*
Новость о том, что нас с Кайтом обвенчают, никому не нравится. Она не нравится моему младшему брату. Она не нравится моим близким друзьям. И неблизким тоже. Она не нравится даже нашему конюху, который тут, казалось бы, вообще ни при чём. — Может быть, всё-таки возьмёшь себе более достойного супруга, ну, посмирнее, поскромнее? — спрашивают они все с затаённой надеждой. — А этого своенравного упрямца пускай отдадут за того, за кого и намеревались?.. — Нет, спасибо, — говорю я. Нет, спасибо, мне это уже не поможет. Накануне я долго готовлюсь. Думаю, что скажу. Как скажу. С остервенением выбриваю лицо лезвием, выскребаю покрасневшую кожу, стремясь убрать все следы щетины до последней мельчайшей точки. Провожу руками по отросшим волосам — уже почти до плеч, но я надеялся, что они успеют отрасти сильнее. Неловко приглаживаю в попытке сделать постаревшее лицо более миловидным. Между пальцами проскальзывает совершенно седая прядь. Я не понимаю, почему она такая большая. Я не понимаю, откуда эти глубокие морщины под глазами и обвисшая кожа на ввалившихся щеках. Мне всего тридцать. Если бы я был моложе... Если бы я был красивее... Это же всё равно ничего не изменило бы, да? Это всё равно было бы бесполезно. Я не омега.*
Венчание проходит как-то слишком быстро. Слишком тихо. Во всей торжественной церемонии нет ни капли жизни — как и в выражении лица молодого супруга. Он красив полупрозрачной, неземной красотой. Бледный, холодный, хрупкий, как тонкий лёд. Лишь глаза пугают — стеклянные, пустые. Я вывожу его из-под раскидистых ветвей ла́дии и, согласно обычаю, увожу по длинной и узкой мощёной дороге. Мы идём вдвоём, за нами никто не следует. Нам полагается разговаривать. Для большинства новобрачных это первая полноценная беседа друг с другом. Кайт медленно размыкает пересохшие губы и произносит: — У меня есть любовник. И замолкает. Смотрит на меня. Ждёт. — Ничего страшного, — слабо улыбаюсь я. Ничего страшного, я всё равно ни на что не надеялся. Просто хочу защитить. — Он придёт за мной, — шепчет Кайт, — я уверен. Если ты его тронешь... — Я его не трону. В его взгляде — смех. Обречённый, отчаянный, ледяной. Но он не смеётся. Он спокойно — почти спокойно — спрашивает: — Почему? Мы отошли достаточно далеко. Теперь можно рассказать. Вернее — необходимо. И я хочу. И я действительно стараюсь. Но получается только: — Я никогда не причиню тебе боли. И тому, кто тебе дорог, тоже. — Ты уже причинил. И мне, и ему. Ты занял его место. Он, наконец, оживает, выходит из этого страшного холодного оцепенения. Чуть заметно непроизвольно встряхивает плечами — и резко выдёргивает свою изящную белую ладонь из моей руки. — Ты же знаешь, они не позволили бы вам обвенчаться. Даже если бы он был очень богат. Он же... — Тоже омега? — неприязненно усмехается Кайт. — Да. Но ты занял его место. Я знаю. — Тебя собирались выдать за трактирщика, — говорю я. — Не за младшего, а за его отца. Я отнял это место и у него. Я отнял это место у всех. Я забираю у других право прикасаться к тебе без твоего согласия. Если могу только я — значит, не будет никто. — Трактирщик... — Он снова брезгливо содрогается. — Трактирщик сделал бы ровно то же, что сделаешь и ты. Если он за мной не придёт. Но он придёт. — Я ничего не сделаю, — говорю я. — Даже если он не придёт. Кайт ускоряет шаг. Словно хочет убежать. Но он направляется к нужному зданию. Оно могло бы быть его домом, наверное. Или нашим. Или хотя бы моим. И всё-таки оно — для обоих — просто нужное здание.*
