***
Он был единственным сыном сенатора. Его семья была в числе первых переселенцев, и теперь наш мир убивал его, как и других своих неродных детей. После посещения питомника Эдди оказался надолго заперт в отведённом для него доме — отчасти из-за вредных для него ветров из степи, отчасти, наверное, из-за дел его отца. Как многие люди старших поколений, тот избежал врождённых болезней. Человеческие дети платят за грехи своих отцов. Я хорошо знал низкий английский, а Эдди научил меня высокому, на котором говорил сам. Он же научил меня грамоте — будто ради того, чтобы я делал за него уроки и читал ему перед сном, но всё равно потом читал мне вслух. Я думаю, ему нравилось слушать звук своего голоса, и моё появление впервые за долгое время дало ему повод помногу говорить. Я жил в его комнате. Моей главной обязанностью стало следить за его здоровьем — Эдди страдал не только от псориаза, но и от астмы, от артрита, который мало-помалу захватывал его руки и ноги. В периоды обострений врачи поселялись на первом этаже особняка, а я дежурил у его кровати. Когда болезни отступали, я изучал дом — Эдди называл его замком Иф. По большей части тот был затянут чехлами от пыли, окна заколотили, подсобные помещения пустовали. Жизнь сосредоточилась вокруг нашей комнаты, освещённой красно-жёлтым светом, пробивавшимся сквозь щели в ставнях. Даже в хорошие дни воздух в ней крепко пах камфорным маслом; я скучал даже по спиртовому и опилочному запаху питомника, не говоря уже об уличном, горело-лиственном, который успел ощутить по дороге сюда. Сбежать казалось делом несложным, но почему-то я медлил. Эдди становилось то хуже, то лучше, к нам переезжали его родственники и потом снова пропадали, оставляя после себя мусор и открытки с пожеланиями здоровья, а я всё оставался. Доходил до задней двери, но не переступал через порог.***
— Хотел бы я оказаться на той ферме. Куда отправили бы тебя. К тринадцати годам Эдди больше не мог ходить без моей поддержки. На стопах у него появились костистые выросты, колени и локти разбухли. Порой любое движение причиняло ему боль. Я переворачивал его каждый час, подолгу массировал исхудавшие спину и ноги; обычно в такие моменты Эдди декламировал что-нибудь по памяти. Все наши книги мы оба могли декламировать по памяти. Чтение стало таким же необязательным, как свет ламп, страницы наших книг представлялись нам не менее отчётливо, чем обстановка нашей комнаты. Я помолчал. В комнате было жарко, мы оба разделись до пояса, и Эдди, изогнувшись на постели, провёл пальцем по моей руке — там, где от локтя расходились рубцы выжженного перьевого гребня. Он завидовал ему — вернее, тому, чем он мог стать. Чем он был для настоящих птиц, не недолюдей, как я. Я и сам им завидовал. — Однажды твой отец сделает тебя сенатором и мы поедем туда, — наконец ответил я и бережно перекатил его обратно на спину. Накрахмаленное бельё хрустнуло под ним, Эдди вздохнул, стараясь не морщиться — от этого его язвы на лице чесались сильнее. — Потерпи ещё немного. — Брось. Он просто ждёт, когда у него родится кто-то здоровее. Это же замок Иф — он никогда не даст мне отсюда выйти. Он сказал это как бы между прочим, как будто я и сам должен был это понимать. От банки цинковой мази в моих руках пахло подвалом, пахло землёй и камнями. Пахло склепом, и от этого запаха у меня сжалось горло. — Всё равно снаружи нет фильтрованного воздуха, — это было слабое утешение, и по тому, как Эдди закрыл глаза, я понял, что его снова охватило раздражение. В последний год нас обоих всё чаще поражало подобие кабинной лихорадки. Поддавшись ей, я не стал обрабатывать экземы мазью, а встал с кровати и вышел; банка мази полетела в заваленный хламом угол. На чердаке глухо шумели фильтры, как морской прибой о камни. О море я