***
Встретить то, о чем мечтал последний месяц точно, то, чем, Кем, блять, изрисовывал всю бумагу, какая была в доме, казалось невозможным. Полной глупостью и идиотизмом. Шуткой. Смешной, юмора которой Нам Гю понял не до конца, но для приличия посмеялся. И когда используется выражение "всю бумагу", имеется в виду вся бумага. Все мелкие листки, стикеры, которыми не пользовался с момента покупки, клетчатые листы, на которых записывал номера, не шибко важные. Обычные принтерные листы. Он уже даже думал вытащить из кладовки старый рулон недокленных обоев, но что-то остановило? Остатки здравого смысла – вряд-ли. Скорее... Простое неудобство и ярая лень. В общем, из дома выходить пришлось. Он не особо парился над тем, чтобы выглядеть хоть на йоту адекватно. Только натянул на себя относительно чистую кофту, пахнущую масляными красками, и джинсы, изрисованные акрилом, давно потрескавшимся. Он не помнил, какой великий смысл вкладывал в кривые линии и схематичные глаза на карманах, но выглядело добротно. Выходить в свет мало хотелось. Но не есть совсем ничего выходило плохо. Блевать желчью было мерзко, а переваривать воздух, залитый в желудке стаканом воды с краской становилось все тяжелее. Нам Гю бы с радостью жрал твердую акварель из пластиковых кювет, покрытую соусом засыхающей гуаши и запивал бы лаком для акрила, но он ещё не изобразил свою внезапную и совершенно прекрасную музу со всех ракурсов и во всех амплуа, какие могли в голову взбрести. Мало хотелось и оказалось идеей критически провальной на первый взгляд. На второй – лучшим днём в жизни. Первую мысль спровоцировала резкая темнота в глазах, подкосившиеся ноги и слишком ярко ощутимый удар башкой о асфальт. Вторую – тот, кто его в чувства старательно пытался привести, нависая сверху, глядя взволновано, будто это не случайный незнакомец, в самый близкий человек. Нам Гю открыл глаза не сразу. Как когда нужно было просыпаться в школу. Как когда башку с самого утра сдавливало будто тисками, не давая даже с холодного пола, где вчера так и уснул, подняться. Когда открыл вдруг пожалел. Пожалел, что посмел упустить хоть одну единственную секунду, когда мог глядеть в лицо спасителя. В лицо, которое испещрило все его полотна, в лицо, которое свело сумасшедшего с ума ещё сильнее. — Вы в порядке? — Прозвучало самым красивым голосом в жизни, самым сладким тембром, самым горячим тоном. Нам Гю готов был скончаться только от этого. Только от мысли, что тот, кого он так боготворил оказался реальным. Существующим. Не глупым сном. А чем-то настолько близким, живущим в том же районе, живущим не только в искалечено сердце. — Теперь – да. — Нам Гю не думал. Нам Гю говорил все, что в голову взбредёт, потому что все силы сейчас бросал на то, чтобы запоминать. Впитывать, поглощать каждую детальку, каждую мимическую морщинку, каждую родинку или светлое пятно на лице. — Вам нужно в больницу. — Взволновано отмечает слишком знакомый для звания незнакомца и слишком незнакомый, чтобы назвать по другому, человек. Нам Гю думает – нет. Мне сейчас не нужно ничего, кроме твоей компании. — Мне нужно узнать ваше имя. — Улыбается он. Звучит это как маньяческий выпад или идиотский неумелый флирт – не понятно. Даже самому Нам Гю не понятно. Но мужчина, всё ещё заботливо и как-то чересчур аккуратно поддерживающий за плечо, чтобы Нам Гю не грохнулся снова, на это неловко улыбается. Это все выглядит как нелепый сюр. Голова начинает болеть ещё сильнее, будто все давно зажившие раны открываются вновь, будто горячая кровь сейчас пачкает все и всех вокруг. Это пик. Край. Кульминация. Встретить того, на кого ты самым что ни на есть творческим образом онанировал уже так долго, как только мог, звучало не как реальность. Как сюжет ситкома. Комедии. Арт-хаусного фильма, но точно не его серой и жуткой, в отрыве от приходов, реальной жизни. Нам Гю впервые в жизни боится сказать лишнего. Никогда не боялся, а тут вдруг запереживал, что спугнет. Скажет лишнего. Разве должен в столь