***
Кенни не возвращается уже две недели. Из-за неуплаты счетов холодильник перестал работать, поэтому оставшееся молоко скисло. Деньги на еду закончились три дня назад. Леви делит на части булочку хлеба, которую успел прихватить из школьной столовой, и старается растянуть ее как можно дольше. Этой еды едва хватает, чтобы наесться на весь день, но он отказывается брать больше — это может вызвать у взрослых подозрения. Их и так уже слишком много: в тринадцать очень сложно скрывать истощение. А проблемы — последнее, что нужно его дяде. Такими темпами Леви закончит так же, как и его мать. Если не хуже. Ещё месяц назад он пытался найти подработку и получил только грубые отказы: никто не хочет брать в помощники тощего как спичку мальчика из средней школы. Так что выхода нет. Его единственный шанс выжить — дождаться дяди, который работает непонятно кем и живет непонятно где. В их последнюю встречу он снова пытался выведать у Кенни правду о том, чем же тот занимается. Это уже стало некой традицией между ними. Леви по привычке открывал дверь, играл со стариком в гляделки пару минут, а после сдавался и спрашивал: — Ну, откуда ты взял деньги на этот раз? Подрабатывал комиком в Ирландии? Может, покорил Эверест? Или с собой ничего нет? Если я угадал с последним, то лучше проваливай. В ответ, положив окурок дымящейся сигареты в бычок, дядя только криво усмехался. С каждым своим визитом Кенни становился всё противнее, потому Леви не удивился, когда услышал привычное ворчание со стороны. — Малец, ты только характер мне тут свой не показывай. Что я делаю и как — тебя не касается. «Надо же, нашелся инкогнито», — думал про себя Леви, закатывая глаза. — Так ты еду принес или нет? После недолгих препирательств Кенни доставал из кармана потертых брюк купюры, смятые в кучу, и передавал ему в руки. Пакеты с продуктами тот сам относил на кухню, раскладывая по полкам, потому что знал, как тяжело подопечному поднимать огромные банки с консервами и молоком, чтобы поставить их на место. Леви обычно сидел на стуле и молча наблюдал за стариком, тщательно проверяя, нет ли у того синяков на теле — было несколько случаев, когда Кенни возвращался побитый, будто после долгой драки с оборванцами на улице, с которыми любил ругаться. Леви пытался разузнать и об этом, за что получил только хмурый взгляд и подзатыльник. — Ты больно борзый и упертый, только силенок явно не хватает. Лучше не лезь, куда не нужно, ясно тебе? И откуда столько интереса? — слышал он из раза в раз, от видимого неодобрения дяди сжимаясь. Вызвано это было раздражением или стыдом — Леви сам не знал. Месяц назад, через два дня после годовщины смерти матери, он всё-таки ответил на последний вопрос, не сдержавшись: — Она тоже не говорила, кем работает. С синяками возвращалась. Одна секунда. Вторая. Кенни помрачнел. Это выражение лица, полное сдерживаемой скорби и злобы, Леви помнил так же хорошо, как сиплый голос матери. Они совсем не похожи — брат и сестра, потерявшие родственную связь слишком рано, оборвавшие её по собственной воле, но каждый раз, когда Леви видит опущенные уголки губ и мешки под глазами, он невольно вспоминает о матери. Это терзает его сердце чаще, чем хочется признавать. Под тусклым освещением лампы на кухне, мигающей через раз, создавалось впечатление, что тех трех лет, что они провели вместе, не существовало. Молодой человек чуть старше двадцати и маленький, щуплый мальчик, чье худощавое тело напоминало скелет, никогда не выходили из той старой квартиры, разившей ядовитой смертью. Они остались там, словно скованные родственной связью с умершей Кушель, и отказывались покидать её. И признаться в этом не могли. Леви знал, что бросает вызов. Подстрекает, играет на чувствах дяди. Но он устал. Ему не нравятся секреты, никогда не нравились. Дядя так и не ответил. Наконец, Кенни сделал тяжелый вдох, будто сдерживал слова, которые могли вырваться по неосторожности, отвернулся от племянника, сделал два быстрых шага к двери и... Ушёл. Закрыл дверь, не оставив ничего, кроме сигаретного дыма, парочки купюр и пакетов с продуктами. Леви остался стоять у крохотного столика один с дрожащими губами. Он не заметил, как подошел к запылившемуся углу комнаты и сел, спиной прижавшись к стене. Руки сами обхватили колени по привычке, и спустя долгие часы Леви заснул. Кенни не вернулся ни через неделю, ни через две. Никогда ещё дядя не уходил на столь длительный срок. Даже в наказание за плохое поведение Леви. Боль в желудке становится всё труднее игнорировать, и он каждое утро поднимается с ненавистью к собственной слабости. Сны с каждым днем всё беспокойнее, голова после пробуждения идет кругом, в школе трудно сосредоточиться — Леви нельзя назвать старательным учеником, но сейчас сконцентрировать внимание на монотонном голосе учителя и заданиях в учебнике дается лишь с огромными усилиями. Некоторые преподаватели, несмотря на его усилия имитировать привычную всем отстраненность, заметили, что синяки под глазами Леви стали глубже, выразили обеспокоенность и пообещали связаться с опекуном, чтобы «уведомить о нездоровом внешнем виде». В ответ на угрозы классного руководителя написать дяде он промолчал, потому что знал, что никакого ответа они не получат. Кенни поймать сложнее, чем призрак сумасшедшей старухи, привязанный к жуткому дому через дорогу. Прошлой ночью Леви снилось, что смерть от истощения наконец поймала его в свои цепкие руки. Он, подобно безжизненному телу своей матери, лежал на кровати и не мог пошевелиться — только смотрел со стороны, как свет покидает омертвевший взгляд, а на коже появляются трупные пятна. Леви хочет просить о пощаде, но не может. Ещё никому не удавалось противиться смерти, ни одна мольба не могла разжалобить её. Мерзкий запах распространяется по комнате, мухи летают вокруг, облепляют лицо, руки, ноги. Он не чувствует отвращения к открывшемуся виду — только легкое покалывание в груди от болезненных воспоминаний. Его маму забрали с тем же глупым рвением к жизни. До самого конца Кушель Аккерман боролась, не давала боли сломить себя. Леви помнил, как она вошла в дом с неровной походкой и едва добралась до кровати: маму вырвало прямо на матрас, стоило улечься. Ему тогда было десять, и он беспомощно смотрел, как чужое тело корчится, сопротивляясь, а глаза закатываются в невыносимой агонии. Мама умерла спустя пару минут. Перед окончательной потерей сознания она протянула руку к Леви, словно пыталась дотянуться до сына и погладить его по голове, притянуть к себе, успокоить. Наряду с