***
Я живу в картонной коробке. И каждое новое рыжее утро смотрю на один и тот же знак своего картонного дома. Смотрю на знамя нового дня, на великую тайну, оставленную людьми и машинами. На код переработки картонных отходов — «20 PAP». День лениво наползает на утро, а дикое солнце так высоко в небе, что уже и не взглянешь без боли, не повиснув на ветке хвостом. Пять природных элементов наливаются сутью. Улица истекает оживающим цветом, набухает дымом страшных, но неопасных машин. Я пью из лужи и вместе с сырой водой выпиваю проходящих мимо исполинских людей — столбы их зелёных отражений. Все тайны, которые хранит в себе знак на коробке, вот-вот выльются из памяти и растают в изменчивом дне. Я дрожу от раскатов громадных строек. Сквозной майский ветер уносит последнюю память о таинственном знаке, и все существа от птиц до терзающих их уличных кошек забирают эту тайну с собой. Я оттопыриваю губу, вода стекает с дёсен… И уже во веки не разберёшь, в каком клочке лужи скрылась струя испитой воды. Я останавливаюсь вдали от серой и синей помойки. Чешуйчатый ствол громадного дерева вымазан белой краской. Листва вбирает в прогалы и поры ветер, надувается и схлопывается, надувается и схлопывается — беспрерывно и монотонно течёт её шаманский шум. Тени листвы оставляют на белой краске тёплые чёрные отпечатки. На миг они сплавляются в силуэт бегущего по стволу человека. Я ворочу узкие ноздри, пролезаю под полосатую сигнальную ленту. Солнце сквозит через её красные участки, лента извивается на ветру, и я верю, что однажды дерево её не удержит. — Бо Бьяко... — зовёт меня знакомый голос. Я поднимаюсь по громадному каменному блоку. Голос за блоком надувается, но звучит, как из-под толщи воды. Между пальцев проглядывает ещё один знак, оставленный человеческой цивилизацией. Знак «ОХО» зелёный, как листва в закате лета. И я думаю то же, что и вчера, то же, что и позавчера, то же, что думаю каждый день. «ОХО» — Это послание люди оставляют на каменных блоках. И им просят прощения у природы за всё: за каждый оазис травы под подошвой асфальта, за деревья в белой краске… За то, что только я спасся от ржавой решётки вольера. — Бо Бьяко… — снова зовёт голос. Тёмная и холодная сторона блока, наконец, заканчивается. Я ступаю по опалённой солнцем поверхности, и бетонные крошки забиваются в ороговевшие складки на коже. По ржавой скобе, растущей из блока, ползёт жук, и на его чёрном панцире свет оставляет усы красного и зелёного пигмента. Синий контейнер наполовину в тени; из неё торчит в свет труба чёрного уха; за него раз в неделю хватаются клешни самой страшной машины — мусоровоза. Я ловлю из его пыльной, из его чёрной пасти смутный и неровный призрак бананового аромата. — Бо Бьяко! Хватаю жука, оттопыриваю губу. Прокусываю панцирь. Лапы шевелятся, царапают горло. Проглатываю жука, прыгаю. Негнущиеся пальцы сами сминают розовую футболку в водовороты ткани. Майское солнце отчего-то грубо, отчего-то знойно и горячо опаляет мою шерсть. Но я согреваюсь по-настоящему лишь тогда, когда узнаю родной телесный запах, когда слышу под тканью биение родного сердца. Я не понимаю и никогда не пойму, почему… Почему люди кутаются в тряпки даже тогда, когда всех существ от почвы до неба согревает солнце и обетованная земля? Ведь это неправильно… Неотвратимо неправильно! Но таков сегодняшний век, и мне и всему живому придётся с этим жить. Как бы неправильно это не было, с этим придётся как-то жить… Мириться. Делить закоулки одних помоек и улиц… Меня несут вдоль синих мусорных контейнеров. На каждом солнце оставляет царапины. С каждого контейнера улыбается один и тот же жёлтый человек. С приходом ночи он тоже исчезнет. Человек никогда не двигается, никогда не моргает, никогда не снимает своих синих тряпок. И я снова хочу к нему прикоснуться. Но знаю — за касанием ничего: никакого человека — лишь нагретый и заляпанный отпечатками пластик синих урн. И под каждым из неуловимых для пальцев людей красные, как кровь, знаки: «КОНТЕЙНЕР ПОМЫТ! 2020!» Я выпутываюсь из цепких и горячих рук, пролезаю под вкопанную в землю покрышку, оставляю позади раскалённую гальку дороги. Ступаю по песку. Перепрыгиваю чёрные и оранжевые мешки, осколки плит перекрытия… Нахожу новую картонную коробку, машу лапами мальчику. Тычу в знак переработки, кричу… Человеческий ребёнок склоняет голову набок. Не понимает… Я кусаю себя, и липкое пространство вязнет на шерсти; зудит кожа, солнечный воздух густеет, оседает пыльной горечью в лёгких так, что не продохнуть... — Хатари! — кричит новый голос — девочки. — Бо Бьяко… Ты здесь! Ладони, не такие, как у Хатари — не мозолистые, не горячие, давят на макушку, пригибают к скукоженным мусорным мешкам и земле. Я выныриваю из-под них, взбираюсь по замшелым кроссовкам, по рваным джинсам, по розовой футболке, на размер меньшей, чем у Хатари. Считаю колючки волос на чужой голове. Осматриваюсь. С голов людских детей мир такой же неуклюжий, коренастый и тесный, как и с моей головы; но ни одна уличная тварь здесь меня не достанет. Новый каменный блок без рисунков и знаков. О его нагретую сколотую грань опирается ель; появилась она с холодов и за это время осыпалась. Еловые лапы прогнулись под весом самого дерева и гнутся по сей день; сегодня самая верхняя игла коснулась нижней, последней грязевой капли. Ещё неделя — ель доцарапает оставшийся камень и рухнет на землю. Усыпанную своими же иглами, землю. Я хватаю с еловой подстилки арбузные корки, соскребаю зубами мякоть. Её почти что нет, что есть — жёсткие рёбра. Обглодана первая, вторая… Я рассеянно гляжу на детей и отвожу взгляд. Кажется, они не думали, что я обглодаю арбузные корки так быстро. Хатари первым вытягивает в трубочку искусанные ветром губы. Но я взбираюсь по дереву и не слышу его и других детей, вернувшихся с рейда на очередную помойку. Это дерево не обвили змеи бельевых верёвок и телефонных проводов. Белая краска ещё не заляпала его тощий ствол. Дети и знаки на блоках; полу-гнилая, полу-болотная, струящаяся и сырая суть помойного обиталища — всё-всё остаётся позади. Тайны, дикая, лишь на мгновения понятная злоба природы; как взламывают застывший бетон и чёрные оконные стёкла, как ломают и вгрызаются в них созвездия юной листвы — всё-всё забывается. Я лезу по паутине древесных трещин. Ведь они всегда ведут наверх! И как не плутай в лабиринтах ветвей, всегда доберёшься до заветного места. Здесь вольно, не как внизу. И я знаю: вот он мой дом. Ветви — как и положено, листья — как и положено, их нужно жевать, как жевали их мои предки. Но знали они, что так изменится жизнь? Что человек заберёт всё себе? Что будем скрываться в подвалах и трубах? Считать своим домом сооружения их несгибаемой руки — подвалы и трубы, коробки и дыры в солнцем калёных кирпичных стенах? Предки мои! Я знаю! Вы не оставили бы всё вот так! Но я предал… И все мы! Мы предали заведённый с начала веков порядок вещей! И никогда не отберём его у человеческих рук. Закованных в каучук перчаток, заляпанных по локоть в нашей крови человеческих рук. Мы никогда не вернём! И мне жаль жевать эти бедные, эти несчастные листья. Их тоже отберут — белой краской отберут люди… Мне казалось, как и вчера, что здесь высоко. Но я выглядываю и смотрю вниз. Там снуют вокруг блока, собираются в стаю дети. Свет проваливается в дыры на футболках. Что кожа, что свет, не различишь, всё одно. Их рваные тряпки так близко! Складки розовой ткани, по их изгибам плывут и ползут волны и ступени света, какая-то жирная клякса играется радугой, может, бензин… Я всё вижу как на ладони! Но и такой высоты хватит, чтобы быть над их миром. Чтобы всё видеть и знать. Они тащат и тащат награбленное с другой помойки: её дары, добрые и нищие, плесневелые. Они тоже хотят есть. Их щиколотки опутывает трава, в пятки вгрызаются еловые опилки. Тень стекает с окраин помойки, с полиэтиленовых этажей на мусорных мешках, стекает на дикую траву и рассеивается. Кто живёт тенью — всякая микроскопическая, неведомая мне тварь, теряет уединение и свой дом. Его топчут детские ноги. По их щиколоткам полумесяцы. Грязи? Песка? Воздух снова липнет к шерсти, воспалённая кожа зудит. Солнце слепит и жарит. Как много света! Какое торжественное солнце! Дети испуганно переглядываются и куда-то бегут. Они тоже боятся новое солнце? Сдувшее последние орнаменты болотных теней? Опалившее от урны до урны, от мешка до мешка всю помойку? Я поворачиваю голову и вижу, что солнца два. Два солнца гаснут, и я вижу то, что позади них. Позади них нагромождение жёлтого: жёлтых прямоугольных пластин и решёток. Гул стихает, дым больше не отравляет наш кислород. Я вижу две чёрных и круглых ноги. Это автобус! И с другой стороны у него тоже две круглых и чёрных ноги. Ноги никогда не поднимаются во время ходьбы этих железных чудовищ. Передвигаются машины, как змеи, как пауки. Люди! Каких страшных существ вы запрягли! А это большая машина. Она не помещается под наши деревья. Ветви со всех сторон пытаются, беспомощно пытаются сковать её. Сковать крышу, волдыри многих фар, огромные стёкла в чёрной обмотке и люк. И листья ещё движутся, ещё дышат, ещё бьют машину в верхушки прозрачных окон и люк. Но как долго продлится ваша борьба? Листья! Ваша жизнь коротка и оборвётся с холодами и уходом первых перелётных птиц. Но вы дерётесь… В неравной борьбе вы дерётесь за каждый осколок старого мира. Дерётесь вместо меня. Вместо нас. Я больше никогда не буду вас есть и жевать. Снова смотрю на автобус. Две пластины, две двери с окнами расходятся, разъезжаются. Я вижу новый знак между двумя дверьми на большой жёлтой пластине. Там написано кровавыми буквами: «ДЕТИ» Из дверей гул, выходят неровно, нескладно и шумно человеческие дети. Их локти толкаются, гнутся под прямыми углами, родинки и овальные пятна родятся на коже, когда руки окунутся в свет за жёсткой тенью автобуса. С ними из дверей выползает ледяной аромат лимонада. На жёлтой пластине автобуса, близ открытой двери огромные знаки. Я прежде не видел таких. Надутых, округлых, больших, с изгибами случайного цвета. Это необычные дети. Их кожа закрыта от солнца больше, чем у детей помойки, моих,06.09.2025