светлых чувствах так яро гореть страх? В любви ведь нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение, так ведь? В этой любви, дикой и животной, и страх, и мучение. Эта любовь вовсе не совершенна. Ужаса только прибавляет. И о здравомыслии Нам Гю вопросов оставаться не должно. — Кан Дэ Хо. — О, его это, кажется, вовсе не смущает. Может, он просто такой же сумасшедший? Может, тоже художник, которому галлюцинацией пришел посреди ночи вдруг незнакомец, сделавший его сумасшедшим? Сумасшедшим он не выглядит, если честно. Нам Гю пуще прежнего расслабляется, едва не растекаясь по асфальту. Собравшийся вокруг них консилиум медленно рассасывается, люди расходятся по делам, спешат на постоянную, не сводящую с ума работу. Не заставляющую ковыряться ножом в венах, вымазывая кисти алым. Дэ Хо. Теперь Нам Гю располагает большей информацией о своей прекрасно-ужасной зависимости. О своей самой дорогой музе, о главном вдохновении, о своем сумасшествии. Дэ Хо. Теперь Нам Гю знает больше, теперь Нам Гю может больше. Больше создавать, больше поглощать. И причина, по которой вышел из дома, забывается к чертям собачьим. Помнит Нам Гю теперь только это волшебное имя. Помнит темные глаза и нос с горбинкой. Помнит мягкие волосы, которые развивал мерзкий, свистящий в ушах ветер, помнит что-то наподобие неловкой улыбки, с которой знакомец помог подняться, когда Нам Гю сжал руку неожиданно сильно. Дэ Хо. Дэ Хо. Дэ Хо... Он, придерживая за плечи, довел до лавочки и почти самостоятельно опустил безвольную куклу, подобие человека, на неё. Что-то говорил, но Нам Гю мог только смотреть. Смотреть и впитывать. — Я.. работаю в больнице, она здесь.. не далеко. Вам точно не нужно... — Нам Гю готов был слушать этот голос вечно, но вопрос надоел. Волнение надоело. За него не нужно волноваться, его не нужно жалеть, переживать за него тоже не стоит. Он бы сказал, что Дэ Хо может сделать, чтобы оставить его самым счастливым человеком на планете, но о таких вещах через минуту знакомства заявлять не принято. — Не нужно. Все хорошо. — Нам Гю давит улыбку, надеется, что она похожа не на попытку серийника показаться добродушным, а на искреннюю радость первого знакомства. Нам Гю только через полминуты осознал, что теперь знает не только имя, не только нюансы профиля и анфаса музы своей, но и место работы. Примерное – но сам факт! О, милый медбрат, залечи мое больное сердце... — Могу я провести вас? Хочу быть уверен, что все в порядке. — Нам Гю тает. Солнце бьёт в макушку самым сильным ударом, припекает. Он боится, что сейчас проснется в своей постели, пропахшей мерзкими сигаретами с ментолом. Проснется и забудет всё, что так хочет запомнить. — Да, пожалуйста. Нам Гю опирается, обхватывает руками предплечья Дэ Хо, тащится за ним как мешок, марионетка за нитями, примотанными к пальцам кукловода. Он только направляет, Кан несёт почти на руках. И этот момент кажется совсем уж нереальным. Этого ведь не может существовать, да? Прямо сейчас он подскочит на холодных простынях, сжимая в кулаке покрывало, скомканное и ненужное. Прямо сейчас он откроет глаза дома, где нет никакого волшебного и вряд-ли существующего в реальности Дэ Хо. Но нет. Это оказывается чистой правдой. Либо слишком правдоподобной и нежелающей заканчиваться галлюцинацией. Кан останавливается у указанного подъезда и ещё пару раз интересуется состоянием. По медицинской привычке перепроверяет пульс и смотрит в расширенные зрачки как-то чересчур пристально. Нам Гю быстро, мельком прощается и убегает. Как трус убегает от собственной тени, как преступник от силуэтов жертв во снах. Убегает как от огня. Мужчина может только пялиться на металлическую дверь подъезда несколько секунд, прежде чем оттаять и направиться туда, откуда они пришли. В место судьбоносной для одного и ничего не значащий для другого встречи. Этот день кажется несуществующим. На следущий Нам Гю не уверен, что он действительно был. На утро чувствует себя так, будто вчера выпил столько, сколько