печалью, отраженной в карих глазах, он увидел горькое сожаление, просьбу простить — Леви только подошел ближе и взял её за руку, крепко сжав в последний раз. Воспоминания о матери спустя два года были по-прежнему четкими: Кушель возвращалась с работы поздно ночью, от нее пахло стойкими, вечерними духами и сигаретным дымом; одна лямка на облегающем красном платье всегда спадала, оголяя плечо; помады на губах почти нет, как будто её не наносили с особой тщательностью несколько часов назад. И взгляд. Неизменно уставший. Макияж помогал скрыть морщины на лбу и вокруг рта, но глубокое истощение легко отличалось в светло-карих глазах, слишком рано потерявших свой наивный, юный блеск. Она казалась особенно опустошенной в неделю перед смертью — часто закрывалась в ванной и с тяжелым вздохом падала на пол, иногда подавляя громкие рыдания, иногда — давая им в полной мере поглотить себя. Леви в те долгие ночи сидел за дверью, прислонившись к ней спиной, и ждал, пока мама выйдет, чтобы напомнить про ужин. Он тогда не знал, кем работает Кушель. Не понимал, почему она в одни дни возвращается с синяками на лице и руках, а в другие — с несколькими купюрами, торчащими из бюстгалтера. Мама не всегда была такой отстраненной и грустной. Леви смутно помнил, что до его пятилетия каждое воскресенье в полночь они ходили вместе в парк. Кушель покупала ему дешевые мыльные пузыри в магазинчике рядом и рассказывала истории о своем детстве: как старший брат постоянно пропадал, пока их отец болел; как ей хотелось вернуться к фехтованию, которое полюбилось за три года занятий в школе; как она в двенадцать работала в театре уборщицей. И самое главное — мама тогда часто говорила, что любит его. Сильно-сильно. Поэтому и решила оставить, даже когда вся семья была против. Леви не знал, были ли те слова произнесены вынужденно, из жалости к маленькому мальчику, который мало что понимал из её рассказов и не мог проявить должного сочувствия, или она действительно любила своего сына. Сейчас Леви не думает, что готов получить правдивый ответ. Последнее, что видела Кушель перед своей смертью, — это её маленький сын, сдерживающий слезы. Тяжелые осознания наступают через несколько минут, которые в мире снов растягиваются на мучительные годы: если он действительно умрет, то некому будет забрать тело, похоронить и зажечь благовония. Никто не станет молиться, возводя руки к небу и прося защитить его бесцельную душу. Кенни вряд ли станет это делать и, должно быть, просто кремирует племянника, если всё-таки соизволит появиться. Не то чтобы Леви имел право возмутиться — он и так доставил дяде достаточно хлопот, будучи маленьким, слабым ребенком, тяжелым грузом на плечах. После смерти матери ему было некуда податься: это чудо, что Кенни в один день решил навестить свою сестру и нашел её разлагающееся тело вместе с грязным, тощим мальчиком, сжавшимся в углу комнаты. Дядя отвез его в тесный номер отеля, с недовольным ворчанием выкинул старые майку и шорты, дурно пахнущие и покрытые пятнами, а после повел тихого Леви в душ. Его отросшие до плеч волосы были сальными и жесткими, когда Кенни взял их в свои руки и принялся мыть, нанося дешевый шампунь с резким запахом. Горячая вода на коже, за несколько дней отвыкшей от душа, вызывала неприятный зуд, и Леви едва слышно всхлипнул — это был первый звук, который он издал рядом с дядей. Кенни сделал вид, что не заметил, как маленькое тело, прижатое к его промокшей футболке, стало слегка подрагивать. Он только вздохнул, явно уставший, и постарался поскорее смыть с него всю грязь. Обмотав Леви двумя жесткими полотенцами, дядя принялся вслух размышлять, как лучше избавиться от тела его матери — кремировать или похоронить. — Хороший гроб сейчас стоит дорого, ты ведь знаешь, малыш? — спросил Кенни, переведя взгляд на племянника, неподвижно сидевшего на кровати. Леви с трудом оставался в сознании и различал чужой голос, его клонило в сон после долгого душа, и он по привычке держал глаза широко раскрытыми, чтобы не отключиться: рядом с мамой не хотелось засыпать, потому что вспоминать после пробуждения, что её больше нет рядом, было особенно больно. Похоже, дядя тоже это понял, потому что подошел ближе, приподнял его, чтобы уложить на подушку, и укрыл одеялом. Они провели в том мотеле ещё несколько недель, пока пара друзей Кенни помогала с кремацией и документами об усыновлении, потому что на похороны средств не нашлось. Леви хорошо помнил каждую деталь, потому что дядя в те дни чувствовал необходимость делиться с ним всем. Кенни не переставал говорить, будто желая заполнить удушающую тишину в номере. Жизнь не готовила его к проживанию с онемевшим ребенком, и это было до боли очевидно любому — губы Леви невольно дернулись, стоило вспомнить о молодой работнице в отеле, которая, заметив плачевное состояние маленького мальчика, с осуждением посмотрела на Кенни. Разговоры про причину смерти Кушель тогда тоже не были редкостью: Леви, скорчившись, лежал на кровати, слушая, как дядя задавался одним и тем же вопросом. Как? Когда пришли результаты экспертизы, на которой Кенни настоял, выяснилось, что все мучения, пережитые его мамой, были не случайны. Яд. Нечто похожее на цианид, если верить заключению патологоанатомов, стремительно поражающий кровь и ведущий к фатальному исходу. Доза была небольшой, должно быть, она приняла маленькую таблетку незадолго до возвращения, но этого хватило, чтобы лишить Леви матери. Этого хватило, чтобы забрать жизнь Кушель. Она продержалась дольше положенного. Целых тридцать минут, что почти невозможно — интенсивность яда слишком высока, как говорили эксперты. Кенни почему-то рассмеялся, пока рассказывал Леви про их недоуменные лица, словно знал, в чем секрет выдержки его сестры. Маленький мальчик, еле повернувшийся к нему спиной от слабости, нахмурил брови. Смерть Кушель была не шуткой. Горло саднило, слова нашли выход сами, скрипучим голосом прерывая чужие громкие усмешки: — Мама сильная. Вот и всё. Леви не видел лица Кенни, только слышал, как тот остановился, прекратив шагать из стороны в сторону. Дядя прождал пару минут, будто давая ему сказать нечто большее после долгого молчания, но когда других попыток заговорить не последовало, громко выдохнул и принялся топтать одним каблуком недокуренную сигарету. — Надо же, у кого голосок-то прорезался. Чем обязан такой честью? Надоело слушать бредни старика? Тебе всего тридцать два, какой ещё старик, — хотелось возразить Леви, и в груди зародилось нечто странно теплое, бывшее привычным раньше. Оказывается, говорить