***
День прошёл неспешно, также, как плывут облака в небе. Я внимательно слушал каждую лекцию, что-то фиксируя себе в тетради, но к концу предпоследнего урока уже чувствовал усталость. Историю вместо энергичного Ренгоку-сенсея вёл другой учитель, но я так и не запомнил его имя. Как-то так вышло, что даже в этой жизни это сказалось. — Итак, мы подходим к одной из самых мрачных страниц эпохи Сэнгоку и появления новых демонов, — учитель обвёл класс пронзительным взглядом, который на секунду задержался на мне. — Речь идёт о трагедии, которая стёрла с лица земли целый город, Хиросиму. Но не с помощью клинков или демонических искусств, а одной-единственной вспышкой, что была ярче тысячи солнц. Он щёлкнул переключателем. На экране возникли старые чёрно-белые фотографии: тени на оплавленных камнях, руины, люди с пустыми глазами. Мне стало жутко. — Это было оружие, против которого не устояла бы даже крепость с лучшими истребителями демонов. Оно не просто убивало. Оно отравляло саму землю и воздух на десятилетия, неся невидимую смерть — «лучевую болезнь». Те, кто выжил в тот день, годами умирали от её последствий. Среди них были дети. Сенсей помолчал, давая нам впитать это. — Одна из таких девочек, Садако Сасаки, была всего на пару лет младше вас. Она боролась с болезнью из последних сил. Существует легенда: если сложить тысячу бумажных журавликов, то можно загадать желание и оно обязательно сбудется. Садако поверила в это. Она складывала журавликов из всего, что попадалось под руку — из обёрток от лекарств, из клочков бумаги… Сложила больше тысячи, но желание её не сбылось. В классе стояла гробовая тишина. Даже самые болтливые не шелохнулись. — Почему мы вспоминаем эту историю? — тихо задал риторический вопрос учитель. — Потому что самый страшный демон живёт в сердце человека. Это демон войны, ненависти и безрассудства, способный создать такое адское оружие. Я сидел, сжав кулаки под партой. Всё моё существо отвергало эту историю. Такая слабость. Такая несправедливость. Бессмысленная смерть. Меня злила её беспомощность. Злило то, что не было врага, которого можно было бы истребить. Битва была уже проиграна, и это оставляло во рту горький привкус бессилия. Я ненавидел бессилие больше всего на свете, потому что оно заставляло меня чувствовать себя слабым. Последний звонок прозвенел, как отбой тревоги, оповещающий о конце учебного дня. Я не вздрогнул даже от такого резкого звука, потому что история о Садако меня не отпускала. Какое-то время я ещё сидел и заставлял себя выдохнуть. Потянувшись к своему портфелю, я уже хотел убрать принадлежности и мысленно составлял план по подготовке к предстоящим тестам, чтобы не думать о запланированном мероприятии в память о трагедии Хиросимы, когда тень Коюки упала на мой стол. — Хакуджи-сан? Я поднял голову и встретился с её взглядом, который она старательно отводила от меня. Коюки стояла, переминаясь с ноги на ногу, и сжимала в руках потрёпанную папку для рукоделия. Её глаза, большие и немного неуверенные, смотрели на меня с той самой тихой настойчивостью, которую я в ней никак не мог понять. — Ты что-то хотела? Я могу чем-ни… — Нет! — она поспешно перебила меня, и на её щеках выступил лёгкий румянец. — То есть… Да! Это не к урокам. Мы сегодня в клубе рукоделия заканчиваем один проект. И… я подумала, может, ты захочешь посмотреть? Или даже помочь? Ты же всегда говоришь о важности командной работы и дисциплины. Она произнесла это с такой наивной верой в то, что этот аргумент сработает, что у меня не повернулся язык сразу возразить ей. Клуб рукоделия? Это что-то про ленты, бантики и нитки. Глупость, если честно. Но что-то в её ожидающем взгляде заставило меня резко кивнуть. — Ладно. Десять минут. Не больше. Класс клуба рукоделия пах бумагой, клеем и был наполнен шуршащей, почти храмовой тишиной. Коюки робко открыла дверь, и картина, которая предстала перед нами, заставила меня замереть на пороге. Я ожидал встретить шум девичьих сплетен, как в банях-онсенах и разрозненные поделки. Но