Любовника Кайта зовут Лейли. Он не приходит. Ни сразу после венчания, ни поздно вечером. За окнами в темноте стрекочут сверчки. Тёплый летний ветер пахнет дикими травами. У кровати тускло и скорбно горит свеча; пламя колеблется, тени пляшут по балдахину. Кайт всё ещё ждёт. Я переступаю порог спальни и замираю возле двери, не решаясь подойти ближе. — Он сейчас напивается, — говорю тихо, аккуратно. — С горя, должно быть. Кайт вздрагивает — то ли от неожиданно раздавшегося звучания моего голоса, то ли от смысла сказанных слов. — Ложь. — Омега порывисто поднимается. Сейчас он ещё белее, чем обычно. В ночной сорочке, босой — видимо, слуги заставили «приготовиться». — Я тебе не верю. Что вы с ним сделали?.. — «Мы»? — Твои люди, — выплёвывает Кайт, будто проклятие. — Я не так состоятелен, как тебе могло показаться. Это старый дом. И слуги в нём старые. Молодые здесь из одной только преданности не остались бы. — Что с ним, чёртов ты подонок?! Я грустно качаю головой. — Ничего, — отвечаю я. — С ним — ничего, Кайт. Он пьёт. Потому что он действительно пьёт. Потому что он даже не заметил меня, когда я стоял у окна — в паре шагов от него, просто за стеклом. Лейли не выглядел беззаботным. Он казался подавленным, потерянным. Он пил в одиночестве. Но он даже не попытался. Кайт подлетает ко мне, как белый коршун. Вцепляется пальцами в ткань рубахи у меня на груди. Так близко. Я не собирался настолько приближаться. Тяжело прерывисто дышит, тянет на себя. Хочет ударить, что ли? Я развожу руки в стороны и закрываю глаза. Давай. — Подонок, — повторяет он, и я отчётливо слышу, как предательски дрожит его красивый голос, — ублюдок! Мразь! Ненавижу... Я не шевелюсь. — Ненавижу!.. — кричит он так оглушительно, что слышно, наверное, в каждом уголке дома. Но ударить, несмотря на полное отсутствие сопротивления, почему-то не пытается. Он сминает рубаху ещё сильнее, так, что ткань уже начинает трещать. Всхлипывает. Утыкается лбом в моё плечо. На ощупь бережно приобнимаю его. Легонько глажу по волосам. — Какой же надо быть циничной тварью, чтобы сегодня явиться сюда с моим кулоном на шее, — выдыхает Кайт с бессильной злостью. — Прости. Я его редко снимаю. — Я невесомо касаюсь губами его виска. — Это мой любимый кулон. С цо́льгой. Это же цо́льга? — Это просто птица, — сдавленно отзывается он. — А мне кажется, она похожа на синюю цольгу. Говорят, они иногда выбирают себе человека, ты знаешь? Говорят, если цольга выбрала себе человека, она будет всю жизнь к нему возвращаться — и он станет единственным, кто почти неспособен её убить. Другие охотники смогут убить сразу, как любую обычную птицу, но если стрелять будет он — она не умрёт ни от первого выстрела, ни от второго, ни от десятого. Говорят, чтобы она умерла, этот человек должен выпустить в неё ровно три тысячи стрел. Он шмыгает носом. — Какая глупость. Да ладно, её же все знают. Это же очень известная детская сказка. Это же очень хороший пример того, что нет ничего страшнее детских сказок. Осторожно размыкаю объятия. Отстраняюсь. — Я его приведу. — Что?.. — хлопает глазами Кайт. — Если он, конечно, ещё в состоянии. — Что? Я ухожу. Ненадолго. Недалеко. Я возвращаюсь с Лейли. Не перебрал. Парнишка щуплый, заморенный, невысокий — по-видимому, не так уж много и выпил, раз не перебрал. Надо же. — Ну что ж, — говорю, — хоть это и не первая ваша ночь, очевидно... Пускай она будет для вас первой брачной. И они остаются вдвоём. А я остаюсь один. В одиночестве, посреди просторной пустой комнаты, я представляю, как Лейли медленно, бережно и чувствительно ласкает своего Кайта. Я представляю — тоже, конечно, не то чтобы совершенно трезвым — как юное и симпатичное личико Лейли тонет в снежно-белых волосах, когда омега целует своего возлюбленного в тонкую бледную шею, рядом с чётко очерченной выступающей ключицей. Как губы Лейли скользят по груди Кайта, скользят по его животу, как они постепенно перемещаются всё ниже, ниже, ниже. Я представляю, как Лейли нежно целует внутреннюю сторону полностью расслабленного, доверчиво обмякшего бедра. Как Кайт выгибается, глухо стонет от удовольствия, жмурится от сладко покалывающих мурашек. Я лежу с закрытыми глазами. Я даже не касаюсь