так просто. Даже если выходит с хрипотцой, нескладно. Перед тем, как закрыть глаза и уснуть, он услышал шёпот выходящего за дверь дяди. — Мама у него сильная, конечно. Гордая ещё была. И сын... похоже весь в нее, гаденыш. Это вызвало у него крохотную улыбку. Может, именно в тот день Леви начал видеть в Кенни не просто незнакомца с неровной стрижкой, помятой рубашкой и сигаретой во рту, который любил ругаться до последнего. Слово дядя больше не казалось таким далеким и отторгающим. Отец тоже. Но об этом он, конечно, никогда не говорил. И вряд ли скажет. Проходит ещё несколько дней, они всё в том же номере, работники отеля перестали обращать внимание на лохматый и неухоженный вид Леви. Одна из уборщиц заметила, что ему нравятся финики и оставляла по чаше на тумбочке каждый день. Леви не дали посмотреть, как тело его матери сжигают. Он молча ждал в номере, сжавшись в углу. Дядя постоянно ругал его за это, говорил, что Леви уже слишком взрослый для таких глупостей. — Пацан, на тебя и так смотреть тошно. Одна кожа да кости, сколько ни корми, так что перестань жаться. На самом деле сама поза была неудобной: ноги затекали, руки немели, а воспоминания продолжали всплывать в голове одно за другим. Но несмотря на все его усилия сопротивляться внутренним позывам, при одном упоминании матери Леви хочется снова стать ребенком, уменьшиться, обратить время вспять, чтобы снова получить поцелуй мягких губ в лоб и услышать тихое пение. Дядя вернулся через пару часов с маленьким горшком в руках, на котором было написано Кушель Аккерман. И тогда Леви понял, что больше никогда не увидит её. По одному взгляду на мрачное лицо Кенни он предположил, что сейчас они, должно быть, думают об одном и том же.***
Пробуждение от долгого сна кажется целым испытанием для усталого организма Леви. Он открывает глаза с трудом, прилагая огромные усилия, что за последнюю неделю стало привычным началом дня. Вот что действительно настораживает и пугает — это яркий свет лампы над головой, которая отличалась от давно потухшей в его квартире. Отлично. Леви отправили в больницу. Если Кенни позвонили и сообщили об этом, он точно не был рад. Конечно, при условии, что этот вечно занятый кретин взял трубку. Он медленно приподнимается на локтях и осматривает скудно обставленную палату: помимо пищащего аппарата и капельницы рядом с кроватью, Леви замечает маленькое окно справа, кнопку вызова медперсонала на маленьком белом комоде, два горшка с петуньей у двери и... Должно быть, у него галлюцинации. На небольшом диванчике в углу комнаты сидел мальчик, с виду одного с ним возраста. Держал он в руках журнал «Выбирай анатомию — органы тебя не бросят». Забавно. Может, если Леви зажмурит глаза достаточно сильно, этот образ исчезнет? Ему в последние дни многие вещи мерещились, начиная от призрака матери в комнате, заканчивая едой на пустых полках. Он так сосредоточенно изучал незнакомца, подмечая аккуратно уложенные светлые волосы и красивый школьный костюм с лакированными туфлями, что только когда обратил внимание на юное лицо, почувствовал чужое пристальное внимание. Мальчик отложил журнал в сторону, его глаза слегка расширились от удивления, руки сжали колени. — Привет, меня зовут Эрвин, — весьма правдоподобно произнесла галлюцинация. — Я Леви, — отстраненно ответил он, рукой проведя по слипшимся от пота волосам. И тут же пожалел, когда тошнота подступила к горлу. Он не принимал душ некоторое время, лежа в палате без сознания, и вызывающей дрожь чесотке за считанные мгновения удалось вывести его из равновесия. Даже когда воду в квартире отключили Леви по-прежнему удавалось принимать душ в школе после физкультуры. И пусть общественные туалеты вызывали у него открытую неприязнь, ему приходилось стискивать зубы и, надрываясь, тереть разгоряченную кожу до крови, лишь бы убрать с себя грязь, избавиться от прилипшего слоя. Прямо сейчас его тело покрыто пылью, мерзким потом и, судя по всему, пахнет ужасно. Леви грязный. С головы до ног. По спине прошел холодок, сухие, тонкие губы сжались по неволе. Он вспомнил, как сидел у холодной стены, окруженный смертельной вонью и различными выделениями, совсем один. Мусор вторичной обработки. Гниющий. Должно быть, недовольство и отвращение отразились на его лице, потому что мальчик — Эрвин, напомнил себе он, — наклонил голову вбок с явным интересом. Он смотрел на Леви, как на тяжело больного пациента, пришедшего за лекарством от неизлечимого диагноза и просящего доктора о чуде. — Что ты здесь делаешь? — этот вопрос вышел хрипло, с явным недовольством. Смущение от пристального внимания и неприязнь к собственному телу заставили Леви сжаться, согнув спину, и опустить взгляд. Если перед ним действительно галлюцинация, в чем он уже не так уверен, то обманчивый образ совсем скоро исчезнет. Просто нужно время, чтобы прийти в себя и унять неприятный звон в ушах. Долгий горячий душ, пробирающий тело до самых костей, тоже бы не помешал. — Мне было скучно сидеть в коридоре. У Эрвина был спокойный, мелодичный голос, который легко мог ввести человека в заблуждение, заставить ослабить бдительность. Он говорил с тихой уверенностью, давая себе время, чтобы тщательно поразмышлять над каждым словом. Длинные паузы в речи и вдумчивое мычание Леви заметил сразу — он привык внимательно прислушиваться к людям и чаще делал это неосознанно, по наитию. Следующие слова мальчик произнес после минуты молчания: — Мой отец здесь работает, он главный врач. Интересно. Леви в тот момент не был уверен, хорошо это или плохо. Кенни всегда говорил, что больницы, особенно государственные, просто питаются людскими деньгам и их по-детски наивной верой в помощь от системы, наживающейся на чужих страдания. Эрвин, узнавший об этом через пару лет, громко рассмеялся и сказал, что это достаточно пессимистичный и однобокий взгляд. Не то чтобы Леви воспринимал всерьез бредовые россказни Кенни: любой первоклассник бы победил его в серьезном споре, потому что он признавал только одну школу — жизнь. Решив не упоминать про неоднозначные взгляды своего дяди, Леви после долгого, полного усталости зевка спросил: — И он разрешает тебе ходить по палатам? — Не совсем, — без всякого смущения признал Эрвин. — Ты что, проник сюда сам? — Вроде того. — А почему мою палату выбрал? На этом вопросе Эрвин замялся. Одна рука потянулась к оставленному рядом журналу и сжала край листа. Пусть ему и потребовалось больше времени, чтобы дать свой ответ, но звучал он твердо, решительно, с блеском в голубых глазах, который слегка удивил помятого от долгого сна Леви. — Ты просто выглядел, как труп! — Что?! У Леви определенно очень сильные галлюцинации. Вот бы узнать, как скоро они пройдут, потому что мальчик перед ним начинает не на шутку пугать.***
