I
Не могу сказать, что я человек, сомневающийся в собственных силах, непризнанный, как консультирующий детектив и как личность. Моё дело было и шло на пользу всем. Обществу оно безусловно приносило безопасность и должное правосудие, мне же давало пищу для ума, в которой я нуждался на протяжении всей своей жизни. Я не посмел бы назвать свою работу рутиной. Она определённо точно имела структуру и порядок, новые обстоятельства каждого громкого дела несли в себе загадку и уникальность. Методы мои были сродни привычке, встроенной функции, которая никогда меня не подводила. Но, как я уже выразился, моё дело просто «было». А с доктором Уотсоном оно начало «жить». Моему дорогому спутнику, мастеру слова, но человеку практики, захотелось показать мой гений всему Лондону, если не всему миру. У него это здорово получилось. Как бы иронично я не отзывался о его работах, неотъемлемой частью которых стали эффекты и сантименты, я был глубоко польщён его вниманием к собственной персоне. Это привлекало внимание читателей и, как следствие, имя моё было на слуху — новые клиенты не заставляли себя долго ждать. Конечно, среди них имелись посредственные дела, не требующие моего вмешательства, как и вмешательства полиции, но были и такие, которым Уотсон потом посвятил ни один лист бумаги и баночку чернил. Что до мнения общественности — оно меня никогда не касалось, даже если было адресовано конкретно мне. От этого не становилось больше волнений. Люди необъективны во многих своих выводах, а доброй половине из них не хватает и толики остроты ума, чтобы сделать верное умозаключение. Быть серым кардиналом в расследованиях Скотланд-Ярда — судьба, которую я принимал с должной благодарностью и не собирался становиться «тем гением-детективом, что раскроет любое дело, и чья дверь открыта для всех подряд». Лавры и похвальбы публики меня не прельщали. Большее возмущение вызывала нескромная напыщенность, с коей некоторые сотрудники полиции приписывали мои заслуги себе. Но вряд ли я когда-то желал, чтобы успех и тонкость моей работы были замечены простыми обывателями. Мне хватало признания профессионалов, и уважения, с которым они обращались ко мне. Потому я был удивлён, когда это заметил мой, тогда ещё новый знакомый, — Уотсон. Мне живо помнится, как в первые дни жизни на Бейкер-стрит, доктор насмехался над статьёй в газете о возможности определять рост человека по длине его шага и следу, ещё не зная, что я её автор. Он посчитал, что это выдумки и сказал, что следовало бы изобрести науку, позволяющую делать выводы по названным в статье данным. А затем был «Этюд в багровых тонах». Первое расследование, в котором Уотсон принял непосредственное участие. Он смог увидеть всё, что казалось ему невозможным, на практике. Его реакция на полученные методом дедукции выводы — самый яркий отпечаток на моей памяти. То, с какими горящими глазами он удивлялся вещам, для меня совсем банальным, вызывало во мне неподдельное смущение. Тогда я не смог бы назвать это чувство смущением, но теперь понимаю, что это было именно оно. Мне не верилось, что для кого-то это не просто возможность поскорее закончить работу, не напрягая свой посредственный ум, чтобы затем убрать папку с документами и отчётами в пыльный архив. Я уверен, что мне удавалось сохранить лицо, когда я слышал комментарии Уотсона, касающиеся моей работы. Но с каждым новым восторженным возгласом доктора пребывать во внешнем спокойствии становилось всё тяжелее. Рвение, с которым он хотел приступить к описанию раскрытия преступления, вводило меня в недоумение. «Вам нужно написать статью об этом деле. Иначе это сделаю я!» — сказал он тогда. И, как знают все преданные читатели, Уотсон всё же написал и отдал в публикацию «Этюд в багровых тонах». Я тогда сухо заметил о том, что он излишне предаётся описаниям любви и чувств людей, в этом деле замешанных. Мне, напротив, были близки исключительные факты, чёткость и лаконичность в описаниях — без лишней воды и бессмысленных диалогов, скорее драматичных, чем информативных. Отчасти, мою двоякую реакцию вызвала и та часть его рассказа, в которой он описывал наше знакомство и меня, как человека странного, эксцентричного и загадочного. Уотсон в точности описывал каждое действие, каждое слово, изречённое моими устами. При том я не заметил, чтобы он записывал это в ходе расследования. Его записная книжка кишела именами и фактами, иногда — зарисовками (меня в том числе), но не подобными наблюдениями. Такое скрупулёзное внимание не только польстило, но и насторожило, поскольку я сознавал, что во время расследований нахожусь под его пристальным взглядом. И тогда мне не хотелось бы предстать перед ним уязвимым, обманутым или побеждённым, оказаться в чём-то неправым. Впрочем, за годы нашей совместной жизни, Уотсон видел меня во всех ипостасях. И, как оказалось, показать свои слабые стороны, было не так страшно. С ним я понял, что иногда это даже необходимо. Во многом он был не только доктором моего тела, но и души.II
Моей редкой человеческой слабостью всегда были турецкие бани. Они были тем отдыхом, который необходим после изнурительной работы тела и разума. В первый день знакомства, узнав о ранении Уотсона, я сразу сделал вывод, что приглашение в подобное заведение его явно обрадует. И в первый же месяц нашего общения на спонтанное предложение нанести визит в бани, я получил быстрый и утвердительный ответ. В объятиях влажного пара мы вели светскую беседу, говоря обо всём — от погоды до политики. Обычно не склонный к пустой болтовне, в тот день я счёл её приятной и сам с энтузиазмом предлагал новые темы. После омовения и интенсивного массажа, краснокожие, повязав на бёдрах пештамаль, мы вышли в пустующий джамекян, чтобы остыть, расслабиться, и насладиться наконец температурным контрастом. Уотсон сел напротив меня на скамью, упираясь в неё руками. Я же приник к стене, закрыв глаза и выравнивая дыхание. Замечательное свойство турецких бань — ощущение девственной чистоты, в твоём, но уже новом теле. — Я знал, что боксируете и фехтуете, — раздался мягкий баритон Уотсона, не нарушающий царящее вокруг умиротворение. Я насилу открыл веки, чтобы поддержать зрительный контакт и услышать конечную мысль доктора, и понял, что всё время он неотрывно смотрел на меня. Об этом мне сказал его растерянно отведённый взгляд. Стоило нам встретиться глазами, и секундная неловкая ухмылка промелькнула на его лице, точно он был пойман за чем-то непристойным. — Вы в прекрасной форме, — заметил он, всё же взглянув на меня. Я не нашёл, что ответить, а потому благодарно улыбнулся, чтобы Уотсон не переживал за этот неловкий комплимент. И, конечно, для того, чтобы не выдать подлинную реакцию — пресловутое смущение и некоторое замешательство. Вскоре, завершив наши процедуры, мы вернулись на Бейкер-стрит, и после вечернего чаепития оба отошли ко сну. Но перед тем, как сдаться в плен Морфею, несколько долгих минут в полумраке я разглядывал собственное тело в настенном зеркале, силясь понять, что побудило Уотсона подметить мою физическую форму. Что вызвало в нём интерес, требующий пристального разглядывания в прохладе турецкой бани? Это было определённо обычное тело человека, не пренебрегающего постоянной физической активностью. И это было определённо моё тело — заурядное и ничем не выделяющееся среди остальных. Ну, может, чуть более высокое и худощавое, чем у большинства. Тем паче, Уотсон — доктор военной закалки, выглядел ничуть не хуже, и мне удалось отметить это ещё раньше и при этом остаться незамеченным. В любом случае, ночные размышления на эту тему не привели меня ни к чему конкретному. Но я засыпал с глупой улыбкой на устах, изумлённый открытостью Уотсона к тому, чтобы делиться со мной подобными наблюдениями.III