увидел нечто совершенно иное. В центре комнаты за большим столом сидел Муичиро Токито. Вокруг него, словно волны вокруг скалы, лежали сотни, если не тысячи, бумажных белых и светло-серых журавликов. Они висели гирляндами на спинках стульев, лежали аккуратными стопками, парили на ниточках, привязанных к полкам. А он, не отрываясь, с невероятной, почти машинной точностью, складывал очередной квадратик бумаги. Его движения были выверенными, гипнотическими. В его обычно туманных глазах горела редкая искра абсолютной концентрации. Рядом с ним, его тенью, сидела Иошико. Она не делала журавликов, а аккуратно нанизывала готовых на тонкие лески. Её пальцы двигались быстро и бережно. Девушка следила за Муи краем глаза, время от времени молча пододвигая ему стакан с водой или новую пачку бумаги. — Мы… делаем журавликов, — тихо прошептала Коюки, видя моё ошеломление. — Тысячу журавликов. Для церемонии памяти в честь Садако-чан и всех детей, о которых рассказывает на уроках Ренгоку-сенсей. Она вновь не договорила. Муичиро поднял на нас взгляд в этот момент. Его пальцы на секунду застыли, сгибая крыло очередной птицы. — Коюки-сан, — кивнул он, и его взгляд скользнул по мне, ничего не выражая. — Моё имя Хакуджи, — представился я, поклонившись Токито и Иошико, — я... — Мы пришли помочь! — голос Коюки прозвучал твёрже моего, она будто черпала силы в этой тихой, серьёзной атмосфере. Следом взяла со стола несколько листов бумаги и протянула один мне. — Вот. Я научу. Я послушно взял бумагу из её рук и отдался ей во власть. Она была неестественно тёплой и хрупкой в моих руках. Я привык сжимать кулаки, ручку, а не это… это бумажное ничто. — Зачем? — спросил я, и мой голос прозвучал грубее, чем я хотел. — Разве этого… — я кивнул в сторону труда Муичиро, — недостаточно? Иошико подняла на меня глаза. В них не было обиды, только лёгкая укоризна: — Это не соревнование, Хакуджи-сан. Это память. Каждый журавлик важен. Как каждый человек. — Она права, — так же тихо сказал Муичиро, снова погружаясь в работу. — Душа госпожи Садако была в каждом. Она так верила. Наступила неловкая пауза. Коюки села рядом со мной и принялась ловко складывать свой журавлик, показывая мне движения. — Смотри, Хакуджи-кун. Всё в действительности не так сложно, как тебе кажется. Сначала по диагонали. Гладишь сгиб, чтобы он запомнился. Я неуклюже попытался повторить. Бумага мялась, углы не совпадали. У меня выходил не изящный журавль, а нечто корявое и жалкое. Из груди вырвалось тихое раздражённое рычание: — Этого не может быть. Я должен делать это идеально. — Не должен, — не глядя на меня, твёрдо произнесла Коюки. — Она права, — произнёс Токито-младший, не отрываясь от своего дела. Его голос был ровным, монотонным, как будто он говорил во сне. — Они не идеальны. Мои тоже. — Садако-чан бы не отвергла ни одного журавлика. Потому что знала, что их делали с надеждой и с верой. В этом и сила, а не в идеальности формы. Иошико мягко улыбнулась и кивнула, бережно забирая очередного журавлика, ловко подвешивая к тонкой леске. Я посмотрел на свои неуклюжие избитые пальцы, а затем на идеальные ряды журавликов Муичиро и Коюки, на сосредоточенное лицо Масаширо, и встретился с тихой, полной понимания нежностью в глазах Коюки. И впервые за долгое время я почувствовал не злобу на свою неумелость, а нечто другое. Неловкость. И стыд. Я отложил свой испорченный журавлик и потянулся за новым листом. — Покажи ещё раз, — пробормотал я, обращаясь к Коюки. — Медленнее. Пожалуйста. Она улыбнулась, и её улыбка в этот раз казалась не легкомысленной, а глубокой и тёплой. В комнате снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь шелестом бумаги и нашим сдержанным дыханием. Мы были такими разными: рассеянные мечтатели и глубокие реалисты. Но в этот момент, под крошечными бумажными крыльями, мы все были просто детьми, желавшими одного и того же — мира. И это чувство было сильнее любого страха или непонимания.«Коюки, а какое бы ты загадала желание, сложив тысячу журавликов?»…