***
Она едет за ним в Скайхевен — на время, конечно же, на месяц отпуска, короткий месяц, чтобы быть вместе. Это чудесные, чудесные дни! Он — живой, дышащий, любящий, — рядом каждую минуту. Он встречает на кухне с чашкой кофе утром; подает запотевшую баночку яблочной газировки в жару; готовит любимые крылышки, которые теперь немного другие, — они приправлены поцелуями за обедом и сильно вкуснее. Они все делают вместе, и в этой паре нет «я» и разрыва физического: идут в магазин — рука в руке; сидят на веранде кафе — пальцы переплетены; он ставит чайник и, не выпуская девичьей ладони, включает газ. Он. Рядом. Каждую. Минуту. Так должно быть, когда любишь настолько, что боишься моргнуть и потерять. Разве нет? Даже во сне пальцы остаются сомкнутыми, и она просыпается от ощущения, что рука сжимает слишком сильно, что переплетение уже не близость, это уже капкан, и с ушедшей памятью Калеба пропали данные, как существовать отдельно. Ночь жаркая, тишина в квартире густая и липкая, как патока, звезды гаснут за окном, в комнате мерцает тусклый ночник. Калеб не спит — глаза открыты, — даже не моргает. — Однажды ты сказала, — произносит негромко, ровно, голос лишен интонации, — что мое имя — летний день. Но на самом деле лето там, где ты. Никогда в жизни она не говорила этих слов. Никогда. Она переворачивается на бок, притворяясь сонной, и шепчет что-то бессвязное. Потеря памяти? Да, это она. Наверное. Утром кухня пахнет специями и поджаренными крылышками. Он стоит у плиты, пальцы привычно держат узкую девичью ладошку, другой рукой — помешивает соус. Даже сейчас Калеб не может разомкнуть хватки. Она смеется, пытается вывернуться — хотя бы на миг освободить пальцы, чтобы достать яблоко из корзины на столе. Яблоко выскальзывает, катится по краю и падает. Она даже не успевает ахнуть, как Калеб ловит его, это не просто быстро — молниеносно, движение резкое, как укус кобры. Тишина длится секунду. — Вот, — он протягивает яблоко, улыбается правильно и тепло. — Рефлексы пилота? — она заставляет себя улыбнуться в ответ. Это Калеб. Ее Калеб. Она не обращает внимания на плод в руке, и парень замирает, когда девичий лоб упирается в грудь — ей чудится легкий щелчок, точно внутри тела Калеба сработал скрытый механизм. Ей чудится, что воздух пахнет озоном и теплым железом. Поднимает глаза, и он улыбается, руки тянут ближе, губы касаются виска, и ей почудилось, совершенно точно почудилось. Они смотрят фильм — нет, она смотрит фильм, пока Калеб изучает текстуру кожи: ее ноги покоятся поверх его, он ведет указательным пальцем от лодыжки к коленке, гладит ладонью, не сводит взгляда и не моргает долго (пожалуй, слишком, и это, конечно, странно). Ей кажется, она запирает его с собой — они давно только вдвоем, есть давно только «мы», и, наверное, это плохо сказывается на нем. Калеб — популярный парень, очень популярный, и, конечно, все скучали и рады, что он жив. — Давай позовем Зейна на ужин. Ты ведь давно с ним не виделся. Он равнодушно отзывается на предложение, и от этого самую малость становится хуже; становится хуже от крепкой руки, сжимающей ладонь, перебирающей тонкие пальчики, становится хуже от взгляда на коже. Губ касается теплая улыбка, но тепло не касается глаз. — Зейн. — Поворачивается вполоборота, слегка ухмыляется, и это Калеб. Ее Калеб. — Да, это хорошая идея. И-и-или, — пальцы бегут к коленке, выше, к бедру под юбку, — мы можем поужинать вдвоем. Дружба, воспоминания, общее прошлое — она пытается объяснить, и он кивает, слушает, наклоняется ближе, сползает с дивана, и ее ступни касаются пола — он между бедер стоит на коленях. — Я ведь только что вернулся, — шепчет и целует у края юбки, — и мне все еще нехорошо. Неужели ты хочешь, чтобы я испортил вечер своим кислым видом? Она открывает рот, чтобы возразить, но он перехватывает тихим тоном. — Я же едва не умер, — в голосе дрожь, почти жалоба, глаза щенячьи. — Мне страшно терять время. Разве мне нужен Зейн? Нет, — выпрямляется, притягивает ближе, целует в висок: — Мне нужна только ты. Мысль о приглашении Зейна кажется предательством. — Хорошо, — шепчет она, и жесткая хватка пальцев на бедрах ослабевает. — Только мы. Его «Спасибо» звучит как «Умница», и он забрасывает ноги сгибом колена себе на плечи, утыкается между бедер, жадно целует кожу, ластовицу в полоску сжимает, тянет ее между влажных губ, вжимает в клитор — и она ахает между стонов. Если ты будешь нулем, я буду первым; если ты станешь первой, я встану рядом вторым. Я не просто жадный, не просто алчный, я твой, я сделаю для тебя все, больше, чем ты можешь себе представить, больше, чем ты способна меня попросить. Я хочу тебя, я всегда хотел, я всегда люблю и всегда любил — я всегда дураком был, я всегда врал: я Калеб, и я твой друг. Разве друг так касается языком, разве целует так, разве целует там — губами меж влажных губ, языком вычерчивая круги; сладкая, посмотри: пока ты захлебываешься стоном, я захлебываюсь тобой, я пирую тобой, растворяюсь в твоем эфире. Мне нужна только ты — ты и все время мира.***
Калеб стоит позади, осторожно сушит ее волосы полотенцем — движения неловкие (это память его подводит), но нежные, и теплая ткань скользит по прядям, дыхание спокойное у виска. Она закрывает глаза, улыбается сама себе — это Калеб, ее Калеб, — и ладони вдруг застывают. Калеб не двигается. Она открывает веки и ловит отражение в зеркале. Сиреневые глаза стекленеют, взгляд уходит внутрь, гаснет, как лампочка без питания, на лице — полное отсутствие выражения. Секунда. Вторая. Третья. Она не дышит, сердце шумит в ушах. — К-калеб, — зовет, и имя тонет в тишине, густой и липкой, как патока. И вдруг — Калеб моргает, снова глаза живые, снова его улыбка, он даже напевает что-то под нос, но она отшатывается, обнимает себя за плечи. — Мы идем к врачу. Тишина гудит, как ток по проводам, — или в самом деле где-то в квартире запускается генератор? Она намеренно не произносит имени доктора, и Калеб поднимает взгляд из-под бровей, чуть хмурится, отвечает стальным тоном. — Я в порядке. Жалобное «Я же едва не умер» льдом касается сердца.***
Она сидит на стуле у кабинета, одна рука колено сжимает крепко, так, что становится больно. Нога дергается сама собой, бьет пяткой в пол, она ловит себя на том, что зубами рвет заусеницу, и тут же прячет пальцы в руках. Слов неслышно, только едва различимые интонации — спокойный и ровный Калеб, чуть напряженный Зейн, короткие реплики спора. Тишина заставляет податься вперед, к двери, затаить дыхание. Резкий звук разрезает слух. Что-то ударилось о стол или пол, тяжело, с гулким отзвуком железа. Стало холодно — очень холодно, дыхание вылетает паром. Она зажимает рот ладонью, чтобы не вскрикнуть, сердце подскакивает к горлу. Не выдерживает. Встает, мерит шагами белый коридор, туда-обратно-туда-обратно, до стены шагов десять, обратно девять, шаги короткие, резкие, неравномерные. Это Калеб. Ее Калеб. Сердце стучит в самой глотке — вот-вот выскочит на язык, и можно жевать зубами. Это ее Калеб, но его глаза отражают свет — и в темноте горят, как у животного; иногда он повторяет за ней слова, будто не понимает смысл, будто в его мире этих слов нет; иногда он смеется не к месту, точно копирует эмоцию без контекста; его дыхание — метроном; иногда он наблюдает за ней минутами — и она не знает, моргает ли он? Иногда ей чудится запах горячего железа или перегретой проводки, и это настолько кажется смешным, что она не воспринимает всерьез. Ведь это Калеб. Ее Калеб. Первым выходит Зейн, он произносит ровно: — Патологий не выявлено, — поправляет очки на переносице, — возможно, это стресс после пережитого. Может быть, действие Туннеля. Калеб уже рядом, пальцы мгновенно находят ее руку, тянут к себе, крепко, не оставляют выбора, он целует в висок, увлекая вперед. — Я же говорил, принцесса, я в порядке! — улыбка яркая, почти мальчишеская. — Пойдем скорее, по пути сюда я видел парк аттракционов — мы обязательно сегодня прокатимся на всех. Прощайте, доктор!***