знал из книги про графа Монте-Кристо. Задняя дверь была всё на том же месте. Ноги сами вынесли меня к ней, хотя я шёл без всякой цели; я не сразу рассмотрел её в полумраке и на мгновение испугался, что её замуровали, но она была там же, где раньше. Ручка была холодной и твёрдой, очень гладкой; засов поднялся легко и беззвучно. За стеной молчали слуги. Их разговоры смолкли, стоило им заслышать мои шаги — нам не разрешалось общаться. Я представил, как они сидят, будто куры в накрытой тканью клетке, тесно прижавшись друг к другу, их глаза блестят, устремлённые туда, где стоял я. Я не переступил порог в тот день. Я мог уйти, но я не стал. Я не захотел оставлять Эдди с ними.***
Как сиамские близнецы-ксифопаги, мы не могли позволить себе ссору. После наших тихих, сдержанных конфликтов мы возвращались к прежней жизни, к нашему распорядку, словно не переросли его, и нас всё так же увлекали одни и те же разговоры и настольные игры. Мы продолжали притворяться детьми, которые однажды станут взрослыми. Когда Эдди снова стало хуже, врачи не пришли. Обычно они появлялись сами по себе, но в тот раз мы ждали их зря. Я растягивал запасы лекарств, отмечая дозировки в календаре, и Эдди большую часть времени проводил в полусне, который становился всё мучительнее. — Улететь бы на ферму, — пробормотал он однажды, разбудив меня от неглубокой дрёмы. Приподняв голову, я посмотрел на его профиль, обрисованный жёлтым выморочным светом из-за ставень. — Помнишь Островского? Иногда мне кажется, что я птица. Он погладил мою руку, лежавшую поперёк его груди — так я следил, продолжает ли он дышать. Искривлённые артритом пальцы прошлись по рубцам шрамов в привычном успокаивающем движении. — Для тебя воздух не вреден, — сказал он. Его сознание снова уплывало прочь от меня; я подавил желание вернуть его, как возвращался я сам, чтобы не оставлять его одного. — Будь мы братьями… Будь мы кровными братьями… Эта мысль взбодрила его. Скосив на меня глаза, он повторил её уже громче, и я сел, откинув с себя одеяло. Моя кровь была здоровее, чем у него. Этот мир не хотел убить меня. Решение лежало на поверхности. Я видел его сквозь нашу кожу. Я умел всё, что должна уметь медсестра. В комнатах врачей оставался их инвентарь — по крайней мере тот, который они не считали ценным. Там я и разыскал систему для трансфузии, две трубки, подсоединённые к стеклянному шприцу. Сев у изголовья Эдди, я ввёл нам катетеры, заполнил систему своей кровью, и та потекла в его вену. Остальные события известны суду. Эдди охватил жар, но он настоял на том, чтобы мы отправились в путь. Мы хотели попасть на ферму до темноты. Одев его, я понёс его на спине, надеясь на то, что свежий воздух впервые в жизни придаст ему сил. Нам не встретились слуги и я больше не слышал их голосов. Всю жизнь мы провели взаперти. К нам приходили врачи и учителя, пока не перестали этого делать, у нас было три десятка книг, которые мы выучили наизусть. Мы говорили на английском и французском, могли перечислить страны и столицы земной Европы. Мы не знали, что моя кровь навредит ему. Мы не могли знать. Меня обвиняют в том, что я пытался украсть мёртвое тело сына сенатора и в том, что я убил его, проведя ксенотрансфузию. Тело я не крал. Когда я дошёл до задней двери, Эдди попросил опустить его на пол. Его била дрожь, лицо раскраснелось, вокруг глаз залегли тёмно-синие круги. Я придерживал его, чтобы он не опирался всем весом на то, чем стали его ноги. Он потянулся к ручке двери, и я помог ему взяться за неё. Жёлто-красный свет нашего мира осветил его лицо и стёр с него все язвы. Переступая через порог, он улыбался. Он улыбался, когда я положил его на траву возле компостной кучи. Передайте его отцу, если он спросит, что Эдди улыбался. Мы хотели как лучше. Простите меня.