самые заядлые алкоголики не выпивают. Голова трещит, а в горле как-то слишком сухо. Он не помнит ничего, что было после того, как вбежал в квартиру. Не помнит, как, нервно смеясь, сползал по стенке, сжимая волосы руками. Не помнит, как судорожно искал по всей комнате нож, наступая на пластиковые шприцы, матерясь под нос, сжимая зубы до мерзкого скрежета. Ему нужна ещё одна картина. Нарисованная по свежей памяти. Будто с натуры. На сетчатке отпечаталось детально. Так, как всегда и хотел. Четко. Утром он обнаружил только пару неглубоких порезов на запястье и холст на мольберте. Не законченный, но... Идеальный. Воистину. Вот оно – искусство. Вот он, пик его карьеры. Вот оно, то единственное, что достойно внимания. Блять... О Да. Нам Гю точно стал тем, на кого равнялся. Увидь Ван Гог того, кто ему поклоняется и его действиям вторит – возгордился бы непременно. Преподнести грязной куртизанке, служанке борделя, собственное ухо стало его триумфом. Любимой частью биографии. Кульминацией большей, чем выстрел чуть ниже нужного. И Нам Гю был от подобного не слишком далек. Он бы себе хоть глаза вырвал, если бы Дэ Хо на себя ими взглянуть мог и понять, насколько в чужой голове идеален, и в самой красивой коробочке, перевязанной кривым бантом подал. Он бы Дэ Хо свое сердце собственными руками и с великим удовольствием приготовил любым способом, каким захотел бы гость личного ресторана, называемого внутренней кухней где-то в груди, где Кан плотно обосновался. Он бы сделал тряпичную куклу, на себя как две капли похожую, и вручил бы прямо в руки, позволяя делать все, чего ему вдруг захочется. Да он бы из себя куклу сделал, по заветам Джеффри Дамера, дыру где-то в районе виска просверлив ржавым сверлом и залив вместо кислоты едкий разбавитель. Разница не велика. Он бы себя к кровати примотал, как не до конца здоровая головой фанатка Рамиреса. Да он на что угодно был готов, хоть на казнь пойти, хоть фокусы с наручниками показывать на себе же, как Великий Гейси. Это не было любовью. Это было жуткой зависимостью. Это не лечилось. Это заставляло с каждым днём впадать все в большее сумасшествие. Переставать ощущать себя в пространстве. Почти как Ван Гог, когда мучил себя часовыми пленерами под палящим июльским солнцем без головного убора, валиться с ног. Это не было любовью как минимум потому что он любить разучился. Разучился, когда пристрастился к тонким иглам, кривым самокруткам и горьким таблеткам. Это не было любовью, потому что когда влюблен – будто начинаешь чувствовать себя лучше. Нам Гю же становилось все хуже с каждой новой картиной. С каждой крупицей информации, которую получал о Дэ Хо. Не его телу – его разуму. Видимое временно, а невидимое вечно. Его чувства вечны и душа его жить будет в собственных картинах ровно столько, сколько мир продолжит существовать, пока не пойдет планета с орбиты, сгорая бессмертным пламенем. Пока не наступит так давно обещанный конец света. И даже после они будут жить, как напоминание о вечном и бессмертном. А тело умирает уже сейчас. Бумага гниёт, а смысл в картинах остаётся на века. Дэ Хо одним своим видом сводит с ума. И сам ведь даже не догадывается. Не догадывается, что случайный незнакомец я которого увидел в своей жизни ровно раз устроил в своей квартире культ поклонения его телу. В своей голове. Посвятил этому всего себя. И если Горе от ума, то Нам Гю непременно абсолютно точно счастлив. О да, он определённо стал тем, кем вдохновлялся. Почти как Ван Гог, мать твою. И печаль его будет длиться вечно. И любовь так и останется только фантомом, о котором знать будет только он и собственная тень, так яро желающая навредить хозяину. И хер он бедного Дэ Хо станет посвящать в свое сумасшествие, длинной будто в целую жизнь. Потому что жить начал только когда во сне вдруг мелькнуло мимолётно это волшебное лицо. Почти как Ван Гог и закончит, надеется искренне, ровно тем же.Almost like Van Gogh
26 августа 2025 г., 18:20
Примечания:
Пб работает, потому что я умираю.