За год совместного проживания с Уотсоном, неосознанная потребность в нём порой превращала меня в капризного ребёнка. И замечать я это начал не сразу. Я чувствовал обыденный комфорт, когда он занимался своими делами. В вопросе выбора соседа по квартире это было одним из главных критериев — чтобы мой сожитель не обращал никакого внимания на мою хандру, молчаливость, отсутствие или, наоборот, чрезмерное присутствие. Но внимания моего доктора мне отчаянно не хватало. Я периодически отвлекал его от чтения или чего бы то ни было, чтобы вовлечь в разговор, будучи при этом человеком далёким от пристрастия к праздным беседам. И Уотсон забывал о всех своих занятиях, стоило мне с ним заговорить. Он так же часто нарушал пакт о беспокойстве, когда я пребывал в разного рода мыслях, стараясь избавиться от навязчивого и почти физически зудящего желания что-нибудь ему рассказать. Он мог сам спросить у меня что-то незначительное, выступая инициатором диалога. И эта стёртая условная грань между нами радовала меня от случая к случаю даже больше, чем взаимное безмолвие.IV
Пристрастие к семипроцентному раствору кокаина никогда не было для меня чем-то «из ряда вон». До знакомства с доктором Уотсоном никто не знал о моих отношениях с подобными веществами. Нелестно было с его стороны раскрыть этот аспект моей частной жизни перед широкой публикой. Но, как я уже говорил, мнение общественности меня мало волновало, а что касалось закона Англии, который я знал вполне конкретно — увлечение моё не являлось неправомерным. Пол-Лондона таких же джентльменов и дам, пьющих вино с кокаином, но Уотсона волновал только я. Правда была в том, что я легко отказывался от этой привычки, стоило новому делу занять все мои мысли. Однако, был и один ужасный месяц в истории наших с Уотсоном совместных приключений. В тот ноябрь вся преступная часть города решила затаиться, боясь быть пойманными или только готовя свои злодеяния. Тридцать дней без умственной пищи превратили в меня в «бледного и нервного молодого человека с полным отсутствием аппетита» — со слов моего компаньона. Действительно, после введения раствора я вспыхивал, как спичка, стараясь уйти от бездействия и дать ржавеющему мозгу то, чего он так неустанно просит. Но после бурной прогрессии наступала такая же по силе регрессия. Которые сутки я находил себя до безобразия вспотевшим в постели без всякого сна. Я заламывал руки, дрожащие в треморе, силясь унять тактильные побуждения. Я выходил из себя от реакций собственного тела на истечение воздействия стимуляторов. Видел то, чего не было и быть не могло. Иногда перед глазами всё расплывалось, возникали фигуры и объекты, каких раньше не было в моей комнате. Мне даже мерещился строгий Уотсон, вновь ругающий меня за проявленное слабоволие. Не берусь утверждать, возможно это действительно был мой Уотсон, и я принял его за очередную галлюцинацию. Забавно, но от таких игр разума я приходил в хрупкий восторг. Кажется, его чтения морали всё же засели в моём воспалённом сознании, в точности воспроизводя образ, взгляд с укором и интонацию. Неожиданно, вечером тридцатого дня пришла телеграмма — Лестрейд просил отправляться на место преступления сразу, как будет получена записка. Я, оживившийся, собрался за считанные минуты, и мы с Уотсоном выдвинулись к месту назначения. Промозглая ноябрьская погода ни разу нас не страшила — и мои мысли и мысли доктора сейчас были вовлечены в новую игру, предвещавшую хорошую работу. И доктор всецело разделял это настроение, отметив мою привычную бодрость. Однако, по прибытии я обнаружил, что дело это не больше, чем на одну трубку, и нас вытащили в эту слякоть забавы ради. Чтобы окончательно подтвердить свои выводы и указать полицейским на очевидное, я склонился над телом, но принятые не ранее, чем сегодня утром, опиаты, тут же напомнили о себе. Меня повело, и я практически упал ничком наземь, ударившись коленями и чудом найдя опору руками. Перчатки мои были безнадёжно испачканы, как и брюки. Подъем оказался затруднительной задачей, тем более что я был зол из-за глупости, ради которой мы сюда приехали и в этой пелене потерял всякую координацию. Уотсон тут же подошёл ко мне, предлагая помощь. — Не надо руки! — грубо шикнул я, отталкивая протянутую руку. Такое резкое движение едва вновь не поставило меня на четвереньки. Доктор молча кивнул и сделал пару шагов назад, давая мне пространство. Я поднялся, отряхнул грязные колени и выругался. Только расстроенный взгляд Уотсона удержал меня от всех словесных изысков, которые я собирался высказать всем присутствующим сотрудникам Скотланд-Ярда, обленившимся настолько, что ради пресловутой загадки они посмели вызвать меня на другой конец Лондона. Нервно, а потому кратко, я изложил все полученные за несколько минут факты Лестрейду и тут же поспешил удалиться, даже не позвав с собой друга. Тот сам молча последовал за мной, но, остановившись ненадолго, он перекинулся парой слов с инспектором: — Не сердитесь на Холмса. Он сегодня не в духе. Вы ведь узнали всё, что нужно? — Да, доктор Уотсон. Этого более чем достаточно. За нас не переживайте, мы привыкли к его эксцентричному поведению. Сегодня — не пик его раздражения. Хорошего вам вечера, джентльмены, — обернувшись, я увидел, как Лестрейд вежливо приподнимает шляпу в знак прощания. Наши взгляды на секунду встретились, и я отвернулся, полный досады. Уотсон догнал меня, когда я уже садился в кэб. Он залез следом за мной, и мы молча отправились на Бейкер-стрит. Я разочарованно глядел в окно на проносящиеся мимо виды города, снова заламывая руки. Мой дорогой доктор, и я успел это заметить, так же наблюдал за городскими улицами, мелькающими в дороге. Мне следовало извиниться перед ним, но я не находил в себе сил и смелости. Уотсон был терпелив, а это значило, что у меня ещё было время признать свою дерзость и попросить прощения за этот эмоциональный всплеск. Поток размышлений моих прервался, когда я понял, что кучер выбрал неудачную дорогу для такой погоды и нас занесло на кочку. Качнуло так, что в тесноте салона мы с Уотсоном оказались ещё ближе друг к другу. Наши бёдра соприкоснулись, и я на мгновение задержал дыхание. Попутчик мой не сдвинулся с места, а лишь устроился удобнее — не разрывая нашего незначительного контакта. Кажется, у меня поднялось давление, и было ли это результатом данного происшествия или следствием наркотического опьянения, в тот момент разобрать мне не представилось возможным. Оказавшись дома, я вихрем умчался в свою комнату, боясь, что коварное чувство настигнет меня в самый неподходящий момент. Оставшись наедине с собой, я разглядывал следы от инъекций и всё, что видели глаза, было мне чуждо. Я ощутил жгучий стыд за то, что временами прибегаю к помощи препаратов, чтобы унять свой мозг и избежать умственной апатии. Я перешёл черту дозволенного, когда не принял руку друга. Я сделал второй шаг за этой чертой, когда нашёл прикосновение наших тел в экипаже волнующим. Осознание вылилось на меня, как ковш ледяной воды, вызывая мурашки и оцепенение. Я лег в кровать, поджал ноги, упираясь лбом в колени, и схватился за голову. В кровати тело растеряло былую бодрость, словно та была наваждением. Оно теперь было вялым, дрожащим и слабым. Точно кто-то ослабил струну на скрипке. Играть на таком инструменте было невозможно. Пролежав несколько часов с закрытыми глазами, я не слышал ничего, кроме собственного оглушающего сердцебиения. На меня нашла ошеломительная тревога, и я разомкнул веки, резко вдыхая спёртый воздух. За три с половиной минуты я восстановил загнанное без причин дыхание. За секунду я принял решение спуститься в гостиную. Уотсон по обыкновению сидел в своём кресле и что-то писал. На звук моих шагов он повернулся лениво, но кротко улыбнулся, когда наши взгляды пересеклись. — Вам было дурно? — только и спросил он, вероятно имея в виду эксцесс на месте преступления. Я безгласно кивнул в ответ, стоя посреди комнаты. — Как вы чувствуете себя теперь? — не глядя, он закрыл записную книжку и отложил перьевую ручку. Я неопределённо мотнул головой. — Желаете крепкого чаю? Не дожидаясь ответа, он поднялся из кресла, отложил свою записную книжку на столик, стоявший между креслами, и усадил меня за стол. Уотсон заварил нам сладкий чай, видимо, не желая, чтобы миссис Хадсон застала меня в таком плачевном состоянии, да ещё и в столь поздний час. Вопреки моим ожиданиям, он не стал читать мне нотаций и лишь молча глядел на меня — сидящего напротив, дрожащими руками держащего чашку. Уотсон, в отличие от меня, тонко чувствовал настроение собеседника и от пылких нравоучений его явно остановил мой покорный вид — я сидел, сгорбившись, сжав плечи и склонив голову. Желание образумить меня иной раз даже забавило, а потому я безропотно был готов выслушать всё, что он скажет. Но он молчал. А я тогда не нуждался ни в чём так сильно, как в этой проницательной тишине. Украдкой взглянув на доктора, я увидел, что лицо его не искажено гримасой отвращения и осуждения. Он тепло улыбался, согревая меня этим маленьким жестом. Когда я поставил пустую чашку на блюдце и обречённо положил руку на стол — ладонь Уотсона мягко накрыла мою. — Я вами дорожу, Холмс. А вы изводите своё атлетическое тело и выдающийся ум, — он отставил свою чашку, заглядывая мне в глаза. И не смог противиться. — Мне не хотелось бы… вы знаете. Я кивнул в ответ, потому что действительно знал, чего бы ему не хотелось. В словах его не было упрёка и обвинения. Лишь куда более действенная забота, чем та, которая проявлялась в его горячих стараниях втемяшить мне то, что и так известно всем. — Мой дорогой, простите меня за ту грубость, — молвил я, не желая, чтобы рука Уотсона оставила мою. — Не стоит извинений, — в успокаивающем жесте он похлопал меня по тыльной стороне ладони. — То говорили не вы, но опиаты. — Я прошу прощения и за них тоже. За то, что я взялся за старое. Уотсон усмехнулся и его пальцы мягко сжали мои, а затем отпустили. Я почувствовал в его смешке вызов — словно он говорил этим, что я не в силах противостоять пагубной привычке, идущий у неё на поводу, и не принадлежащий сам себе. Что-то переменилось во мне в этот момент. Меня окутало понимание того, что я разочаровал доктора, не оправдав его надежд в мою благоразумность. — Что же мне с вами делать, дорогой? — он поднялся, упираясь кулаками в стол. — Когда вы спали в последний раз? — Три дня тому назад, — ответил я без лукавства. — Морфий или кокаин? Что было в последний раз? — этим наводящим вопросом Уотсон желал выписать мне рецепт, согласно «списку жалоб». — В этот период — исключительно кокаин, — сказал я виновато. — Я могу предложить средство от бессонницы. Кажется, у меня ещё должен быть бромид калия, — посмотрев куда-то за мою спину, старался вспомнить Уотсон. — Если вас не затруднит, доктор, — я принял его предложение послушно и признательно. Через несколько минут Уотсон уже стоял в гостиной с тёмной стеклянной бутылочкой в руках. Он методично наполнил водой первый попавшийся под руку чистый бокал, а затем щедро развёл столовую ложку лекарства и протянул мне получившуюся смесь. Солоновато-горький вкус потряс мои вкусовые рецепторы, и я скорчился, ожидая более нейтрального вкуса. — Допивайте, Холмс. И отправляйтесь в постель. Вкупе с вашим регулярным введением семипроцентного раствора, бромид подействует лишь через час, если не больше. Сон будет не глубоким, возможно, вы будете просыпаться. Но это лучше, чем ничего, — констатировал доктор, забирая из моих рук опустошённый бокал. Я знал, что в рабочем чемоданчике Уотсона хранятся куда более сильнодействующие седативные, но сознавал, почему сегодня мы обошлись без них. Я уснул бы настолько же крепким и беспробудным сном, насколько опасным. Вместе с кокаином другие подобные препараты могли привести к коме, если не к смерти. Уже спустя пятнадцать минут я лежал под одеялом, ещё не забываясь в сонном мареве, но уже мысленно благодаря моего верного друга за оказанную помощь. Одному Богу известно, сколько бы ещё я промучился, если бы он не заговорил со мной. Наш разговор за чашкой чая остановил меня от повторной и очень желанной инъекции. И я был в неоплатном долгу перед Уотсоном, если не за спасение моей жизни, то за сохранение здравого рассудка, который успел потерять на время в тот день. Только через два часа я погрузился в беспокойный сон, и тем не менее, мне удалось восстановить небольшую часть тех сил, которые растерял за последние тридцать дней.V
Стоит сказать, что мои последующие попытки борьбы со скукой и избегание дополнительных стимуляторов были весьма и весьма успешными. Мы с Уотсоном стали чаще бывать вне дома, прогуливаясь по паркам или посещая разные заведения — от ресторанов до Национальной галереи. Для доктора это было возможностью насладиться погодой, отменной едой и предметами искусства, я же в это время упражнялся в дедукции, разглядывая каждого хоть немного интересного человека. Уотсон иногда делал мне замечания на тему того, что испепелять кого-то взглядом — неприлично. Но когда я рассказывал ему о профессии проходящего джентльмена, увлечениях охранника или тайной любовной связи неприглядной дамы, он умолкал и внимал, одним взглядом выражая восхищение. Газетные головоломки для обывателей не занимали у меня много времени, а игра на скрипке — веяние настроения. Поэтому я с большой частотой прибегал к химическим экспериментам в своей небольшой домашней лаборатории, коей мне служил стол в нашей гостиной. Отмечу и то, что руки мои ныне испещрены ещё большим количеством маленьких шрамов и это — прекрасное напоминание о том, какую степень заботы и терпения мог проявлять мой сосед по квартире. Как и том, что я всё же был совершенно обычным человеком, которого может настигнуть недуг вроде лёгкого тремора из-за долгого игнорирования такой обыденной вещи, как стабильное питание. Но рефлексы у меня были отменные. И именно реакция на падающий с кислотой сосуд привела меня к двухнедельным стенаниям на тему собственной немощности. Обе руки в ходе этого недоразумения были обожжены и на восстановление потребовалось много времени. Удачным оказалось то, что друг мой во время экспериментов читающий роман, среагировал оперативно и уже спустя несколько минут кисти мои были обеззаражены и перемотаны льняной марлей. Уотсон настоял на ежедневном наблюдением за инфицированием и перевязками. Само собой в тот период времени многое для меня стало невозможным. Что говорить о музицировании, когда я не мог самостоятельно поесть без огромных усилий. Практически все бытовые дела встали под вопрос и моё нежелание принимать помощь не оказалось для моего соседа весомым. За две недели нам как раз подвернулись пара мелких дел, и Уотсон любезно оказывал мне всю возможную помощь — от затруднительных инициативных попыток сесть в кэб, до осмотра мелких улик и открытия дверей. Тогда мы часто торопились и неспешные приёмы пищи просто-напросто отсутствовали. Нам изредка удавалось быстро перекусить и со стороны это выглядело крайне нелепо — Уотсон кормил меня и попутно пытался поесть сам. Кажется, только его чувство юмора спасло меня от полного упадка духа. Человеческое тело неидеально и хрупко само по себе, и я никогда не хотел принимать это как данность. Я закрывал глаза на все недостатки этого «сосуда», служащего вместилищем для куда более интересной и выносливой машины — мозга. Но это ситуация заставила меня взглянуть в глаза правде и признать, что иногда мне всё же стоит бережнее относиться к себе. И пока сам я не мог сделать этого в течении двух недель — это за меня делал Уотсон. Если раньше мой бойкот питанию он принимал, скрепя сердце, то теперь настаивал, как минимум на трёхразовом употреблении чего бы то ни было. В ход шли и самые изощрённые уловки — он стал для меня готовить, а отказываться от его стараний мне не позволяла совесть. Уотсон делал за меня всевозможные записи, помогал облачаться в костюмы, количество пуговиц на которых для меня в те времена казалось адом. А когда требовалось отойти ко сну, он содействовал мне в том, чтобы, прости, Господи, раздеться. Каждый раз, когда мне нужно было обратиться к нему за оказанием этой услуги, я долго собирался с мыслями, стискивал зубы, пытался самостоятельно снять хотя бы пиджак. Очевидно, что у меня ничего не получалось и я, склоня голову, шёл за другом. Помнится, как на четвёртый день моих мук, я по обыкновению спустился в гостиную. Мне хватило ловкости и упорства, чтобы накинуть поверх ночной рубашки домашний халат. Попытка завязать пояс оказалась безуспешной, но я посчитал, что Уотсона это вряд ли смутит. В конце концов, мы были вместе в турецких банях и за последние сутки я уже успел предстать перед ним в кальсонах. И пока мысли мои были заняты этим насущным вопросом, второй возник неожиданно. — Возвращайтесь в свою комнату, Холмс, — мягко попросил Уотсон, хлопочущий у камина, но обернувшийся на звук моих шагов. — Вы меня выгоняете? — тут же нахмурился я, не понимая причины этой настойчивой просьбы. — Ни в коем случае, — ответил Уотсон. — Садитесь за туалетный столик, я скоро к вам присоединюсь, вот только подогрею воду в кружке. — Ах, вы об этом! — я расслабился и всё же сел в кресло. — Не стоит, мой дорогой. Я обойдусь без бритья, пока руки не заживут полностью. В крайнем случае, мои ноги не пострадали, и я всё ещё могу дойти до ближайшей цирюльни, если вы настаиваете на моём достойном и респектабельном виде. — Хватит этих препирательств, Холмс, — закончив поправлять дрова, Уотсон отставил кочергу и встал справа от кресла, подбадривающе положив руку на моё плечо. — Я попросил вас рассчитывать на мою поддержку, так будьте добры, перестаньте вести себя как ребёнок и забудьте хоть на денёк о гордости, не позволяющей вам расслабиться и на минуту. Я забыл о своей, кажется, когда вы в третий раз предложили мне взять вас под руку, чтобы не мучить больное колено. И я всё жду, когда вы поймёте, что это не унизительно — позволить кому-то о вас позаботиться. Проглотив ком, ненароком вставший в горле, я поднялся и выполнил просьбу Уотсона без лишних слов. Ожидая его с кружкой для бритья, я разглядывал себя в зеркало и вид у меня был действительно неважный. Не берусь утверждать, что борода мне не к лицу, но я не имел привычки носить её, даже когда был вдали от благ цивилизации. Доктор не заставил себя долго ждать — он постучал в приоткрытую дверь, прежде чем получить разрешение войти в мои покои. По моей наводке Уотсон открыл ящик, в котором хранились все необходимые принадлежности. После манипуляций с мылом, кистью он бережно нанёс густую пену на мои щёки и шею, а затем обнажил складную бритву и без заминки приступил к бритью. Я старался не дышать и не смотреть на него, но это получалось с трудом. Опасное лезвие заскользило по моей щеке, и я закрыл глаза. — Если вам будет больно — скажите, — остановился доктор, явно не понимая, почему я так напрягся. Меня страшила не столько мысль о том, что он мог меня поранить, сколь осознание, в какой близости его лицо находится от моего. Не зная, куда деть взгляд, я нашёл единственный верный выход, но тем самым заставил Уотсона чувствовать себя неловко, словно я не доверял его рукам. Но в этот момент я верил им больше, чем своим. Они никогда не чинили вреда и не делали больно. Даже забирая из моих рук жгут и шприц, они являлись образом высшей добродетели, что уж говорить про этот травматичный эпизод из нашей жизни. Всё же факт оставался фактом — мы оба были стеснены в этой ситуации. Уотсон — из-за ответственности за отсутствие порезов, я — из-за его непосредственной близости. Выдохнуть мне удалось лишь тогда, когда доктор убирал остатки пены и сбритой щетины с моего лица. Оставался самый рельефный и неудобный участок — шея. Я запрокинул голову и вновь затаил дыхание, когда рука Уотсона легла на моё плечо — для большей опоры и концентрации. — Мой дорогой, постарайтесь не шевелиться ни при каких обстоятельствах, — предостерёг Уотсон, будто до этого я не сидел, замерев всем своим существом и боясь дать движение даже мысли. И пока бритва в его руках технично двигалась, облагораживая моё лицо, я сделал постыдный для себя вывод. Этот ритуал, инспирированный Уотсоном, оказался в разы интимнее любого другого нашего взаимодействия. На второй план отошла застывшая перед глазами картина, как накануне вечером, доктор, стоя на здоровом колене, ослаблял шнуровку на моих туфлях, чтобы затем расстегнуть пуговицу на брюках и в конец избавить меня от верхней одежды. Теперь я отдавал предпочтение сосредоточенному взгляду Уотсона, касанию его трепетных пальцев и напряжённо поджатым губам в процессе бритья. От подобных крамольных мыслей мне захотелось раскурить трубку, но и этого я не мог сделать без участия Уотсона. Последний раз я просил его об этом два дня назад и, казалось, продержался бы ещё столько же. Но нервы мои были на пределе, и чёрт бы побрал мою неаккуратность, приведшую к таким последствиям. Я даже не мог выстрелить в стену из револьвера, чтобы снять непривычное напряжение. Минуты, казавшиеся мне вечностью, истекли, когда новоиспечённый цирюльник обтёр моё лицо тёплым влажным полотенцем и нанёс душистый одеколон на раздражённую бритвой кожу, мягко растирая пальцами по щекам и шее. Уотсон придирчиво разглядывал готовый результат, но править ничего не стал. — Другое дело, Холмс! Теперь мы можем приступить к завтраку, — довольный своей работой, произнёс он. В моём умывальнике Уотсон дочиста вымыл бритву и кисть, а затем ополоснул собственную кружку для бритья. Мы вернулись в гостиную, и доктор готов был отправиться на кухню, потеснив миссис Хадсон, чтобы встать за плиту и обеспечить нам утреннюю трапезу, но я остановил его, усаживаясь в кресло. — Уотсон, простите меня за эту просьбу, но вы не могли бы… мне бы хотелось закурить, — объяснил я, понуро поднимая забинтованные руки. — Не стоит извинений, — он тут же потянулся к трубке, лежащей на маленьком столике перед камином. — Сейчас я предпочту сигару, — в секундном импульсе выпалил я, зная, какого участия требует этот процесс. — Ваши подойдут. По вдохновенному порыву я начал свою тонкую игру, которой Уотсон наверняка не предал значения, желая оказать мне любую, даже самую бессмысленную услугу. Из нагрудного кармана он достал портсигар и извлёк заветный экземпляр «короны», повседневный и лишённый изящества, в отличие от предпочитаемых мною кубинских сигар. Гильотиной он методично подрезал кончик папиросы, а затем зажёг её. Я наблюдал за плавностью его действий, заворожённый и предвкушающий. Когда Уотсон поднёс сигару к мои губам, исполнились сразу два желания и первым было, несомненно, блаженство табачного дыма, наполнившего лёгкие, несмотря на то что я едва не закашлялся. Второе, сокровенное и возникшее минуту назад желание заключалось в мельчайшей детали — зубами зажимая сигару, губами я ожидаемо коснулся пальцев Уотсона и в этом жесте была специфическая благодарность и моё полное эгоизма удовлетворение. И если он в этом действии, вероятно, ощущал будничность, то я — праздник и маленькую победу не над своими желаниями, но над их исполнением. Пусть ожидания мои насчёт предстоящего дня с утреннего подъёма были плачевные, Уотсон их полностью развеял, а инспектор Лестрейд к нему присоединился, вечером принося известие о новом интригующем преступлении. Всё же, моя неуклюжесть повлекла за собой не только разочарования и неудобства. До появления Уотсона в моей жизни, я не обращал внимания на многие вещи и события, но с ним это изменилось. Исключительное прозрение касаемо наших отношений произошло в те две недели. Стремление прикоснуться перестало быть для меня табу и я принял это, как часть того большого, что мне ещё предстояло узнать и обуздать.VI