После появления обеспокоенных медсестер, заметивших его пробуждение, Эрвину пришлось покинуть палату. С виду самая строгая из них схватила мальчика за ухо и выставила за дверь, назвав несносным проказником. Леви не успел спросить, почему его так привлекла мысль о нахождении в одной комнате с мертвым. Отец Эрвина появился чуть позже, чтобы проверить его самочувствие и дать несколько рекомендаций по «соблюдению здорового образа жизни». Одет он был в классический костюм с белым больничным халатом поверх, светлые волосы собраны в маленький хвост и аккуратно причесаны, даже говорил высокий мужчина так же, как и его сын — кратко, информативно, без лишней эмоциональности. Только взгляд отличал их: если темно-синие, запавшие от недосыпа глаза доктора говорили об опыте, тяжелом и неподъемном, то небесно-голубые Эрвина отражали невинность, свет юности, неудержимой и страстной. После недолгого осмотра и нескольких вопросов о режиме питания, врач попросил медсестру позвать мальчика, сидевшего за дверью в смиренном ожидании. — Мне очень жаль, мистер Аккерман, я должен был лучше следить за ним. Надеюсь, он вас не потревожил, — низко поклонившись, он сжал волосы своего сына и заставил опустить голову вниз. Уши Эрвина покраснели от стыда, когда он, заметно нервничая, прошептал искренние извинения за неудобства. — Ничего страшного, — ответил Леви, чувствуя себя неловко от официального тона доктора, и поспешил кивнуть в качестве признательности. Он выжидал момент, чтобы спросить о возможности принятии душа — они ведь есть во всех больницах, верно? — и боролся с желанием сделать это как можно скорее. Приходилось ждать, морща нос от зуда: врач ещё не закончил описывать детали его выписки и лечения. — Нам после нескольких попыток удалось установить контакт с вашим опекуном. Он сообщил, что приедет завтра утром, чтобы забрать вас, — доктор сказал последнее с легким неодобрением в голосе. Честно говоря, Леви удивился, что у администраторов в больнице получилось так быстро добраться до «неуловимого Кенни». Ему иногда казалось, что с этим до абсурда таинственным мужчиной можно связаться только при помощи сов, передающих письма. И пусть Леви хотелось поскорее уехать домой, мысль о встрече с дядей вызывала только неприятное покалывание в груди. Их последний разговор был открытой, кровоточащей раной, которая отказывалась заживать последние две-три недели. Когда суета вокруг резкого пробуждения пациента спала и мистер Смит оставил его отдыхать, заверив, что он может нажать на кнопку вызова персонала в случае необходимости, в палате Леви воцарилась тишина. Такая привычная за год проживания в одиночестве, но всё равно гнетущая. Насчет душа он узнал у одной из медсестер, пришедшей ранее с доктором, — принять его можно только после ужина. Леви нашёл это слегка неудобным, но возникать не стал. Он думал, что так и пройдет остаток его дня: в мирном отдыхе на чистой, белоснежной постели, с лучами солнца, проникающими в комнату из открытого нараспашку окна. Может, нет ничего плохого в одном дне без постоянных мыслей о пустом холодильнике. Успокоится, послушает пение птиц, узнает, имеют ли под собой смысл громкие протесты дяди против врачей и больниц. Однако, кажется, его мысленному образу не суждено воплотиться в реальность в скором времени. Дверь внезапно громко заскрипела, заставив Леви вздрогнуть и повернуть голову в сторону, чтобы посмотреть на входящего. У порога стоял Эрвин с лохматыми после хватки отца волосами и большой черно-белой коробкой в руках. Он зашёл с уверенностью, будто не был отчитан за это несколько минут назад, поставил её на диванчик, открыл и достал оттуда сложенную вдвое тавлею. — Хочешь поиграть в шахматы? — Я не умею, — с легким смущением ответил Леви. Его мама любила настольные игры, пыталась привить сыну свое увлечение, но он перестал прислушиваться к её уговорам попробовать после одной неудачной попытки — даже идея о выигрыше не пробуждала в нем искры азарта. Тем не менее, сейчас предложение о партии в шахматах вызвало у Леви легкий интерес — он уже давно ни во что не играл, кроме подбрасывания маленьких кубиков и футбола. — Я тебе расскажу! Эрвин был на удивление хорошим учителем для ребенка, терпеливым и способным к подробным объяснениям. Он с энтузиазмом описывал каждый прием, фигуру, разные ходы и возможности на игровом поле — было видно, что его интересовала не победа, а сам процесс, потому что Эрвин не скрывал ничего, начиная от лучших способов загнать противника в угол, заканчивая частыми ошибками, которые совершают новички. И пусть Леви мало что из этого запоминал, ему было приятно слушать, наблюдать, как передвигаются маленькие конь и ферзь, сталкиваясь на доске. Они сыграли пару раз, когда Леви понял основную суть, и в обоих случаях Эрвин выигрывал с легкостью, пусть и старался сдерживаться, судя по некоторым бессмысленным ходам. Медсестра зашла в палату на их третий раунд с подносом с едой в руках и, увидев Эрвина на кровати с Леви, только разочарованно покачала головой. — Молодой человек, вот ничему вы не учитесь! Сколько раз мистер Смит должен вас отчитать? — Простите, Марта... — он виновато опустил голову и поспешил убрать доску с тумбочки, чтобы медсестра могла положить туда поднос. — Я просто хотел поиграть. Услышав жалобный тон мальчика, Марта поменялась на глазах, будто любящая тетя, неспособная долго ругать свое крохотное золотце. — Эх, мой мальчик... Ладно уж, я никому не скажу. Но чтобы в пять часов вечера, когда я приду проверять пациента, тебя здесь не было. — Конечно! Леви подавил улыбку, когда увидел радость на лице Эрвина — неподдельную и яркую. Он был таким.. славным, искренним до самой сути. Это подкупало любого. С возрастом он, конечно, изменится, станет строже, потеряет ту детскую веру в самое лучшее в людях, но его влияние на них останется прежним, таким же пробирающим до глубины души. Эрвин сдержал своё слово: когда стрелка на настенных часах приблизилась к пяти, он, сложив в коробку доску с шахматами, грустно сказал, что время вышло. Несмотря на легкую печаль от вынужденного прощания, в душе Леви царили только покой и удовлетворение. Он давно не испытывал такой радости — простой, от начала до самого конца — рядом с ребенком своего возраста и был благодарен за недолгую игру, момент единения, который заставил на время забыться. Рядом с Эрвином он превратился в обычного мальчика, недовольного и костлявого школьника. Душ после ужина привёл мысли в порядок: скоро он снова окажется дома, ляжет на старые простыни, ставшие родными после долгих стирок, и жизнь вернется на круги своя, будто он не оказывался в больнице от недоедания, короткого замыкания в голове. Мистер Смит и Марта поглядывали на него с опасениями, постоянно спрашивали, точно ли он чувствует себя в порядке, но показатели не врали — Леви восстановился очень быстро, всего за несколько часов сна. Эрвин во время игры сказал ему, что это поразительно — большинству пациентов нужна как минимум неделя, чтобы врач был уверен в их выписке. Леви только пожал плечами. Он редко болел и был достаточно крепким с рождения, когда вопрос касался выдержки. Да, его невысокий рост и худое телосложение обманчиво заставляли думать, что он хрупок, как маленькая палочка, подрагивающая от ветра, но мама часто говорила, что организм Леви легко сравнить с тюремными воротами, сдерживающими тысячи преступников, неприступными, высокими и сильными. Он заснул с трудом — непривычная обстановка давила, только шум за дверьми был знаком. Пришлось прислушиваться к разговорам медсестер и врачей, чтобы успокоить забивший тревогу мозг, закрыть глаза, сделать глубокий вдох и собраться. Нужно поспать, завтра начнется новый день, его желудок впервые за последние дни полон и не кажется глубокой дырой, вызывающей боли во всем теле. Утро следующего дня прошло быстро, даже стремительно по его скромному мнению: он проснулся, спешно поел, будто боялся, что еду у него отберут перед выпиской, попрощался с Мартой, поблагодарил мистера Смита, давшего ему огромное количество советов по регулярному питанию и прописавшего несколько баночек с витаминами. Эрвина нигде не было видно, и Леви подумал, что он, возможно, остался сегодня у себя дома или пошёл в школу, не захотев говорить пока второй раз. Закончив с завтраком, он услышал рев машины на улице, прямо под окном, легко узнаваемый дерзостью водителя, и обреченно вздохнул. Встреча с Кенни — самая неприятная часть его отъезда после расставания с первым другом. На улицу он вышел несколькими минутами позже. Подошёл ближе к потертой маленькой машине, которой Кенни гордился больше, чем всеми своими родственниками вместе взятыми, и открыл дверь, чтобы сесть на пассажирское сидение. Пахло в салоне неприятно — сигаретным дымом и дурманящими, стойкими духами. — Что, салага, даже трех недель не смог продержаться без любимого дядюшки? Я вот в твоем возрасте выживал в одиночку месяцами. Видишь ли, отцу своему явно нужен не был, — хриплый голос Кенни, выдыхающего клуб отравленного дыма, заставил ком в его горле распутаться — груз вины и небольшого страха рассеялся за мгновение. Леви принял негласное предложение о перемирии с недовольной усмешкой и колким ответом: — Газуй давай, любимый дядюшка. Еду хоть принес? — из грязного, покрытого расплывчатыми остатками дождя окна, он увидел Эрвина, стоящего у дверей больницы. Когда машина тронулась, Леви поднял руку и слегка помахал, подавляя грусть при виде исчезающей фигуры единственного друга, которого он смог завести за последние пару лет. Вернуться в свою маленькую квартиру было приятно, даже если свет не включался, а заржавевший кран продолжал неприятно скрипеть. Кенни не стал провожать его до двери, сказал, что сегодня всё оплатит и закроет долги по счетам, чтобы больше его дражайший племянник не страдал. Он окинул Леви строгим взглядом, дал скомканную бумагу с рекомендациями врача и уехал в своей излюбленной манере — без предупреждения, громко, заставляя людей на улице глотать пыль от быстрого вождения без правил. Воду включили ближе к пяти вечера, и Леви наконец смог принять душ, умыться и почувствовать, как горячий пар окутывает его, снимая усталость. Он заварил чашку зеленого чая с одноразового пакетика и принялся выполнять домашнее задание — за последние несколько недель у него накопилось достаточно неизученного материала, чтобы занять себя на каждый последующий вечер. Иногда мысли возвращались к вчерашнему дню в больнице, который заставил его привязаться к голубым глазам и звонкому голосу, но он силой заставлял себя сосредотачиваться на бумаге с примерами. Ему нужно просто забыть и двигаться дальше, сейчас главное продолжать поиски работы и не унывать. Тогда он ещё не знал, что двадцатью минутами ранее ему на телефон пришло короткое сообщение с неизвестного номера. Там было всего несколько коротких символов, набранных будто в спешке, с парой ошибок — «как дела?».***
К своим с трудом прожитым шестнадцати годам Леви казалось, что он знал Эрвина целую, необъятную для привычного понимания вечность. Чтобы впустить друг друга, им пришлось медленными, по-детски слепыми шажками плести ниточку доверия. После первого разговора в больнице они сильно изменились, теперь встречи каждый день и посиделки допоздна в квартире Леви стали обыденностью, константой в его траектории жизни. Иногда Эрвин с небольшой, радостной улыбкой на лице оставался на ночь, ложился рядом, согревая его своими объятиями. Особенно часто так случалось зимой, когда было холодно и батареи в маленькой комнате Леви работали через раз. Эрвин приносил большой, тяжёлый обогреватель, который лежал в его доме на всякий случай, и отказывался забирать, пока отопление не включат. Ещё два года назад он начал покупать утепленные одеяла и тратить все полученные честным трудом в больнице деньги, несмотря на ворчливые протесты Леви. Мистер Смит устроил Эрвина к себе на работу в качестве ассистента ещё в четырнадцать, гордый уверенным решением сына спасать жизни и трудиться на благо общества. Неожиданностью назвать это было трудно — желание Эрвина как можно скорее приступить к практической части для проверки своих возможностей и получения опыта отражалось в каждом его действии, выверенном и точном. Однажды Леви спросил, как он может быть столь уверен в своем выборе направления, которому хотелось посвятить всю жизнь, и Эрвин по привычке задумчиво промычал, выдержав недолгую паузу, а после ответил, с неизменной легкостью и манящим блеском в глазах: — Люди. Они такие интересные, знаешь? Больница всегда была моим вторым домом, я знал имя каждого пациента, их диагнозы, симптомы, потому что не умел сдерживать свое любопытство. Часто туда приходили милые бабушки с жалобами на спину и ноги, любящие угощать детей шоколадными конфетами; несколько раз в год врывались толпы громких студентов и учеников со справками на медосмотр; были также те, кто не мог покинуть больницу, лежал в коме или находился в тяжелом, опасном для жизни состоянии. Мои детские проблемы и истерики казались такими маленькими, незначительными по сравнению с их. Я слушал плач людей, потерявших близких, видел различные формы и виды горя. Конечно, болезни неизбежны, как и трагедии, но порой так хочется их предотвратить, что это становится единственным, о чем ты можешь думать. Он всегда знал, что детство в больнице определенным образом повлияло на личность Эрвина, его взгляды и интересы, но до того момента не придавал этому особой значимости. — Извини, я просто слегка устал от классического «мне легко дается химия». Хотя это тоже свою роль сыграло. — Я так и подумал, — пробормотал Леви, затянувшись сигаретой. Эрвин поморщился, когда он выдохнул клуб дыма ему в лицо, и с виду прилагал огромные усилия, чтобы сдержать при себе очередную бессмысленную нотацию про рак легких. — Химия твоя отстой, кстати. — Возьми свои слова обратно сейчас же! Леви раньше часто вспоминал об этом разговоре, задавался вопросом, почему ему стало трудно подобрать правильные слова, как только он встретился взглядом с Эрвином, искрящимся от воодушевления. Ведь хотелось сказать так много, а в итоге вышло только неприятное замечание, отталкивающее своим холодным, безразличным тоном. Хотя, скорее всего, оно прекрасно вписывалось в его образ отстраненного от чужих забот. Может, именно поэтому ему были не особенно рады в доме Эрвина: Леви знает, какие слухи ходят — в глазах многих он выглядит неблагодарным и ворчливым смутьяном, каким-то чудом подружившимся с одним из лучших и прилежных учеников школы, единственным ребенком уважаемого всеми врача. Леви догадывался, что мистер Смит считает его очередным благотворительным проектом своего сына, которым тот заинтересовался в раннем возрасте и теперь не может отпустить, но даже если так, Леви не может найти в себе сил для обиды. Отец Эрвина всегда относился к нему с уважением, помогал, когда мог, и разрешал им проводить время вместе иногда с явным одобрением, а иногда — без. Поначалу он искренне жалел мальчика, оставленного на попечении у безответственного Кенни Аккермана, явно неспособного обеспечить ребенка вещами первой необходимости. Однако чем старше Леви становился, тем меньше сочувствия мог прочесть в чужом взгляде. Оно и понятно — племянник отъявленного грубияна без гроша в кармане, едва ли обладающий приемлемыми интеллектуальными способностями, вертится вокруг его сына, как голодный до крови комар. И всё же он не препятствовал их дружбе — просто прекратил приглашать в гости после пятнадцатилетия. Эрвин будто не замечал настороженного отношения своего отца, не переставая открыто заботиться и гордо называя его самым близким другом. Интересно, многих ли своих «друзей» он целовал? Эта мысль появилась в голове случайно, заставив нервно хмыкнуть и продолжить резать овощи: если он хочет успеть всё приготовить до прихода Эрвина, нужно поторопиться. И всё же, как только воспоминания о прикосновении потрескавшихся от холода губ заставляют сердце забиться чаще, а румянец проступить на бледных щеках, даже кипящая в кастрюле вода не может отвлечь его. Он хранит каждое мгновение подобно огнедышащему дракону, лежащему на своем сокровище, и отказывается признавать, что его чувства сильно изменились в тот момент, приобрели форму, название. В тот день они по традиции смотрели телевизор в квартире Леви, включили какой-то глупый ужастик про сумасшедшую банду убийц — это любимый жанр кино Эрвина после документальных фильмов. Две пачки попкорна были пусты уже на половине, и когда особенно раздражающего парня в группе убили, Леви вздрогнул. Но не от страха, нет, а от легкого, нежного прикосновения к своей руке. Лицо Эрвина освещал только яркий экран, он не отрывал взгляда от губ Леви и продолжал водить большим пальцем по чужой ладони. Кто тогда потянулся первым, кто поддался моменту и решил найти ответ в поцелуе — только это не осталось в воспоминаниях. Всё остальное было выжжено на огромном камне в душе Леви заглавными буквами и окружено маленькими, но значимыми трещинами. Подрагивающие ресницы Эрвина, его тяжелое дыхание, теплые ладони, приятный, древесный одеколон, женские крики и рев заведенной бензопилы из телевизора. Ты мне нравишься. Нравишься так, что хочется целовать вечно, отказавшись ото сна. Их первый поцелуй начался нежно, осторожно, они не знали, что делали и почему, просто чувствовали, что это было правильно. Мало ли, много ли дало им столь короткое осознание — неважно. Главное, что в тот момент все тревоги Леви, по одиноким вечерам преследующие его покой, разом исчезли. Нет натянутых отношений с Кенни, появляющимся даже реже обычного, нет недосказанности по делу матери, нет пугающей нужды в работе, чтобы заполнить холодильник на завтрашний день. Сейчас он отпустил все тягости, слышал только сбивчивые вдохи Эрвина, видел только его опухшие губы с открывшимися, кровоточащими ранами, чувствовал только вкус сладкого шоколада, смешанного с металлической кровью, и позволил себе быть счастливым, как в те беззаботные дни прошлого. Эрвин был подобен наваждению, такой желанный им, доводящий до предела. В тот вечер Леви казалось, что неразрывный поцелуй длился несколько часов — они не хотели отпускать губы друг друга, гнались за удовольствием, новыми ощущениями, к которым не хотелось привыкать. Но утопать в этих приятных чувствах вечность бы не вышло, поэтому им пришлось остановиться в какой-то момент. Леви помнил, как позволил руке Эрвина обнять его, в последний раз коснувшись чужих губ, и погрузился в глубокий сон. Они не говорили об этом на следующее утро: Леви проснулся раньше, заметив, что ночью его накрыли тёплым одеялом и оставили спать на диване в одиночестве. Эрвин устроился на полу, постелив себе небольшое покрывало и прихватив подушку, как делал обычно в первые годы их знакомства, если оставался на ночь. Неприятного комка в груди при этом виде у Леви не возникло, только заставило задуматься, будет ли так всегда с этого дня. Он заварил небольшое остатки дорогого китайского чая — подарок Эрвина на прошлый новый год и решил, что не станет ничего говорить. Лучше оставить всё, как есть, чем разбираться во внезапном порыве, длившемся одно краткое, мимолетное мгновение. Видимо, Эрвин придерживался того же мнения, потому что никаких неловких пауз и попыток сгладить неровные углы между ними не возникло, жизнь продолжала идти своим чередом, словно одним осенним вечером они не разделили свой первый поцелуй друг с другом, порвав хрупкую границу дружбы. Даже если его сердце сменило свое направление, найдя ориентир в голубых глазах Эрвина, полных искренности и блаженной чистоты, это не имело значения. Тогда им было по четырнадцать. Два мальчика, движимые любопытством и необычной связью, которая зародилась у них случайно, решили попробовать нечто новое. «Ничего необычного», — решил Леви. Для Эрвина, любящего экспериментировать со всем, что касалось человеческих тел и анатомии, их короткое соприкосновение губ, должно быть, было способом пройтись по еще одной неизведанной ранее территории. Неприятно думать о себе, как о подопытном кролике, но вовсе не в новинку. Прошло уже два года, а его неспособное к приручению сердце продолжало возвращаться к Эрвину, расцветать при виде него и мыслях об их коротком поцелуе. Леви хотелось бы всё отрицать, но это бесполезно, да и зачем пытаться обмануть себя? Можно просто принять реальность такой, какая она есть — жестокой и отягощающей. Эта зима принесла с собой некоторые перемены, осознания, которые метко бьют по юному сердцу и толкают вперед вслепую. Они уже взрослые, скоро закончат школу и поступят в университет, начнут строить карьеру и, скорее всего, разойдутся — больше не будет времени на тихие вечера вместе, когда их на потертом, скрипучем диване Леви разделяет только шахматная доска. Подобные мысли не давали ему покоя — он всё чаще прижимался к стене в попытке успокоиться, взять себя в руки, как маленький ребенок, ждущий возвращения мамы после работы. От старых привычек тяжело избавиться, и об этом он знал слишком хорошо для собственного благополучия. В своих тревожных мыслях Леви всё ещё слышит недовольные возгласы Кенни про жалкий вид недоношенного эмбриона, который принимает его тело для душевного равновесия, но даже это не может заглушить зудящую нужду в спокойствии. Он не любил мечтать, не любил надеяться на лучшее и терзать себя грезами, только глубже падая в пропасть отчаяния. Леви нравилось стоять на твердой земле, четко знать, что его ждет. И сейчас он уверен, что догадывается о событиях ближайших двух лет: Эрвин поступает в лучший университет страны и уезжает из их маленького городка для учебы на хирурга; постепенно, один осторожный, но широкий шаг за другим, полюбовно выстроенная между ними связь слабеет, прерывается, мерцает в руке Леви, поддерживаемая только его терзающей сердце тоской и очевидной необходимости в чужом присутствии. А после эта тонкая нить и вовсе исчезает, будто её не было. Леви остается привязанным к родному городу, преследуемый духом матери, её призраком, охраняющим каждый сыновий шаг, по своей воле, потому что идти ему больше некуда. Возможно, он найдет приемлемо оплачиваемую работу, где не требуется высшее образование, и снимет квартиру получше. Однако оглушающий успех Леви не ждет. Ему не место рядом с таким человеком, как Эрвин: светящимся от амбиций, безудержного желания познавать и исследовать. И это же больше всего Леви в нем нравилось — то, каким человечным он был; как каждое его действие, каждое новое открытие, в которое он вкладывался, служило другим; как все книги, что он покупал, читал и хранил на полках были посвящены исключительно редким заболеваниям; как он горел, жил, дышал этой идеей, вдохновлял других одним своим присутствием и страстной верой в лучшее. Вот что за человеком был Эрвин Смит. Леви, с легкостью способный потеряться в серой массе и не имеющий особых целей, кроме выживания, смотрелся бы глупо на одной стороне с ним. Чем больше он размышлял об этом, тем сильнее хотелось сжаться, сгорбиться, вернуться к месту в стене и находиться в своем уменьшенном положении несколько часов подряд, пока разгорающаяся, будто пожар, тревога не угаснет. Пытаясь успокоиться и прийти в себя, он кладет разрезанные овощи в кастрюлю и начинает осторожно помешивать. Постепенно рутинное действие приводит хаос в голове в порядок, а имитация контроля над собственным телом возвращает в реальность. С другой стороны, думал Леви, пожимая плечами, нет ничего плохого в жизни без определенной цели. Миллионы людей волочат свое существование, не имея особой на то причины, просто отдавая всего себя на работе. Может, работа уборщика в каком-нибудь небольшом кафе или бизнес-центре не будет таким плохим вариантом для него. Уборка была для него ни терапией, ни способом расслабиться, как предполагал Эрвин, скорее просто привычкой, которую он привил себя сам. Желание и потребность находиться в чистом доме, где всегда царит порядок, стали неотъемлемой частью его жизни. Должно быть, поэтому аккуратно расставлять чистящие средства и тряпки в ванной было в радость, это доставляло некоторое удовлетворение, возвращало всё на свои места и напоминало, что сейчас он далеко от своего прежнего дома, далеко от того места, где он родился. Декабрь всегда был для него тяжелым испытанием — последний месяц его матери, последние мгновения, что Леви удалось с ней разделить. В этот период, чтобы помочь ему уснуть и держаться на плаву, Эрвин приходит каждый день. Он взял это в привычку полтора года назад, когда не мог больше видеть истощенный, еле живой призрак Леви после школы. Сегодняшний день не исключение, поэтому Леви быстро приходит в себя, когда получает короткое сообщение на свой потрепанный кнопочный телефон, состоящее из двух слов: «Уже иду». В переводе с известного далеко не всем языка Эрвина Смита это означает «опаздываю, буду через полчаса». Леви его задержка была даже на руку — успеет всё приготовить и убраться до чужого прихода. В последний раз сверившись с рецептом на оторванном листочке, он с одобрением кивает и выбрасывает его в мусорное ведро под боком. Теперь в небольшом плане осталась только уборка. Фильм на вечер они выбрали вчера после недолгого спора о том, что подойдет под атмосферу первого снега больше. Леви искренне удивился, когда Эрвин предложил скучную романтическую комедию, идущую всего полтора часа. Никаких безумных врачей или жестоких убийств с расчленением, судя по краткому содержанию в интернете, там не наблюдалось. — Тогда зачем смотреть? — Мне иногда кажется, что из нас двоих ты больше любишь ужасы. — Нет, я просто знаю, что если включить комедию, то ты уснешь через пятнадцать минут. — Хм... Ладно, справедливо. Эрвин уже так делал. Причем несколько раз, к большому неудовольствию Леви: его храп становился особенно громким на самых интересных моментах, будто назло. Но будить, чтобы избавиться от веса неудобной, тяжелой головы на плече, желания не возникало. Внутри