.       — Я люблю тебя, — прошептал он в его ухо. — Помни это. Даже когда забудешь все остальное, помни, что кто-то любил тебя так сильно, что был готов исчезнуть, лишь бы ты остался жить.       — Сону...       — Тише. — Сону отстранился, положил палец ему на губы. — Не делай это сложнее, чем уже есть.       Он отошел в центр мастерской, туда, где свет от свечей был самым ярким. И вдруг начал меняться. Его человеческая оболочка растворялась, уступая место тому неземному существу, каким Чонсон увидел его в первую ночь. Сияние вернулось, но теперь оно было другим — не теплым и золотистым, а холодным, белым, как свет далеких звезд.       — Я закопаю все, чтоб больше не помнить, — произнес Сону, и голос его зазвучал на двух тонах одновременно, человеческом и нечеловеческом. — Закопаю боль, закопаю радость, закопаю любовь. Чтобы ты мог жить дальше, не оглядываясь назад.       Свет вокруг него стал ярче, и Чонсон почувствовал, как что-то начинает уходить из его памяти. Не резко, не болезненно — скорее как сон, который медленно растворяется после пробуждения.       — Подожди, — он протянул руку, пытаясь дотронуться до Сону, но его пальцы прошли сквозь свет, как сквозь воду. — Я... я хочу запомнить твое лицо. Хочу запомнить, как ты улыбаешься.       Сону улыбнулся — и это была самая грустная и самая прекрасная улыбка, которую Чонсон когда-либо видел.       — Ты не запомнишь. Но где-то глубоко внутри, в том месте, куда не дотянется забвение, эта улыбка останется. И когда-нибудь, в темные ночи, когда тебе будет особенно одиноко, ты почувствуешь ее тепло.       Свет стал таким ярким, что Чонсон зажмурился. А когда открыл глаза, Сону исчезал. Буквально рассыпался искрами, как догорающий фейерверк.       — Прощай, мой художник, — донеслось из пустоты. — Рисуй красоту этого мира. Рисуй за нас обоих.              И тогда свет исчез. Мгновенно, оставив после себя только полную темноту и запах догоревших свечей.       Чонсон стоял в центре мастерской, протянув руки к пустоте, и чувствовал, как память покидает его. Сначала исчезли подробности — цвет глаз, текстура волос, звук голоса. Потом ушли разговоры, поцелуи, прикосновения. А в конце исчезло и само понимание того, что он что-то теряет.       Он моргнул, огляделся вокруг, недоумевая, почему стоит посреди комнаты в полной темноте. Нащупал выключатель, зажег свет.       Мастерская выглядела как обычно. Холсты, краски, кисти. И только один холст казался странным — тот, что стоял на мольберте. Он был почти полностью черным, с тонкими золотистыми бликами в центре, которые складывались в неопределенную фигуру.       Чонсон подошел ближе, пытаясь вспомнить, когда он рисовал эту картину. Но память упорно молчала. Более того, он не мог даже понять, что именно изображено на холсте. Какая-то абстракция, игра света и тени...       И вдруг холст начал дымиться. Краска пузырилась, темнела, а золотистые блики один за другим исчезали, словно их стирали невидимой рукой. Через несколько секунд холст стал совершенно черным, а потом и вовсе побелел — краска полностью исчезла, оставив только чистую основу.       Чонсон потряс головой, решив, что ему померещилось. Наверное, слишком много работал, нужно было выспаться. Он выключил свет, пошел к кровати, но у самой двери остановился.       В груди вдруг защемило — странное, беспричинное чувство утраты. Словно он что-то потерял, что-то очень важное, но не мог вспомнить, что именно.       Чонсон обернулся, посмотрел на мастерскую. Все было на своих местах. И все же...       — Странно, — прошептал он.       А утром, проснувшись, он даже не вспомнил об этом странном чувстве. Встал, как обычно, заварил кофе, подошел к мольберту. Чистый холст ждал его, девственно белый, полный возможностей.       Чонсон взял кисть, макнул в черную краску и начал рисовать. Не зная почему, он рисовал ночь. Глубокую, бархатную, полную тайн ночь, в которой мерцали далекие звезды. И странное дело — эта ночь не казалась ему пугающей или одинокой.       Наоборот, в ней была какая-то особенная теплота, как будто где-то в ее глубинах скрывалось что-то прекрасное. Что-то, что он не мог назвать, но что согревало сердце лучше любого огня.       Он рисовал всю день, пока солнце не село за горизонтом и мастерская не погрузилась в сумерки. И когда наступила ночь, Чонсон вдруг понял, что не боится темноты. Более того — он тянулся к ней, как к старому другу.       Он погасил свет, зажег свечи и продолжил работать. И где-то в глубине души, в том месте, куда не добирались слова и воспоминания, что-то тихо шептало, что тьма в его глазах была теплее света.       Чонсон не понимал, что это значит. Но ему это нравилось. Конец.
5 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник