Часть 1
4 сентября 2025 г., 01:29
Как же ему было холодно. Фома мерз так, словно находился не в одной из квартир старого фонда в центре Петербурга, а сидел в морозильнике. Внутренний термостат надежно залип в холодной зоне, и температура определенно не планировала повышаться ни на градус, даже некоторое количество употребленного спиртного не помогло. Предплечья у Фомы были в мелких бугорках гусиной кожи, волоски стояли дыбом. Он вздрагивал, совсем не от предвкушения, и не чувствовал ничего, кроме отвращения, когда заставлял себя прикасаться к распростертому под ним обнаженному женскому телу. Маша словно перестала быть для него человеком, личностью, стоило им перейти в горизонтальную плоскость. Фома не хотел. И не был возбужден, с ног до головы захлестываемый дискомфортом: даже боль в животе не была связана с привычно сладостными волнами в преддверие грядущего удовольствия — день был нервным и долгим: Фома позавтракал несколькими глотками коньяка, не сумев впихнуть в себя никакой еды, даже четвертинку тонкого хлебца; на обед у него снова было полстакана Камю с кусочком сыра, чтобы к вечеру Фома чувствовал себя неважно, но все равно продолжил пить — уже вместе с Машей приговорил пару бокалов шампанского с какой-то нехитрой закуской, будто его желудок был луженым, и сейчас пожинал плоды своих возлияний.
Однако кроме физического дискомфорта Фома не получил ничего, алкоголь не помог привычно притупить острое понимание — не там, не с тем; разум не был достаточно одурманен, и Фома, дрожащий, несмотря на осязаемое тепло в комнате, обогреваемой старыми шипящими, но закрытыми декоративной панелью, батареями, понимал — ничего не получится. Он чувствовал себя совсем не расслабленным, наоборот — перегруженным, мягкая Машина кожа под пальцами казалась грубее и шершавее наждачной бумаги; Фома едва смог заставить себя коснуться губами тонкой лебединой шейки и кожи над ключицами, от запаха чужого тела его мутило. Его словно встряхнуло, когда неожиданно проворная Машина рука скользнула по его холодному бедру к паху и ниже, чтобы тотчас замереть у основания мягкого члена, никак не реагировавшего на близость. Фома не почувствовал ни стыда, ни сожаления об испорченном вечере — уже ночи, когда смог наконец скатиться в сторону, больше не прижимая Машу к постели своим телом; даже такой позор не особо пугал, наконец-то можно было закончить театр одного актера и нелепое, чуть жестокое для него представление.
— Алексей, — Маша в последний момент явно подавила привычку произносить имя и отчество. — Лёша, — а вот это было чем-то новым. — Что с тобой?
Фома и сам не понимал, что, пока Маша, натянувшая одеяло до груди, не села рядом и коснулась чуткими пальцами его лица, провела под нижним веком слева, собирая влагу; Фома усилием воли подавил мгновенное желание прижаться к ласковой руке, осознавая, что по щекам у него стекал совсем не пот, но отдельные крупные капли горьких слез бежали вниз, капая с подбородка и оставляя влажные следы на бедрах. Фома сидел, сжавшись, прикрыв пах краем второго одеяла, хотя собственная нагота беспокоила его меньше всего. С Маши мигом слетел весь флер пьяной дурочки, который она так старательно поддерживала с самых «Трёх кабанов», Фома несколько завидовал ее выдержке и способности разыгрывать подобный спектакль после напряженного рабочего дня. У него вот не вышло, и Фома безуспешно пытался остановить всё это — у чего не было названия, только ощущение тупой, выворачивающей душу боли, не физической, но разрывающей до самого сердца, словно он оплакивал что-то не случившееся, но безвозвратно утраченное.