Нам Гю не может спать. Он вообще мало на что способен, когда ломает. Только затянуть ремень потуже и всадить иглу в вену так криво, что останется непременно ещё один синяк, не планирующий сходить от слова совсем.
После этого он может уже больше, но сон всё ещё кажется непостижимым. Восьмым чудом света.
Мольберт и пустой холст с каким-то идиотским наброском стоит посреди комнаты. Недавно вытащил его в каком-то маниакальном приступе вдохновения и так и не задвинул обратно за шкаф. Дерево покрыто пылью, потому что протереть не удосужились. Нам Гю вообще похуй было на это. В голове из мыслей витало на тот момент только "как бы не сдохнуть от переполняющих идей".
Нам Гю когда только начинал уже понимал, что хорошим это не кончится. И он даже не знал, о чем эти мысли. О наркотиках или об искусстве. Ему всегда говорили, что работать с наркоманами в этой сфере категорически запрещено. Но с людьми он не работал. Ему было плохо с ними, потому что они мешали ему слушать свою душу или просто тишину. А над собой Нам Гю не работать даже не задумывался, так что это не считается? Он хотел думать.
Но не думал. Вообще ни о чем не думал. Когда кисть, измазаная алым скользила по тонкой бумаге, вылезая кривыми мазками за края, выбиваясь за рамки, пачкая и без того грязное, стареющее дерево.
Ему бы сказали, что это выглядит слишком убого, чтобы считаться искусством, а он бы процитировал великого. Заявил бы, что Великое искусство никогда не бывает совершенным, и глубина его заключается в этом несовершенстве. Что он не сторонник вылизаной картинки. Что рос на Ван Гоге и шедеврах Пикассо.
Творческая мастерская, какой была его квартира-студия без чёткого деления на комнаты, выглядела в такие периоды как место убийства. Весь пол красный, всё запачкано зелёным, фиолетовым, всем спектром, разложенным на миллионы оттенков.
Холсты тоже не сильно отличались. Нам Гю сам слабо понимал, что это, когда приходил в себя(крайне редко, стоит отметить). Идея, которую вкладывал в творение, быстро забывалась. А такие картины без эмоциональной ценности мало кому были нужны. Хотя то, что она была нарисована во время наркотрипа уже делало на пару тысяч вон дороже. Это как картина, нарисованная в психбольнице и при жизни автора не получившая нужной славы, какой заслуживала. После смерти все становится ценнее. Можно ли считать, что каждый раз, когда Нам Гю всаживает в вену иглу по новой умирает его совесть? Он считает что да, хотя к технической специальности относится едва ли способностью высчитать стоимость трёх банок акриловой краски.
Нам Гю как идиот рассматривал иногда свои же картины, будто разбирал чужое творение, а не собственное, созданное парой дней назад. Даже не недель. Буквально сорок восемь часов. У него для всего есть оправдания. Он был не в себе. И сейчас не то чтобы в себя вернулся, но был уже хотя бы в сознании, пусть и не до конца здравом.
Он вообще себя в разные моменты жизни слабо понимал. Сегодня он мог оборвать все связи с социумом, запираясь дома на неделю, чтобы доделать какой-то уебанский триптих, состоящий целиком и полностью из кривой геометрии и неровных зелёных и перпендикулярных прямых, которые изначально, кажется должны были быть красными и параллельными. А через время, все так же сидя дома, даже не думать прикасаться к тому, чем живёт и дышит, причем буквально, потому что сладковатый запах, кажется, давно испорченной акварели стоит в квартире стабильно и Нам Гю до противного нравится. До тошноты и жуткой головной боли, хотя тут уж не совсем понятно, не относятся ли эти симптомы к мерзкому отходняку.