себя, рассматривая эти воображаемые картины. Не потому, что зазорно или противно, — напротив, мне действительно нравится это представлять, и я представляю уверенно, без смущения и стыда. Мне нравится думать о том, что прямо сейчас Кайту приятно. О том, что прямо сейчас он, наверное, даже счастлив. Просто во мне самом как будто ничего уже не осталось — ни яркой радости, ни острой боли, ни телесного возбуждения. Мне спокойно. Так спокойно, словно меня нет. Сверчки стрекочут — из полузаброшенной дальней спальни ещё лучше слышно; видимо, возле этих окон их больше. Маленький деревянный кулон теперь не снаружи, а под рубахой, я чувствую кожей его гладкую лакированную поверхность. Цольга, говорят, не только выглядит неказисто, но ещё и поёт ужасно. Поэтому она почти никогда не поёт. Или это тоже всего лишь часть детской сказки?*
А утром всё заново. И радость, и боль, и, может, даже способность чувствовать возбуждение; правда, на фоне радости и боли, в равной степени необъятных, остальное уже выглядит как-то жалко, нелепо, неубедительно. Утром Кайт не говорит «спасибо». Не говорит «извини». Не говорит «ладно, допустим, я был слишком категоричен». Вместо этого он говорит: — Ты утверждал, что не больно-то и зажиточен, но я видел в серванте большую шкатулку, отделанную золотом, серебром и рубинами. Она стоит там, на полке, неведомо сколько уже собирает пыль. Она стоит, а половина селенья голодает и ходит в рваных обносках. Как я — совсем ещё недавно. Как Лейли. Ладно. Ладно, допустим, я слишком многого жду от юноши, который ещё вчера кричал мне в лицо, что он меня ненавидит. — Я, — отвечаю, — не зажиточен совершенно — ну, разве что по сравнению с теми, кто впрямь не наедается хлебом... Эта шкатулка — самая ценная вещь во всём доме. Ценнее наружной отделки лишь то, что внутри. Больше ты тут нигде не найдёшь ни золота, ни рубинов, ни даже настоящего серебра: всё, что было, продано, остались только гнилые доски, застиранные портьеры и изъеденные молью сюртуки моих прадедов. Если тебе интересно... — Не слишком, — грубо перебивает он. — Благодарю, я уже понял. Я приглушённо вздыхаю. — Хорошо.*
Когда за весьма скромным по набору блюд, но формально чинным ужином мой младший брат недвусмысленно интересуется, как скоро ждать появления племянников, Кайт просто встаёт из-за стола и уходит. Уверенно, решительно, молча. Демонстративно. Не оборачиваясь. Все присутствующие, кроме меня, — брат, пожилая экономка, несколько слуг и Лейли, который теперь живёт с нами под видом нового слуги, — ошарашенно смотрят ему вслед. Потом они смотрят на меня. — Что это?.. Что это сейчас было? — спрашивает брат. — Что этот бесстыдный мальчишка себе позволяет?.. — Племянников не будет, не серчай, братец, — отвечаю я. — Я, так уж вышло, напрочь бесплоден, и мой несчастный супруг тоже. Я только затем с ним и обвенчался, чтобы мы оба не встретили старость в одиночестве. На тебя, родимый, вся надежда теперь, и на твоих детей, к которым после нас отойдёт всё наследство; так что ты уж женись непременно, при первой возможности. В наступившей гробовой тишине экономка со звоном роняет ложку.*
Я нахожу Кайта в его спальне. В их с Лейли спальне. Он сидит на полу, за кроватью, прижавшись к стене ссутуленной худой спиной. — Наследников у меня не будет, — говорю я, — ни единого. Я знаю. Я понимал это с самого начала. Никто не станет тебя к подобному принуждать, и вообще — к чему-либо принуждать, не тревожься об этом. — А как же твоя репутация? — недоверчиво усмехается Кайт. — Мнение общества? — Переживу, — отвечаю. — А общество и подавно переживёт. — Зачем ты вступил в этот брак? Что тебе от меня нужно? — В каком смысле? — Тебе не нужна постель, не нужны наследники, не нужна видимость пристойной семейной жизни. Так чего же ты от меня, чёрт возьми, хочешь? — Ничего, — отвечаю. Правда ничего. — Ты похож на