Замкнувшись внутри жадной, всепоглощающей темноты своей измученной головы, Фома пропустил момент, когда Маша, уже в длинной футболке, доходившей ей едва ли не до колен, снова присела на кровать рядом с ним и погладила его по обнаженной спине до самой поясницы, по шее, не отдернув руку от холодной кожи, ее маленькая теплая ладонь словно крошечным утюжком выгоняла пробирающий изнутри мороз. От такого жеста Фома едва смог подавить негромкий жалобный звук: с самого возвращения его никто почти не касался — ни так, вообще никак. Если Паша не обнимал его во время редких встреч, то единственными прикосновениями, которые Фома мог получить, кроме деловых рукопожатий, оставались удары во время спаррингов, когда он тренировался с инструктором в зале. По плечам и животу, и на ребрах у него то и дело цвели синяки, последние сошли буквально вчера; мышцы горели после каждой тренировки, но неудовлетворенное желание не исчезало, и дело было даже не в сексе. Единственный человек, чьих касаний Фома желал, с момента его воскрешения сделал всё, чтобы Фому не посадили лет эдак на пятнадцать, накинув по максимуму, но смотрел словно сквозь него, разговаривать не желал и тщательно дозировал свои объятия, похлопывания по плечу и все прочие проявления более близкого контакта, за исключением пожатий рук.
Маша же оказалась полной его противоположностью и, вместо строгого адвоката Завьяловой и выпившей веселой дамы, которых она изображала накануне, с Фомой была удивительно спокойная и чуткая молодая женщина, которая вела себя так, словно для нее было в порядке вещей вместо секса приводить в себя совершенно разобранного партнера — да еще и своего же клиента и подзащитного. Фома был слишком уставшим и откровенно разбитым, чтобы об этом переживать, — и он все еще мерз, что было худшим ощущением. Дрожь никак не унималась, но не была связана с болью: Маша нашла для Фомы в своих запасах лекарств густой, пахнущий апельсином гель, успокоивший полыхавший в подреберье пожар. Фома не ощущал себя больным в привычном смысле этого слова, у него не было лихорадки — исключительно этот непонятный озноб.
— Прости меня, — негромко сказала Маша, которая продолжила бережно гладить по спине лежавшего теперь головой у нее на коленях Фому, укрытого парой одеял. — Это с самого начала было отвратительной идеей.
Фома хотел возразить, Маше не за что было просить прощения, но ее тонкие пальцы предупреждающе легли ему на рот; в этом не было ни капли романтики, эротики и им подобному, Маша заставила его замолчать и выговорила:
— Я же понимала, что ты не хотел — и что все равно бы согласился.
Фома не мог не; это было жалкой попыткой добрать хоть немного чужого, пусть и неправильного тепла, незнакомой ласки и прикосновений. Раньше у него всегда получалось выпить, лечь в постель с очередной женщиной, к которой он не испытывал и половину того, что чувствовал к Паше, и ненадолго отключить голову, чтобы сразу после выставить за порог свою недоумевающую партнершу, рассчитывавшую, как минимум, остаться с ним до утра. Маша тоже надеялась на нечто подобное, когда еще в кабаке она, считая, что ее не видят, удивительно трезвыми глазами смотрела на Фому в те моменты, когда он отворачивался. Фома и сам думал, что сможет, заставит себя, это он умел лучше всего на свете, но сегодня что-то пошло не так. Они с Машей молчали, и это не было неловкой тишиной из-за прерванной совместной ночи, разговоры просто были бы лишними; Фома все еще мерз, из-за чего не мог хотя бы задремать, вздрагивал под рукой Маши, когда она вдруг коротко спросила:
— Паша, да? — и Фома кивнул, он был слишком вымотан, чтобы пытаться выкрутиться или солгать. Его чувства к Паше были очевидны для всех, кроме самого Паши — вернее, и для него тоже, но Паша, даром что всё понимал, старательно соблюдал дистанцию — в основном эмоциональную, оставаясь в рамках, которые сам себе придумал в тот момент, когда к его фамилии стали прибавляться звание и должность, а Лёша превратился в Фому — и начался их Ледниковый период. Паша надежно замуровался в остывшей воде, приспособившись к существованию внутри своего метафорического айсберга, а Фома едва не замерз насмерть. Выбрался кое-как, адаптировавшись к изменившемуся миру и к новой, малознакомой версии Паши в нем, который внутри своего ледника вполне свободно передвигался и жил свою жизнь, смотрел на Фому больными глазами и спасал его от бед, где только мог, но отказывался разговаривать и минимизировал прикосновения.
Фома понимал, почему, — но временами ненавидел и себя, и Пашу, за то, что они вдвоем, словно по воле рока, были рядом всю их чертову жизнь, но не смогли остаться «просто» друзьями, они никогда ими и не были, но Паша будто с самого начала отказывался хотя бы предположить, что между ним и Фомой сложится нечто большее. Именно поэтому Фома сейчас не лежал у него под боком, а задыхался под обжигающим душем в Машиной квартире, что тоже не особенно помогло: кожа Фомы остыла до прежней, стремящейся к минусовой, температуре, стоило ему выбраться из-под воды. Он почему-то думал, что Маша уже легла, и рассчитывал тихо уйти, захлопнув дверь, но Маша ждала его в прихожей с чашкой теплого, чтобы не раздражать желудок, чая, который Фома с благодарностью выпил тремя большими глотками, но все равно не почувствовал себя теплее. Когда он уже стоял возле входной двери, полностью одетый, Маша коснулась его щеки, провела бережно пальцами до губ, рассыпая по холодной коже колкие согревающие искорки от каждого прикосновения.
— Поезжай домой, попробуй отдохнуть, — попросила она, словно знала, что Фома думал было вернуться в «Три кабана» и продолжить попытки ощутить живительное тепло теперь уже при помощи виски, чтобы на рассвете забыться коротким беспокойным сном на узеньком диванчике в кабинете, а потом работать до приступа мигрени из-за недосыпа и очевидного спазма сосудов, виновника пробиравшего его озноба. К Машиным словам почему-то захотелось прислушаться — она не приказывала и не требовала, у Фомы был выбор, пусть его одинокий дом ничем не превосходил кабак, однако спина однозначно сказала бы спасибо нормальному матрасу и возможности вытянуться во весь рост, а не ютиться на маленькой софе, подобрав ноги и накрывшись пиджаком.
Толя нисколько не удивился такому быстрому возвращению Фомы, который за несколько шагов от подъезда до машины ощутил себя так, словно рухнул в ледяную воду, у него даже ногти посинели, пока он не забрался в лендровер, стараясь не ежиться совсем уже заметно. Толя только вздохнул и нажал пару кнопок на сенсорном экране приборной панели, регулируя температуру в салоне. Фома пробормотал «спасибо», несмотря на то, что лучше не стало, однако его начало клонить в сон, и в этой полудреме он все равно дрожал, от чего и проснулся на подъезде к деревне, на окраине которой был его дом, закрытый деревьями с трех сторон. Они проехали последний поворот и спустились вниз с небольшой горки, ведущей к воротам, — у которых внезапно обнаружился Паша, приплясывавший от холода возле своей машины, почему-то не садясь в нее. Один из охранников, контролировавший периметр, стоял рядом с ним, глядя с откровенным подозрением, но руки не распускал — делать что-либо в отношении Паши вся охрана Фомы отучалась очень быстро.
У самого Фомы тем временем прибавилось седых волос за те секунды, пока его водитель поспешно тормозил, подчинившись быстрому Толиному приказу — Ежов-то понимал, что босс может и на ходу из машины выйти, чтобы скорее добраться до Паши, — и Фома выскочил наружу, как только пассажирская дверь оказалась разблокирована. Паша вблизи выглядел абсолютно здоровым и только ахнул, когда подбежавший к нему Фома сходу ощупал его двумя руками, убеждаясь, что у Паши нет никаких лишних кровоточащих отверстий на теле и свежих синяков.
— Ты что здесь делаешь? Что случилось? — Фома схватился за Пашино плечо, когда накативший адреналин начал отпускать, усилив дрожь, но постарался это скрыть.
— Маша позвонила. Сказала, что я тебе нужен, — Паша терпеливо подождал, пока Фома не отпустит его, и сам вдруг тронул его руку, всмотрелся в лицо, забеспокоился. — Что с тобой?
— Да все нормально, Паш. Извини, что тебя так выдернули среди ночи, — Фома только теперь смог выдохнуть, осознавая, что Паша цел и невредим. — Езжай домой.
— Хочешь сказать, что Маша просто так дозвонилась мне в три часа ночи на выключенный и почти разряженный телефон? — в Пашиных интонациях отчетливо сквозило «ага, конечно». — И раз пять повторила, чтобы я не вздумал уезжать, даже если ты будешь настаивать?