Или, может, его тошнило от всего этого вранья самому себе. Тело, всё-таки, храм – не чешуя. Его храм давно заброшен. Ни единого, блять, прихожанина, только парочка алкашей и шприцы, раскиданные по полу.
Даже самый крепкий человек в какой-то момент ломался. Старую кожу приходилось сбрасывать.
Иногда хотелось, чтобы рядом оказался кто-то, кто мог бы поддержать. Или хотя бы его волосы в кулаке собрать, когда он сгибается над унитазом в три погибели, проклиная всё, на чем свет стоит, кроме собственной зависимости, конечно же. Но он Художник. А художники, пусть и могут всю ночь, людей возле себя не держат. У него никого нет потому что его мозг мёртв. Потому что ему никто не нужен, как бы сильно не хотелось.
Нам Гю ненавидел запоминать. Забывать тоже не шибко любил, но это было проще, а он как мог искал лёгкие пути. Так что забывал. Забывал закрыть краски, сохнущие, пока он все борется с еженедельным творческим кризисом, вызванным ярым недостатком чего-то особенно важного, бродящего по венам приятной пульсацией и очищающего голову. Забывал кисти в стаканах с грязной водой. Стоило побеспокоиться, но было похуй. Галимую синтетику вряд-ли можно было испортить ещё сильнее.
Забывал все то, что гложело когда-то. Растворял героиновыми шприцами, жёг слизистую рассыпчатым порошком кокаина, курил гадкий опиум и ни о чем не думал.
И разве наркотики – так плохо? Разве могут он помешать стать известным? Никак нет. Булгаков употреблял, а его цитируют по сей день. А Блок? Ни для кого секретом не было пристрастие к кокаину, но стать примером подражания ему не мешало. Давало стимул творить усерднее, может.
И если бы не все это Нам Гю вряд-ли бы пришел к тому, что сейчас имеет. К пестрящим буйством красок холстам, испачканы палитрам и перманентно грязным рукам.
Он бы на любой вопрос ответил кратко "Я не принимаю наркотиков. Я сам – наркотик". И нагло напиздел бы прямо как автор сей, поистине прекрасной, но вовсе не правдивой, к великому сожалению, цитаты.
Он и сам в такие моменты был похож на холст. Весь в краске самых разнообразных цветов, смешивающихся в итоге в одно – грязное, коричневое месиво. Здесь бы отлично встала поэтичная метафора о жизни, но Нам Гю предпочитает выплескивать через яркость красок, а не глубокими словами.
В какой-то момент на картинах даже стали появляться какие-то осознанные линии и образы. Что-то читаемое и узнаваемое. Этот момент... Вдруг захотелось запомнить.
Момент, когда проснулся ночью от чего-то мало похожего на привычные сны, где было только буйство красок и какие-то размытые тени существ, похожих на тех, что рисовал в детстве, пока другие дети в саду веселились с пластиковыми машинками.
В одну ночь там вдруг появилось человеческое лицо. Не схематично, не сквозь пальцы, размыто и темно. Четко так. Будто в жизни смотрел, хотя и в жизни взгляд давно замылился. Оно выглядело... Выглядело как свобода. Как глоток свежего воздуха. Как что-то, что могло бы заменить одну мерзкую зависимость другой, ещё более противной. Зависеть от человека – гадость. Зависеть только от его образа – практика неизведанная. В жизни нужно попробовать все? Он так же говорил и когда впервые иглу рассматривал пристально и с неуверенностью. И сейчас не может сказать, что ему категорически не нравится то, к чем его привели шприцы.
Одна ночь. Один единственный раз, когда Нам Гю его увидел. И ещё десяток бессонных, проведенных в попытках воссоздать лицо, хоть на каплю похожее на то идеальное, которое ему вдруг привиделось. Он даже не помнил контекста. Он не помнил, знал ли этого человека раньше, не знал, не хотел думать, существует ли он вообще. Но ведь мозг не может воссоздать кого-то, кто никогда не существовал? Он готов был натянуть крест и даже трусы надеть, и молиться, чтобы эта глупость оказалась правдой.
