.
28 августа 2025 г., 08:04
Хиганбана кропят вдалеке косым росчерком, расплёскиваются багровым миражом по берегу, стелются перед его отнятым взором туманной пеленой, вымаранным бинтом, белым демоном. Кость перебирает по струнам, протяжным воплем в никуда издавая рубленную мелодию.
Не в никуда,
— кому. Мелодию.
Вопль.
Взгляд не видит теперь, режет теперь.
Воды у ступней плещутся сохлым пеплом крыльев мотыльков, проливаются, как проливали реки крови они, слепо уверовав, что сражаются за вечное, за долг и обязательства, за страну, за сёгунат, их предавшие. Нет — двое из четырёх сражались только ради одного.
Струна режет палец, мелодия обрывается резким свистом, косым росчерком.
Хиганбана расцвели в каминадзуки в ночь на девятый день, запятнали землю, красным — белое. Кровь из пальца медленная. Отличается от той, что лилась реками под его шагами восемь лет, горячая, яркая, орошает брызгами из мотыльков на кимоно, расплёскивается по щиколотку.
Сакэ разливается, стелется на языке разодранным в вопле горлом, терпкой горечью предательства, тем же прахом попранного обещания; лишь одно из трёх наполненных сакадзуки испито, другие не тронуты.
Всё это — для них.
Всё это — всегда для него.
Чтобы белый демон обернулся наконец, чтобы взгляд его выжег в нём хоть что-то, кроме пустоты в глазнице, кроме чёрной ненависти. Чтобы признал, что их война ещё не окончена.
Всё что белый демон делает — ходит по их собственным могилам, будто ничего не было; говорит — то, что всегда защищал, ничуть не изменилось с тех пор.
Но им давно нечего защищать!
Третьему сакадзуки не бывать испитым в каминадзуки на девятый день, когда белый демон на поле брани найден был под кружевом из воронов.
Тогда он сам изопьёт за троих из них.
Тень ложится молчаливым ритмом; та, которой дозволено быть незваной, но всегда вовремя.
— Тяжело твоей мелодии выдерживать столько призраков. — Чужой голос шелестом крыльев мотылька режет тишину острее отточенного лезвия. Чужой голос мелодией приговора, тугой перевязью на глазу, призраками, напоминанием.
Бансай утверждает, не спрашивает, точно видел эти похороны до того, как они начались. Но на девятый день каминадзуки были не похороны —
рождение.
— Одному пить за троих дело неблагородное: твой сакэ остывает, Шинске, его нужно пить, пока он горит, как ритм в наших сердцах.
Такасуги не смотрит на Бансая, не отвечает, не оборачивается. Но и взгляд его теперь не режет, соскальзывает с миража на берегу, с алых брызг, расплёсканных по бледному лицу, с прозрачной полосы из-под век, выстланной косым росчерком на чужой щеке; прикован теперь к нетронутым чашкам: предназначенной для того, кто шагает по их могилам, предназначенным для тех, кто давно возлёг в них.
— Так присоединяйся. Выпьем за тех, кто больше не с нами, Бансай, — уголок его рта дёргается в чём-то, слишком уродливом, чтобы быть улыбкой. — Или ты тоже боишься горечи попранных клятв?
Сакэ разливается по горлу горечью — как та кровь на чужой щеке. Красными цветами, расцвётшими в каминадзуки в ночь на девятый день.