В своё время между нами происходили и разногласия. Чаще всего — уважительная полемика, в которой один из нас старался в чём-то убедить другого. Я умолчу, сколько раз происходили диспуты на тему моего образа жизни и отношения к своему телу и организму. Открытых ссор не возникало, но Уотсон мог затаить обиду, если я был с ним слишком груб. Зачастую грубость моя выражалась в попытке пресечения чрезмерной эмоциональности моего друга, какой я себе никогда не позволял. Но заведомо неправый в подобных ситуациях, я приносил ему извинения, а он был отходчив и мягок. Неподдельные и открытые реакции Уотсона иногда вынуждали меня взглянуть на мир под другим углом. Всё, что я презирал и искоренял в себе, в нём казалось идеальным и правильным и ко всяким рьяным всплескам его души я стал относиться иначе. Словно он — сосредоточение и выход всего, чего я не мог бы себе позволить, а вместе с ним переживал и проживал, разделяя и принимая. Но в разгаре цветущей весны, когда мы без успеха завершили «Скандал в Богемии», Уотсон не находил себе места, всё желая мне что-то сказать. Догадки мои насчёт терзаний доктора подтвердились, когда он набрался смелости и застал меня врасплох, забивающим трубку. — Холмс… разрешите мне задать вам неприличный вопрос? — получив утвердительный кивок, он продолжил. — Женщины в вашей жизни. Почему вы так этого избегаете? — Почему вы так на этом настаиваете? — задал я встречный вопрос, приступая к раскуриванию табака. — Ведь у вас должен быть… опыт. Прошлое, юношество, студенчество. Да хоть что-нибудь, — он неопределённо взмахнул рукой. — Конечно, всё это было, — начал я, борясь с подступающим раздражением и стараясь унять его в самом зачатке. — Но вы говорите о том контексте, который остался за рамками моего становления. Меня не интересовали связи с окружающими, вплоть до дружеских. Что касается бессмысленного заигрывания с представительницами противоположного пола, которые не вылились бы ни во что серьёзное, по развитию моей мысли становится очевидным. Я посвятил большую часть своей тогдашней жизни на образование, познание и систематизацию тех аспектов науки и бытия, которые теперь небезуспешно помогают в моей нынешней работе, которая мало устроит хотя бы одну женщину. Разве это не более значимо, чем трата времени и ценных ресурсов на продолжение рода? С этой биологической задачей может справиться каждый, но я — не из их числа, — я успокоился, излагая всё целесообразно, чтобы мой собеседник получил исчерпывающий ответ на свой вопрос. — Я считаю ваши доводы весомыми, но позвольте, мы говорим о разных вещах. Я про чувства, вы — про функцию. Вам не доводилось влюбляться? Без цели построить семью и быть с кем-то до гробовой доски. Разве вас ни разу в жизни не обуревали такие переживания? — доктор подался вперёд, локтями упираясь в колени и смотря на меня заискивающе. — Вы уходите в лирику, зная моё отношение к сантиментам. Можете освежить память, перечитав «Этюд в багровых тонах», — отмахнулся я, выдыхая облако сизого дыма. Возможно, эта пелена способна была скрыть то, как сильно я стиснул зубы, ощущая дискомфорт от подобной темы. — Не стоит, я и так прекрасно всё помню, — раздосадованный моим объяснением, Уотсон откинулся на спинку кресла и посмотрел на камин. Я облегчённо вздохнул, довольный завершением этого разговора, пробуждающего во мне невероятной силы отторжение. Интерес Уотсона к моей личной жизни выглядел смехотворно — кажется, можно было вывести железное утверждение на этот счёт за семь лет сожительства, пристального наблюдения и создания моего героя на страницах журналов и газет. И всё же что-то не давало ему покоя и принятия этого факта. Привели ли Уотсона к сему треволнению мнимые гипотезы или реальные выводы из знаний обо мне (насчёт последнего у меня есть некоторые сомнения) — я понял, когда он, спустя несколько минут тишины, повернулся ко мне и вновь заговорил. — Если на то пошло — я знаю вас не один год и моё впечатление о вас в первые недели знакомства отличается от того, что я вижу сейчас. Вам не чужды эмоции, вы лишь прячете их за маской сдержанности и отстранённости, оставляя пространство холодной логике и блистательному уму. Но Ирен Адлер… — Не упоминайте больше её имени, Уотсон! — вспыхнул я, понимая то, что он хочет мне предъявить. — Она — умнейшая и самая находчивая из всех женщин, что мне доводилось встречать. Более того — она достойный соперник, способный изящно перехитрить не только короля Богемии, но, и как оказалось, нас с вами, — я отложил трубку, и желал одного — слиться с креслом и избежать дальнейших дискуссий. — Я питаю к ней глубокое уважение, как к человеку, что в полную силу использует свой ум и представленные обстоятельства, но не симпатию, как к женщине. Здесь нет места романтике, Уотсон. Это — поле боя, игры разума, тактика и стратегия. Вот что захватывает дух! Любовь — губительный фактор, затмевающий разум. Она не позволяет многим людям разглядеть те важные детали, которое я вижу ясно. И это дело — лучшее тому подтверждение. Вильгельм фон Ормштайн до конца жизни будет сидеть на пороховой бочке из-за своего безрассудства. — Вы так и не ответили на мой вопрос, Холмс, — настаивал доктор. Он видел и чувствовал, как я разгорячился, но не отступал. — Влюблялся, Уотсон, чёрт побери, влюблялся! Перестанете вы сегодня лезть ко мне в душу? Что побудило вас устроить этот вечер откровений? Я понимаю, как вас взволновал фурор, который устроила Эта Женщина. Но её это не касается. Никого это не касается, — выпалил я на одном дыхании, вскакивая с кресла. «Никого, кроме вас» — осталось невысказанным послевкусием на кончике языка. Жгучая неловкость за резкость, с которой я осадил Уотсона, тут же накрыла меня с головой. Я захлебнулся в ней, когда друг поднял на меня глаза, полные смятения. Он тоже чувствовал вину, молча склоняя голову и отводя взгляд. Но я не привык к тем разговорам, что бередят мне душу. В особенности, если это делает Уотсон, поскольку только ему я и хотел бы открыться, но не был готов. Ни он, ни я. — Извините мне эту наглость. Я лишь хотел прояснить для себя… но вы… сполна удовлетворили мой интерес, — он поднялся, равняясь со мной и собираясь удалиться. Я остановил его, уперевшись ладонью в грудь и подталкивая вернуться обратно в кресло. Мне вспомнились вдруг ироничные замечания Уотсона, касаемые моей заинтересованности в любовнице короля Богемии. В них была толика здравой ревности, и я понимал это оттого, что и сам был не раз пленником этого чувства, когда доктор подмечал красоту наших многочисленных клиенток. Я решил выдвинуть теорию вслух. — Я нахожу опасения в тех словах, что вы мне сегодня сказали, — спокойно и размеренно проговаривал я, не оставляя и следа от былой вспыльчивости. Мне непременно захотелось взять скрипку — что я и сделал, не отводя взгляда от Уотсона. — Ваш «Скандал в Богемии» — занятное чтиво. Анализ допущенных ошибок и упущенных моментов, — я повертел в руках смычок и секундным взором оценил состояние струн. — Но речь идёт не о вашем переживании за то, что я одинок и пророчу себе сохранить этот статус. Вы переживаете, что я встречу кого-то. И у этого будут последствия. Масштабные, в вашем представлении. Та Женщина мне подходит. Так вы считаете? Я вынужден разочаровать вас — это мнение неверно. И представления о последствиях тоже. Я никогда не пойду под венец и не покину Бейкер-стрит. Тем более, пока у меня есть вы, мой дорогой друг. И мне жаль, что это приходится объяснять в таком тоне. — Ох, — доктор заметно расслабился, перестал зажиматься в неловкости и рассмеялся. Он огладил усы и добавил, — Нет, Холмс, что вы… я и не думал… — Думали, Уотсон. Иначе к чему весь этот разговор? — я выстрелил на поражение и не промахнулся. Но чтобы снова не ввергать доктора в оковы замешательства, сказал: — Я не упрекаю вас, милый мой. И приношу извинения за мою резкость. Мне тяжело даётся мысль о том, что во мне перед вами всё ещё есть загадка и недосказанность. Кажется, вы читаете меня, как открытую книгу. Как я читаю людей. И показываю вам больше, чем мог бы сказать. — О, мой дорогой Холмс! Разница в том, что вы всегда твёрдо убеждены в своих умозаключениях, поскольку вы прикладываете немалую работу, чтобы сопоставить все факты и вывести единственную верную истину. Я же блуждаю во многих сомнениях, не имея навыка, подобного вашему. И только вы можете дать мне подтверждение или опровержение, ведь мне больше привычен диалог, — изъяснился Уотсон, мягко улыбаясь и смотря на меня открыто и искренне, как я к этому привык. — Мне не всегда однозначно удаётся оценить ваше поведение, и это причина, приведшая меня к вопросам, которые я уже озвучил. Ответы ваши очень обстоятельны и… это взаимно. — М? — насупился я, на этот раз в свою очередь неоднозначно понимая Уотсона. — То, что вы не покинете Бейкер-стрит. Ради чего бы то ни стало. Мой дом здесь — с вами, — пояснил доктор и я не сдержал ответной улыбки. — Что вы хотите сыграть сегодня? Этот вопрос был предложением поставить точку в нашем сегодняшнем разговоре. Я поудобнее устроил скрипку на плече, а его слова проносились в моей голове, не оставляя и шанса на сосредоточенную игру. Уотсон в это время расслабился, складывая руки на груди и приникая головой спинке кресла. Он ожидал моего вступления и лёгкой игры. Я взял себя в руки, завёл смычок над струнами, делая первое движение. Мне стало легче, когда веки моего друга сомкнулись и он был готов забыться в моём музыкальном монологе. Начавшаяся импровизированная ода благодатно влияла на нас двоих, ранее взвинченных и вывернутых наружу. Против моей воли, а может и по её непосредственной вине, выходила несколько меланхоличная и тихая мелодия. В стать моему настроению. Через пару минут я нашёл в себе силы взглянуть на Уотсона и не отрывать взгляд до самого окончания импровизации. Чувственно сведённые брови доктора говорили мне о том, что он слушает и наслаждается. Вероятно, о чём-то думает. А моё наслаждение и думы посвящены ему — честному и не прячущему эмоций. Терпимому и принимающему меня. Но мои размышления о том, что за всё время нашего сожительства Уотсон не сделал ни одной попытки вступить в брак, ещё не были подтверждением того, что этого не произойдёт. Впоследствии ближайшие несколько месяцев, о чём бы я не думал, приходил к сказанному тем вечером. Два месяца спустя я получил весомое подтверждение своего заключительного мнения на этот счёт.VII
Спустя семь лет с момента нашей первой встречи Джон Уотсон впервые уложил меня в свою постель. Тем июльским вечером мы сидели на диване друг против друга, неторопливо опустошая бутылку виски. Философские темы чередовались с анекдотами из бульварных газет, а воспоминания минувших дней сменялись фантазиями о далёком и не очень будущем. Как нельзя кстати зашёл разговор о нашем знакомстве. Мы смеялись тому отличию наших мнений друг о друге, которое у нас сформировалось теперь — спустя несколько лет жизни бок о бок. — Всё же, Холмс, это так удивительно! Мог бы я подумать, что буду делить квартиру с таким удивительным человеком, как вы? — вдруг сказал Уотсон и хмельная улыбка засияла на его лице. — Скажи мне кто об этом за пару лет до нашего знакомства — я бы не поверил. А теперь вот, сидим и думаем, как нам провести свободную от дел неделю. Да… о таком я и не мечтал, право слово. — О чём же вы тогда мечтали, мой дорогой, если это предел фантазий? — я запил этот вопрос глотком виски, действительно желая получить ответ. — Не мечтал, скорее — рассчитывал. Я думал обзавестись врачебной практикой и до конца жизни вести её, но вы знаете о моих скромных доходах. Возможно, я смог бы преподавать в военном госпитале, но ранение не позволило бы мне построить карьеру на этом поприще. Очень много «но». Знакомство с вами исключило все эти нюансы и дало понять, что я ещё на что-то гожусь. — Вы себя недооцениваете, Уотсон. Благодаря вашим публикациям поток клиентов заметно растёт, а это, несомненно, увеличивает наш капитал. Не берусь утверждать, что в ближайшее время, но открыть врачебную практику для вас — не за гранью фантастики. Тем более, что у меня есть некоторые сбережения. — Нет, Холмс, и речи быть не может. С вами у меня появилась не только крыша над головой, но и любимое дело. Более того — родственная душа. Я не смею просить вас о большем. — В просьбе нет никакой нужды. Вы сделали большой вклад в популяризацию моего частного сыска, будьте добры принять заслуженные лавры. Если вы всё же сомневаетесь, я могу сказать вам о благой перспективе и для наших расследований. Имея практику, вы получите престиж и будете вхожи в дома пациентов, общество коллег, госпитали и морги. Помимо очевидной пользы от вашей врачебной практики для пациентов, вы сможете стать сборщиком ценной информации, — подметил я. — Это могло бы пригодится нам в ряде некоторых вопросов. — Об этом я не подумал, — Уотсон, солидарный с моими словами, развёл руками. Мы с доктором рассмеялись и подняли стаканы в знак тоста — в честь его будущей практики. Через несколько минут приятного молчания меня вдруг посетила мысль о том, что в своих фантазиях о планах на жизнь Уотсон не упомянул семью. Это настолько же приятно удивило меня, как и неожиданно потрясло. Наш недавний разговор и его «мой дом здесь — с вами» всё ещё не укладывались в моей голове должным образом. Я помнил его немногочисленные знакомства в начале нашего общего пути, и они выходили за рамки приятельских связей (если такие вообще возможны с женщинами). Контакты эти не привели к объявлению о помолвке или моему знакомству хоть с одной особой, которую Уотсон бы рассматривал как будущую супругу. — Простите за это замечание, Уотсон, — онемевшим от выпитого алкоголя языком, пробормотал я. — Вы сказали только о карьере, но не о семье. Не помню, чтобы вам претила женская компания. Кажется, вы эксперт в этой сфере. — Право, я даже не задумался о том, что упустил это из виду, — томно произнёс доктор и тогда я понял, как сильно мы пьяны. — Ещё после Афганистана я трезво оценил своё положение. Военный калека с низкой пенсией и заурядной внешностью — кто на такое пойдёт? Я не говорю о высоких чувствах лишь потому, что именно во их славу я должен дать потенциальной супруге всё то, чего не имею сам. А это не представляется мне возможным. Да и какая женщина спокойно воспримет моё