Холсты из бреда сумасшедшего превратились скорее в дневник сталкера. Один и тот же силуэт с разных ракурсов, разными цветами и оттенками. Нам Гю казалось, что он с ума сходит. Хотя уж думал, что дальше – некуда, блять.
Он снова закидывал в рот несколько таблеток снотворного, желая увидеть то единственное, о чем думал последние две недели не прекращая. Увидеть его. Вспомнить. Узнать.
Оказаться где-то между священной тишиной и сном. Услышать. Узнать имя того, кто вдохнул в искусство что-то похожее на жизнь.
Заснуть получается – вновь увидеть – нет. Ни разу. Сколько бы таблеток не запихал в себя. Всегда просыпался раньше, чем появлялся даже намёк на то прекрасное, блять, лицо. Нам Гю уже не выдерживает. Иголки теперь не кажутся первой необходимостью. Ей кажется он. Неизвестный, черты которого помнит лишь смутно, а имени и вовсе не знает. Не знает даже, реален ли. И впервые вдруг боится, что действительно нереален.
Похоже, жизнь – действительно прямой эфир и даже незначительная мелочь может произойти лишь один раз.
А безумие – точное повторение одного и того же действия. Да, именно так и выглядела картина в проеденом червями истинного искусства, бедном мозге
Но он точно уверен был, что это существовало.
Но ведь он есть, его сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия в виде этих его бесконечных холстов с один и тем же образом из раза в раз.
Старые кисти оставляют кривые мазки по плотной бумаге, рисовать от пятна всегда казалось волшебным и непостижимым. Превратить косые линии и бесформенные кляксы в четкий силуэт, красивый, волшебный, нужный как кислород, чудилось чем-то невозможным. Потом оказалось, что вполне себе просто.
С новой безымянной музой все казалось простым. И техники ранее неизвестные, потому что техника у Нам Гю одна – хуярить. Хуярить и ни о чем не думать, чтобы, не дай бог не вышло чего-то осмысленного. Когда в голове оказался твердо запечатан образ захотелось думать. Захотелось придавать работам смыслы. Захотелось запомнить, блять.
Он раньше не парился потому что знал – погибает поэт и погибает мир. Погибает художник – возрастает цена картин. Он всегда придерживался принципа, заложенного в голову с детства. Мир продается. Вопрос только в том – кто покупатель?
Теперь вдруг захотелось творить не за деньги, в потому что... Почему?
Обычные люди, когда кипела в венах любовь и рвалась сквозь грудь больным сердцем, предпочитали онанизм. Нам Гю решил, что выше этих утех плотских. Что слишком высок и далек от мира сего духовно. Предпочел создание картин.
Даже жить захотелось на пару капель, вероятно, черной, как прокуренная душа, краски, больше. Он стал чаще включать голову. Больше думать, прежде чем мазнуть кистью по бумаге.
И думал. Думал о том, создать, выпустить в мир, оторвать будто от души кусок, что-то уникальное. Хотел оставить след. Свой. Личный. Часть себя на холсте.
Ему бы сказали "Ты ищешь невозможное". А он бы, выкурив косяк, выплюнул "А что ещё, по вашему, достойно поисков?"
Он бы вырвал сердце и прилепил куда-то в районе груди к недорисованому портрету, который все казался каким-то пустым, чтобы картину окончательно дополнить. Но сдохнуть так ничего и не продав не хотелось. У него до сих пор личных Красных виноградников не появилось И разве же Нам Гю хуже Ван Гога? До психушки ему тоже, кажется, не долго, а промахиваться – его любимое занятие.
И продолжая тему части себя в картинах, сидя в ванной, глядя на исколотые вены, вдруг приходит озарение. Венозная кровь его всегда завораживала. Лилась медленно, будто патокой растекаясь под языком, раскрываясь многогранной сладостью. Этот цвет... Нам Гю не мог думать ни о каких других, пока не нашел бы такого же, отражающего полностью.
Он не успевает думать. Подскакивает, наскоро натягивая штаны, даже футболку не удосуживаясь с мокрого кафельного пола подобрать.