Зейн считает, что время лечит — и время, наверное, врач получше, чем он сам. По крайней мере, друг из него совсем плох. Он все реже берет трубку и почти не отвечает на сообщения. Пальцы автоматически смахивают уведомления, ответ на СМС так и остается в голове, не попадает в смартфон. Встречи, назначенные заранее, срываются — то операция, то ночное дежурство, то внезапная командировка. Он знает: она понимает, что он отдаляется — это не просто обычная холодность. Пусть так. Он видит их однажды, наблюдать издалека — это все, что остается. Калеб покупает для нее мороженое, они держатся за руки — кажется, они вообще не расцепляют рук, — и она смотрит влюбленно, жмется ближе. Я не хочу влезать между вами, — думает Зейн. — Не хочу говорить, что он сделал, и разрушать твою любовь. Но ты должна знать… Калеб бросает взгляд прямо на него, и по позвоночнику бегут мурашки страха. Калеб любит слишком правильно, слишком преданно, и от этого страшнее всего. Потому что Калеб не человек. Он — странная машина. Соверешенный механизм. Он — заряженный пистолет, и, если встать между ним и ею, — он выстрелит. Зейн отвечает на взгляд и тут же прячет глаза, отворачивается и уходит. Слишком свежо воспоминание об обследовании — холодный металл фонендоскопа прижат к широкой груди. Зейн ждет стука — привычного, человеческого ритма, но вместо биения сердца, вибрации мышц и шума крови — ровный гул, как у работающего двигателя. Пальцы Зейна подрагивают. Он поднимает глаза. Калеб улыбается. — Все в порядке, доктор Зейн, — ласковый голос забирается в кожу иглами. — Я жив. Любовь моя мертва — там, в будущем, из-за энергетической асимметрии при конвергенции она коллапсировала сильнее. Вы не представляете, доктор, что значила ее смерть для меня. Что сделала ее смерть со мной. Слова ложатся морозом на кожу, зрачки расширяются от ужаса. — Кровь… Калеба, — выдыхает Зейн. — Да. Кровь Калеба, — андроид смотрит, не моргая, улыбка становится шире. — Когда я увидел его, то все понял: моя любовь жива здесь. И я сделал то, что должен был; сделал то, что делал всегда, — я сразился за нее. И в этот раз — я победил. Зейн резко пробует ударить эволом — вспышка света в ладони, попытка кристаллизации льда, становится холодно, слишком холодно, пар облачком вырывается изо рта. Машина двигается быстрее, запястье перехвачено, и в следующее мгновение спина с глухим стуком врезается в стену. Нападающий бьет кулаком в бетон у головы, и Зейн слышит, как камень трескается под стальными пальцами. Воздух вибрирует от удара. Лицо близко — близкое и знакомое, теперь улыбается чужой улыбкой, в которой нет и тени человечности. — Я уничтожу планету, доктор Зейн, — голос теперь тише, взгляд исподлобья — холодный, и дышится только из-за льда во взгляде. — Если ты встанешь между нами и она отвернется от меня, я сотру человечество в пыль. Это не красивая метафора, понимаешь меня? Зейн не может дышать. Он почему-то не думает о людях в целом, он думает о конфетах в кармане — шоколадных конфетах в яркой и липкой от детских пальчиков обертке. Дети, которых он лечит, которым он заплетает косички, которым он улыбается утешительно, всегда суют в карман конфеты. Он вдруг ясно чувствует тепло ладошки в руке — и не может дышать. Он проклинает себя. Проклинает Туннель, будущее, медленную реакцию, проклинает неизвестность, проклинает страх. Потом — он обещает себе, — он найдет способ. Сейчас, когда андроид отпускает его, он возвращается к компьютеру, открывает карту пациента. Курсор мигает, подгоняя, и, когда Зейн, наконец, выдыхает от бессилия, в строке появляется ровно три слова. Патологий не выявлено.