частое отсутствие? Мы с вами неделями не бываем дома, когда попадается хитрая головоломка. О, не делайте такое хмурое лицо. Разве от этого я стал несчастен? Я счастлив прямо сейчас, в вашей компании. А большего мне и не нужно. — Я отказываюсь как-либо комментировать те утверждения, которые вы выдвинули на свой счёт. Просто знайте, что я с ними не согласен. Но мне льстит, что вы находите приятной эту компанию, — ладонью я указал на себя, а затем на бутылку спиртного. По моему мнению Уотсон был достойной партией для любой особы, желающей иметь заботливого и неприхотливого мужа. Человека, способного не только слушать, но и слышать. Что же касалось его финансового положения и ранения — в сущности, не так важно. Деньги — дело наживное, здоровье — поддерживаемое, а благородная душа и уравновешенный характер, это далеко не то, что посчастливится найти или заработать. — Я вновь себя недооцениваю? — брови доктора поднялись вверх, словно я был в чём-то неправ. — Именно, Уотсон. Всё приходится делать за вас, — рассмеялся я, развеивая напряжение от этого вопроса. — Так что же, получается, сбылось всё то, о чём вы мечтали, и чего не могли вообразить? Это звучит как тост. Я повертел в руках грааль, янтарная жидкость заманчиво переливалась, но доктор не спешил поднимать бокал. Между нами разлилось напряжённое молчание. Мой друг о чём-то думал и хотел это озвучить. Видно, в его мыслях возник полный список желаний, которые он загадывал, доставая монетку из рождественского пудинга. Я всегда понимал степень тяжести раздумий по одному взгляду на его лицо. — Я бы сказал, что да, — кивнул Уотсон, явно имея в виду, что его короткий рассказ не охватил всей полноты грёз. — Но есть что-то ещё? — задал я очевидный вопрос и взор мой метнулся от стакана к собеседнику. — Есть, — коротко согласился он. — И я могу узнать, что? — этими вопросами мне приходилось подталкивать Уотсона дать ответ. Он мешкал, не желая выкладывать все карты на стол. — На свой страх и риск, — доктор пожал плечами. — О, Уотсон, это чистый блеф! Вы же знаете моё отношение к тайнам. Для меня их просто не существует. Вы раскроете для меня свою? — выпытывал я. — Да, кажется, я выпил достаточно, чтобы рискнуть, — он нахмурил брови и смиренно поджал губы. — Прямо рискнуть? — немного опешил я, совершенно не представляя, что собирается изречь мой визави. — Я бы сказал — с головой в пропасть, — доктор осушил свой стакан с виски до дна и отставил его на пол. Несколько секунд он глядел на священный сосуд, а затем повернулся ко мне. — Вы позволите закрыть вам глаза? — Ох, — выдохнул я, упираясь своим стаканом в обивку дивана рядом с ногой. — Если это необходимо. Уотсон кратко кивнул и придвинулся ближе. Мы сидели друг к другу вполоборота, достаточно удобно, чтобы не поворачивать шею, в попытке посмотреть на собеседника. Я смотрел на доктора, не отрываясь, пока его тёплая и немного влажная от волнения ладонь не накрыла мои глаза. Дыхание моё незаметно участилось. Без визуального аспекта другие чувства обострились мгновенно. — Вам не боязно? — ласково, на одном дыхании спросил Уотсон. — Почему вы спрашиваете? — Потому что мне — да, — пояснил он. — Я больше заинтригован, чем напуган, Уотсон, — объяснение моё не сопровождалось ни единым движением. — Это хорошо. Так даже легче, — очевидно, собираясь с мыслями, выпалил доктор. После этих слов я почувствовал, как он наклонился ближе, свободной рукой схватившись за моё колено. Я посчитал, что это необходимо для надёжной опоры, втайне запоминая горячее прикосновение в деталях. Моё тело дрогнуло единожды — когда наши носы соприкоснулись. Я замер, не двигаясь, когда почувствовал жёсткость усов Уотсона над своей верхней губой. Понимание пришло в эту же секунду и я оцепенел, не веря в происходящее. Сердце моё было готово вырваться из груди, а голова закружилась от осознания того, что собирался сделать Уотсон. Но это было последнее его прикосновение. Дальше бесконечно долгие секунды мои инстинктивно приоткрывшиеся губы опаляло его жаркое дыхание, в котором смешался запах виски и терпкий одеколон, используемый доктором после бритья. Я считал каждую секунду — и спустя двенадцать с половиной Уотсон подался назад. Губы мои окутал противный холод, как и ту часть лица, которую доктор закрыл ладонью, в конце концов, убирая её. Это был наш первый непоцелуй. Я тут же открыл глаза, хмурясь и смотря на него. Он выглядел растерянно, как зверь, загнанный в угол и ожидающий смертельного выстрела. — Почему… — я не успел договорить, как Уотсон прервал меня. — Простите мне это, Холмс. Ей Богу, простите. Я слишком пьян, но недостаточно, чтобы закрыть глаза на всю жалость и безрассудство моего поступка, — кое-как выговорил он, затем прикрывая свой рот рукой. — Забудьте об этом если сможете. Простите меня, — он хотел было взять меня за руку, но остановился на полпути, точно это прикосновение бы его обожгло. — Успокойтесь, мой дорогой, — я предложил ему остатки своего горячительного, чтобы хоть как-то унять его смятение. Без лишних вопросов он принял стакан, вздрогнув, когда наши пальцы соприкоснулись. Одним глотком он выпил весь алкоголь и сжал стеклянный грааль до побелевших пальцев. — Я лишь хотел спросить, что вас остановило? — всё же заговорил я. — Почему вы спрашиваете? Разве вам непонятно? — немного раздражённо, но больше взволновано спросил Уотсон. — Возможно, я скажу это впервые в своей жизни, но да, Уотсон — я не понимаю. Почему вы вдруг отступили? — А вам бы хотелось… я имею в виду… вы бы хотели… чтобы я? — он заметно расслабился, напряжённые плечи опустились, а руки расслабились настолько, что пустой стакан упал на пол. Но мы оставили это без внимания. Я молча кивнул и придвинулся ближе, так, чтобы наши колени соприкоснулись. Долгие годы сам о том не подозревая, я постепенно начал осознавать, что желал этого. И каково же было моё разочарование, когда Уотсон прервал эту филигранную игру чувств. Но теперь он, кажется, был более расположен. Он посмотрел на меня недоверчиво. Я же глядел вызывающе. Секунда. Вторая. Третья. И он подался вперёд, плавно, без лишней спешки. Замерев в запредельной близости от моего лица, он, принимая, видимо, самое важное решение в своей жизни, качнулся вперёд и его влажные от спиртного губы смазано коснулись моих — скорее, просто впечатались. Как в первый раз, я приоткрыл губы, а Уотсон позволил себе больше — кончик его языка протиснулся через них, получая теперь полную надо мной власть. Я млел от новых ощущений, растекающихся по телу — из самой глубины и до кончиков пальцев. Я чувствовал себя оголённым нервом, поскольку каждое движение доктора ощущал чутко. Его рука вдруг легла на мою шею: он призывал меня к себе, оказываясь в миг ближе, целуя меня медленно, но глубоко и властно. Он так же быстро отстранился, замирая и заглядывая глубоко в мои глаза. Верно, он искал в них признаки замешательства и страха, но нашёл лишь расширенные от удовольствия зрачки без единой избегающей мысли. Уотсон поднялся, но не увлёк меня за собой. Руки наши разомкнулись, и я понял, что он хочет сделать. Время хоть и было поздним — риск разоблачения оставался, каким бы ничтожно маленьким он не был. И доктор, мой защитник, закрыл дверь, сводя к нулю вероятность кого бы то ни было застать нас за откровенной содомией. Уотсон вернулся ко мне, нетерпеливый и пылкий. Я не успел проронить и слова — его губы сразу нашли мои. Я откинулся на спинку и подлокотник дивана, позволяя доктору прильнуть ближе и не сразу обратил внимание на его второстепенную цель — избавить меня от одежды. — Позвольте… Я так хотел этого… — горячий шёпот у самого уха, вызывающий мурашки по всему телу. Невесомый поцелуй куда-то в щёку, затем более напористый — от скулы переходящий на челюсть. И снова шёпот. Я держался за низ его пиджака, не зная, куда деть беспокойные руки. — Помните, как я обрабатывал рану на вашем бедре? — распахнутый пиджак забыт и на его месте теперь были пуговицы на жилете. — Как стоял пред вами на коленях, помогая раздеться? Уотсон решил не устраивать заведомо проигранного боя с рубашкой, а потому выправил её из брюк, и горячая ладонь его легла на мой торс — изучая рельеф и даря мне незабываемые ощущения. Меня касались доктора, задевали в драках, но так не касался никто прежде. Рука плавно поднялась вверх — он крепко сжал мою грудь, не прекращая страстную речь. — А как в турецкой бане пештамаль едва не слетел с ваших бёдер, норовя обнажить всё, что скрывал до этого? Перед глазами тут же возникла та ситуация — обыкновенная неловкость, неожиданно вызвавшая в моём докторе порочное желание, какое теперь довлело над нами двумя одновременно. И я понимал всю степень волнения — он был так близок ко мне, что я физически ощущал всю степень его горячности. И моё тело отвечало взаимностью. — Когда мы были в засаде мрачного дома, боясь разоблачения, вы настоятельно прижали меня к стене и закрыли рот рукой. Я едва мог дышать от того, как вы на меня налегли. О, как это было опасно! — распалялся Уотсон. Рука его тем временем скользнула ниже — к пуговицам на брюках. Он расстёгивал их лениво, снедая меня этим заигрыванием и своим бархатным голосом. — Помните, как вы стояли в гостиной и халат ваш был надет на голое тело, потому что в тот день стояла невыносимая жара? Вы играли на скрипке и на моих чувствах. Я держался от того, чтобы подойти и обнять вас со спины, спустить этот пёстрый халат и оголить ваши плечи, чтобы затем зацеловать их. В эту минуту Уотсон, кажется, и сам устал потворствовать и от контраста его движений меня бросило в больший жар. Его ладонь накрыла и обхватила меня так резко, что я вздрогнул, и интуитивно толкнулся навстречу. Держаться за его пиджак мне теперь было неудобно, и я обнял его, хватаясь за спину крепко и беззаветно. Я млел от манёвренности доктора — нежно и сдержанно ласкать меня, говоря при этом о своих неблагопристойных воспоминаниях. Но его было уже не унять. Собственно, я и не желал, чтобы он останавливался. — Однажды нам довелось устроить конную прогулку за городом, — он сжал меня крепче, и я ахнул, прикусывая губы и заглушая рвущийся наружу стон. — Я изнемогал от той грации, с какой вы оседлали скакуна. Стоило мне на мгновение представить, что вы двигаетесь так же плавно, сидя на мне — я потерял дар речи, а вам всё было невдомёк, отчего я так молчалив. Рука Уотсона двигалась ритмично, то ослабляя, то усиливая хват. Это абсолютно по всем параметрам отличалось от того, как я касался себя в минуты постыдной слабости. Я дрожал всем существом, льнул к телу доктора, заражающего и дарящего исцеление. Мой разгорячённый любовник поставил перед собой чёткую цель — довести меня до исступления, сделать так, чтобы душа моя на миг покинула тело. И он был на финишной прямой. — А когда я стал для вас цирюльником, мне больше всего прочего хотелось впиться в вашу изящную шею яростным поцелуем, прикусить чувствительную кожу и посмотреть, как вам это понравится. За словами последовало действие — он повернул голову, утыкаясь носом в мою шею, куда-то под ухом, и губы его прильнули к коже, оставляя влажный поцелуй. После этого я ощутил, как он укусил меня в то же место — слишком слабо, чтобы оставить след, слишком сильно, чтобы не вызвать блаженный всхлип. — Вы искушали меня, попросив в тот же день сигару вместо трубки. Признайте, что вы играли со мной всё это время! Признайте же Холмс, — движения участились, стали хаотичными — у Уотсона явно затекла рука, но он не прекращал. — Я повержен в этой игре — я безраздельно ваш. Позвольте же обладать вами. Отдайтесь мне. Сделайте это для меня, Шерлок! — Джон! — на выдохе всхлипнул я. Низ моего живота напрягся, ноги свела секундная судорога и волна любовной эйфории накрыла меня с головы до пят, оглушая и обездвиживая. Крик не покинул мои уста — он растаял на языке Уотсона, целовавшего меня с ещё большей прытью, и я отвечал ему не меньшим. Экстаз искрился на кончиках пальцев. Я стал восприимчив и мягок, и как бы не хотел забыться в этом новом и неизведанном ощущении, друг мой по-прежнему был напряжён. Но его рука остановила мою, стоило мне потянуться к его брюкам. — Уотсон? — я дышал так быстро, словно участвовал в забеге на короткие дистанции. — Это необязательно, — выдохнул он, отстраняя мою руку. Переместившись на свободную часть дивана, он сел. — Но мне хотелось бы… — еле найдя силы, я приподнялся, упираясь локтями в спинку и подлокотник. — Я уже… удовлетворён, — хмыкнул доктор, доставая из нагрудного кармана платок, чтобы обтереть руку. — Это — вторая такая реакция. Первой же стало, когда вы назвали меня по имени. — Вы, верно, шутите? — не поверив, спросил я. Ведь мне даже не удалось прикоснуться к нему, взглянуть, ощутить в своей руке и вернуть ему то, что он с таким стремлением подарил мне. — Я — нет, а вот моё тело — да, — он скомкал платок в руке и запрокинул голову. — И диван немного тесноват для подобных занятий, вы не находите? — У меня не было времени обратить на это внимание, — немного переведя дух, я сдвинулся с места и сел ближе к Уотсону. — В любом случае, в моём замечании есть своего рода предложение, — доктор повернулся ко мне, ожидая ответа. — И я на него согласен, — тут же кивнул я, смекая, к чему он ведёт. — Мне ещё нужно столько вам сказать, милый. И я воспользуюсь вашей методикой повествования, — в ответ на это Уотсон тихо усмехнулся. Мне хотелось пошутить, что рассказ выйдет сжатым, поскольку я счёл интересным возможность использовать рот по неочевидному, но интригующему назначению. Впрочем, Уотсон узнает об этом немного позже. Прежде я зайду к себе в комнату, вымоюсь наспех и небрежно накину халат, торопясь к своему возлюбленному. Он будет ждать меня и встретит ласковым нетрезвым взглядом, до боли сознательным и проникновенным. Я поцелую Уотсона в губы, он возьмёт меня за руку, и я последую за ним, куда бы он меня не повёл. В этот раз — в его спальню.***
Спустя два года после того откровенного разговора, подарившего нам прозрение, Уотсон вернётся домой, на ближайшие часы забывая о практике и потоке пациентов. Он застанет меня сидящим в кресле и курящим трубку, мягко поцелует в лоб и сядет подле меня, ожидая рассказ о новом предстоящем расследовании. Если я вдруг спрошу у него: «Уотсон, когда всё началось?», то он, не задумываясь, ответит: «Сложно сказать однозначно. Всё началось, когда вы впервые взяли меня с собой на место преступления, а затем раскритиковали посвящённый этому мемуар. Когда первый раз сыграли для меня на скрипке, позволяя расслабиться и наконец заснуть. И когда предложили в первый раз руку, помня, как плохо моя нога переносит холодную лондонскую осень. В наш первый совместный ужин в честь завершения изнурительного, но продуктивного и успешного дела. О, и когда на Рождество вы подарили мне новые очки для чтения, потому на старые я сел накануне, неудачно оставив их в кресле. Затем, когда вы впервые поддались мне в одну из шахматных партий. Я это заметил, но не стал возражать. Как вы понимаете, я не могу сказать определённо. Всё началось тогда и продолжается сейчас. В любой из дней — стоит мне взглянуть на вас или хотя бы подумать, всё начинается, как и в первый. И каждый день крепчает моё убеждение в том, что это не закончится». И я не смогу с этим не согласиться.