В зале пахнет лаком для акрила, разбавителем и сигаретами. Пахнет смертью и унынием. Бесконечными как тьма в комнате, зашторенной так плотно, что даже тонкие нити света не проникают внутрь. Чем-то сладким от медовой акварели, или плесени, он не до конца разбирает. Роется в ящиках с материалами, выискивая канцелярский нож. Находит. Глаза горят чем-то, подобным реальному сумасшествию, похоже, до Ван Гога ему осталось недолго. Отрезанное в абсентовом угаре ухо или картина, нарисованная собственной кровью в угаре вовсе не алкогольном... Он, кажется, уже его перегнал.
Но если он сейчас сдохнет, то будет счастлив знать, что картина, написанная кровью, найденная на мольберте прямо рядом с дохлым телом, когда соседи начнут жаловаться на мерзкую вонь недели через две, стала началом.
Ведь конец – всегда начало чего-то нового?
И гибель не страшна герою, пока безумствует мечта.
Нож находит, пялится на лезвие расплывающиеся взглядом, потом на запястье, на котором вены выделяются так четко и ярко, что, кажется, чуть надави и кровь, густая и ярко-алая, потечёт на ледяной пол. Капли воды стекают по волосам, срываясь с кончиков и приземляясь на бледную кожу, приятно холодя, будто обеззараживающее перед прививкой.
Лезвие ржавое, старое и тупое, но сейчас кажется единственным спасением. Единственным шансом действительно оставить в мире частичку себя. Не просто шмоток собственной, прожженной и продажной душонки, а себя. Своего тела. И Нам Гю точно знает, что именно хочет нарисовать.
Кого. Именно.
Нам Гю иногда даже жалел, что у него рядом не было собственного Поля Гогена, который мог бы периодически уравновешивать его ненормальность своей относительной здравостью(тоже сомнительно, но большей чем у Винсента непременно). А тому, кто мог на месте "Гогена" оказаться наоборот радоваться стоило, что на него не нападут никогда с острой бритвой, напившись ярко-зеленой, горькой как смерть жижи.
Но никакого Поля рядом не было и сходить с ума ему никто не мешал. Быстро и совсем не верно. Но разве существует что-то правильное в этой прогнившей вселенной?
И теперь, когда на пол капает кровь, густая и едко пахнущая ржавым металлом, он с гордостью может цитировать Винсента, пусть уже и не Ван Гога.
"Моя работа - это жертва на алтаре искусства. Я
взаимодействую со своим творением на самом интимном
уровне". И это самое четкое его жизненное кредо, судя по нынешней картине.
И мазок за мазком на холсте проявлялась не картина – частичка себя. Такая значимая. Как метафора полного единения с творчеством. С тем, кто на холсте изображен.
Он не разбавлял жижу, пахнущую истинным искусством. Настоящим шедевром. Единственным правильным материалом, не должным в сообществе художническом вызывать ни малейшего спора.
Он бы так и свалился в луже собственной крови и полной эйфории, но жить после такого триумфа парадоксально сильно захотелось. Остановить кровь труда не составило, ремень послужил жгутом, бинты в доме были гостями постоянным, в вместо спирта плеснул на кожу застоявшееся водкой.
Не самый здоровый режим существования, но здоровье – не юрисдикция художника.
Он просто продолжал черпать кровь из палитры, с пола, уже начинающую сохнуть, с бинта, насквозь пропитавшегося. Черпать, как вдохновение из того, на кого взглянул лишь раз и понял – это все, что ему нужно. Этот образ. Как журавль в небе, ради которого и жалкую синицу выпустить не жаль.
Примечания:
Максимально сумбурная хуйня, но мне так ниавится... В работе очень четко видно под что я это писала, вхвхвхв
В начале куча отсылок на строчки рандомных песен из плейлиста, ближе к концу – внезапно отсылки на убийц, потому что я дописывала под тру крайм. +Рандомное цитирование библии.
Ещё куча теорий об отрезанной мочке уха Винсента, я их все люблю, все решила уважить и впихнуть. Никакой серьезности, я слишком счастлива от того, как сильно мне это нравится.