омегу, — говорит Кайт, — и я сказал бы, что это делает тебя чуть достойнее прочих. Я сказал бы, что ты можешь этим гордиться. Но ведь для вас всех это страшнейшее оскорбление, хуже любого «ублюдка», верно?.. — Никогда, — говорю я, — никогда, нигде и ни в чём не бывает «всех». — Но омеги действительно лучше. — Почему тебе нравятся именно омеги? Он пожимает плечами — так, словно знает причину, но не хочет её озвучивать. — А тебе почему? — интересуется он вместо ответа. — Мне не нравятся омеги, — говорю я. — Мне нравишься ты. Я люблю тебя, только тебя одного и никого больше. Ты омега, поэтому я люблю тебя таким; если однажды ты каким-то волшебным образом превратишься в альфу, я буду любить тебя альфой. — Ты с такой прямотой признаёшься, что любишь меня... Тебе не неловко за это? — Лейли неловко? Кайт задумчиво смотрит на свои лежащие на коленях руки. Молчит. — А ты сам?.. — спрашиваю затаив дыхание. — Ты его любишь? — Возможно. — Он, как будто опомнившись, снова гордо сверкает светлыми ледяными глазами, с вызовом вскидывает подбородок. — А что? Грустно качаю головой. — Значит, не любишь. «Возможно, люблю» означает «нет». Всё, кроме «да, люблю», означает «нет». — Это что-то меняет? — Нет, — отвечаю, — это ничего не меняет. Доброй ночи, Кайт. Надеюсь, тебе с ним будет хорошо. — Я... — начинает Кайт тем же холодным тоном. И тут он вдруг как-то заминается. Как-то неуловимо меняется в лице. — Что такое? — говорю. — Я видел содержимое той шкатулки. Нет, не подумай, я не собирался красть у собственного мужа — это было бы слишком глупо и опрометчиво, да и просто низко. Я открыл её исключительно из непреодолимого любопытства. Мне хотелось узнать, что же хранят внутри такой драгоценности. Я улыбаюсь. — И как тебе моя коллекция деревянных кулонов?*
— Этот омега из тебя верёвки вьёт. — Да. — Вертит тобой как захочет. — Да. — Ты должен научить его вести себя надлежащим образом. — Спасибо за совет. К слову, совета я не просил. — Неужели сам не понимаешь?.. — Брат фыркает от нескрываемой досады. — Ты же в своём вечном стремлении ему во всём угодить уже до полного позора дожился, до крайности дошёл. Ты же уже не то что потакаешь его наглым выходкам — ты, прости, попросту под него подстилаешься. — Так и есть, — соглашаюсь ровным голосом, — я под него подстилаюсь. И буду под него подстилаться дальше. Мы закончили или ты хотел обсудить со мной что-то ещё? Он смотрит на меня как на умалишённого. И, кажется, не находится с ответом. Он не единственный. Мало-помалу все вокруг начинают обращать внимание. Сперва аккуратно шушукаются, позже принимаются откровенно глумиться. Другие альфы теперь смотрят на меня насмешливо и моментами даже как-то презрительно: они больше не считают, что мы одинаковые. Они больше не считают меня альфой. И, похоже, я правда перестаю понимать, почему это должно казаться мне унижением. Я выхожу в ночь. Вдыхаю морозный воздух. Смотрю вверх. Из бездонной пропасти ноябрьского неба падает снег. Мой любимый цвет. Белый.*
Дверь спальни — моей спальни — открывается, и я оборачиваюсь на скрип. Он стоит на пороге. — Ты до сих пор не спишь? — говорю удивлённо. — Ты не с Лейли?.. Кайт делает шаг. И ещё шаг. И ещё пару шагов — и затем, рыдая, бросается мне на шею. — Прости. Прости. Прости меня. Я знаю, что их уже было очень много... — Много чего? — Стрел. Я вздрагиваю. Судорожно сглатываю. Беззвучно. Позволяю себе обнять его чуть крепче, чем обычно. Он, наверное, чувствует, как сильно дрожат мои руки. — Тш-ш, — шепчу ласково, убаюкивающе, — тише, не надо, не плачь. Всё в порядке, не бойся. Всё хорошо. — Пожалуйста, — сквозь слёзы произносит Кайт, — пожалуйста, поцелуй меня, если трёхтысячной стрелы ещё не было. Если ещё не поздно. И я целую. Господи. Конечно, я целую. Конечно, не поздно. Цольга была бы уже мертва. Но я целую. Потому что я не цольга. Я — феникс.