в ответ на протесты его подросткового я, готового провалиться сквозь землю от смущения, бушевала только нежность, раздирающая грудь острыми когтями. Всё внимание Леви, быстро забывшего про фильм, уходило к Эрвину, чьи плечи поднимались и опускались умиротворенно, с привычным для него спокойствием. Долгие смены в больнице и подготовка к экзаменам отнимали у Эрвина все силы, иногда он приходил, едва держась на ногах, и крайне неубедительным голосом, в перерыве между зевками, пытался убедить, что вовсе не устал и готов провести ночь за видеоиграми. Пару минут спустя он замечал скептичный взгляд напротив и с обреченным вздохом падал на диван. Эти частые встречи по декабрьским вечерам задумывались, как помощь Леви прийти в себя, но из-за последних событий создавалось впечатление, что Эрвин оставался у него на ночь, чтобы иметь благородную причину поспать лишние пару часов. «Забавно», — думал Леви, раскладывая кружки в шкафу по порядку и подавляя желание взяться за сигарету. Если покурит сейчас, то вся квартира вместе с вещами пропахнет тяжелым дымом — Леви берет самые дешевые пачки, отказываясь тратить больше положенного на отраву, поэтому от его сигарет пахнет, как от выхлопного газа трамвая. Обычно уборка помогает, он может полностью сосредоточиться на ощущении влажной тряпки в руке и резком запахе чистящего средства, проникающего под кожу через тонкие перчатки. Протереть пыль на полках, тумбочках и подоконнике, пройтись шваброй по полу, собрав маленькие крошки. Одни и те же действия, не требующие долгого пояснения или тяжелых мыслительных процессов, просто выверенная схема, которую он изучил несколько лет назад. Эрвин приходит к шести тридцати, как всегда припозднившись: его педантичность распространяется только на работу и учёбу, в остальное время он, к собственному сожалению, находится в постоянном хаосе — то бабушка попросила перевести через дорогу, то рубашка и костюм не высохли толком после стирки, то уличная кошка голодала и своим жалобным мяуканьем уговорила потратиться на пачку дорогого корма, то бедный мужчина на коляске не мог проехать до светофора. Сегодня, видимо, был второй случай, потому что его медицинский халат выглядел далеко не лучшим образом. — Привет. Прости, немного задержался, смена была просто ужасной, — он провел рукой по спутавшимся после долгих часов работы волосам и заправил две отросшие пряди за ухо. — На твоем воротнике пятно от крови? — Леви с подозрением посмотрел на засохший красный след и отошел в сторону, чтобы дать вымотанному Эрвину войти. Тот сперва положил портфель на тумбочку у входа и уже после, сняв халат, пригляделся к небольшой отметине на нем. — Кажется... Кажется, да. Это невозможно. Они ведь только недавно обсуждали, что ему нужно быть осторожнее и перестать марать халаты по невнимательности: такими темпами в гардеробе семьи Смит вся рабочая форма станет похожа на страшные обноски. Когда у Эрвина появится жена, Леви лично отдаст ей медаль за терпение — этот человек ничего не знает о жизни за пределами лаборатории и операционной.***
Мало кто понимает, как это тяжело — отчитывать человека с невинным взглядом и красивыми глазами, чувствуя на себе его пристальное внимание. Леви давно перестал притворяться, что способен всерьез ругать Эрвина или злиться, поэтому он только неодобрительно покачал головой и сказал положить халат на стиральную машину. Разберется с этим завтра, используя свое лучшее средство — отбеливатель. После недолгого ужина они включили телевизор, Леви принес закуски и горячий шоколад, Эрвин устроился на диване, убрав пару подушек в сторону. Фильм был интересный, рассказывал про загадочное убийство девушки в поезде, которое пытались раскрыть четверо детективов. При просмотре Эрвин непривычно молчал — обычно ему нравилось строить догадки вместе с героями на экране, комментировать происходящее. Леви предположил, что долгая смена на работе утомила его настолько, что желание говорить пропало. Только к середине просмотра он понял, что Эрвин не обращает внимания на сюжет, его взгляд прикован к Леви, их сплетенным на маленьком диване ногам. Эта обстановка, свет телевизора, звуки на фоне — всё напоминало о том дне. Но в отличие от осеннего вечера, породившего в сердце Леви смуту, сейчас стояла зима, снег шёл за окном морозными хлопьями, одно большое, теплое одеяло покрывало их тела. Легкий румянец появился на щеках Леви при мысли о чужих губах, таких манящих и мягких, прямо перед его глазами. Эрвин потянулся к нему так же, как и тогда, положив руку на щеку Леви и проведя пальцем по скуле. — Я подал документы в университет. Он почувствовал, как дыхание сбилось, а в голове большими буквами светилось громкое предупреждение, красное и жуткое — «конец». С минуты на минуту Эрвин скажет, что скоро уедет, поэтому не сможет проводить с ним время, что уже нашёл хорошую квартиру в центре города, отец поддержал его, и Леви больше не играет такой важной роли, больше не заслуживает встреч для детских игр и совместных просмотров кино. А Леви... Леви просто улыбнется. Поддержит, как хороший друг. — И я хотел сказать кое-что. На самом деле уже давно, — Эрвин смотрел на него неотрывно, будто любовался в последний раз, пытался запомнить каждую черту в совершенстве. Это напрягало, позволяло бесконтрольному страху Леви шипами разрастаться в груди, готовиться, строить оборону, чтобы смягчить незбежный удар. — Ты мне... Нравишься очень сильно. Переезжай со мной, давай вместе жить в Токио. Я понимаю, что это внезапно. Ты, возможно, даже не чувствуешь того же, я просто так долго об этом думал и... Признание ударило по нему, как хлыст, как цунами, как надвигающийся и неизбежный конец света. Леви не был склонен к драме, но сейчас он позволил каждой дикой мысли промелькнуть перед глазами, дал скудному воображению волю, словно хозяин, отпустивший поводок дикой собаки. Эрвин заметил искреннее замешательство на его лице — запоздалое осознание вместе с громким стуком сердца поразили Леви одной точной стрелой, мигом повалив наземь. По легкому, незаметному щелчку связь между ними сменила направление, стала крепче за короткие слова Эрвина, был поднят занавес, когда их губы нашли друг друга, столкнувшись в медленном, чувственном поцелуе, полном ответами на каждый вопрос, который они задавали друг другу все эти два молчаливых года. Вкус топленого шоколада на губах Эрвина был сладким, и Леви чувствовал себя самым счастливым человеком на свете, наконец сказав вслух: — Ты мне тоже нравишься. Очень сильно. Так, что хочется целовать вечно.