Фома не нашелся, что ответить — Маша, кажется, на это и рассчитывала, когда озвучивала Паше план действий на оставшуюся ночь, чтобы он зябко поежился и попросил:
— Пойдем в дом. Холодно, — за городом, в северной части области, температура ночью опускалась до минус восемнадцати против минус десяти в центре Петербурга. Медленно шел снег, который даже не таял на лице Фомы, успевшего в своей тревоге за Пашу забыть, что его собственное тело ощущалось кусочком льда, к тому же продуваемым всеми ветрами. Фома едва смог выговорить «пойдем», клацнув зубами на последнем слоге. Паша не стал сам загонять свою машину во двор, под навес, отдал ключи Толе и вместе с Фомой зашел в дом. Фома и вспомнить не смог, когда возвращался сюда не один, а уж с Пашей — ни разу, и это было настолько непривычно-странным, что они вдвоем замерли посреди холла. Фома жестом отослал охранника, стоявшего у лестницы, и повернулся к Паше.
— Выпьем? — неловко предложил Фома, их с Пашей встречи частенько строились на этом, словно алкоголь был той самой черепахой, плавающей в океане мироздания и поддерживающей их до больного сложные отношения. Однако этой ночью Паша только головой покачал:
— Не надо тебе пить. И мне не стоит.
— Тоже Маша сказала? — Фома спросил это почти что в шутку, но нисколько не удивился, когда Паша серьезно кивнул.
— Спать хочется, — он почти пожаловался, такой же уставший, как и сам Фома, и тоже бледный, с темными кругами под глазами; Паша осторожно взял опешившего Фому за рукав и повел на второй этаж, где никогда не был, но неожиданно хорошо ориентировался благодаря своему неведомому чутью, приведшему их в отдаленную часть восточного крыла дома, где были спальни. Фома все никак не мог поверить, что Паша приехал к нему из-за одного только Машиного позднего звонка и не злился, когда ему пришлось мчать за КАД ради бедового своего друга, готового в любой момент все равно начать отрицать, что он этой ночью нуждался в Паше, как никогда раньше, а тот остался и не собирался никуда уезжать.
Фома предложил ему было соседнюю спальню, в которой еще нужно было застелить кровать, на что Паша мягко попросил «да брось ты» и угнездился вместе с Фомой в его комнате на широкой постели, в которой тоже было холодно. Простыни и одеяла еще не нагрелись от их тел — от Пашиного, по большей части, и Фома едва не всхлипнул от усилившегося озноба. Ему немедленно захотелось укутаться во что-то ещё, стоило достать себе теплую кофту и носки прежде, чем ложиться в постель. Вставать и лезть в шкаф, что-то в нем искать не хотелось — но и хотя бы попробовать заснуть Фома не мог. Он старался не вздрагивать, но получилось, видимо, не очень хорошо — Паша вдруг придвинулся к нему и ахнул, когда его голень соприкоснулась с лодыжками Фомы. Фома пробормотал «прости», постаравшись завернуться в одеяло так, чтобы не трогать Пашу ледяными ногами, но тот не позволил, сам подался ближе и пытливо спросил:
— Ты как себя чувствуешь вообще? — его сильная рука удивительно аккуратно потрогала лоб Фомы. — Болит что-то?
— Нет, — Фома усилием воли не позволил себе прижаться головой к Пашиной ладони. — Всё нормально, сейчас согреюсь.
Паша кивнул, но отодвигаться не стал, закрыл глаза и через пару минут уже задышал ровнее, и Фома подумал было, что он заснул, — но вздрогнул, когда Паша провел рукой по его холодному предплечью, разгоняя полчища мурашек. Фома все еще мерз, да так, что ему пальцы сводило, и от Пашиного прикосновения он сильнее напрягся, не понимая, чего ждать. Паша снова мягко погладил его от локтя к запястью, кончики его пальцев словно пробегали по хрупкому ледку, затянувшему свежую полынью; Пашино дыхание горячим дуновением пустынного ветра пощекотало лицо Фомы, когда его негромко попросили:
— Расслабься, — и Паша обхватил его ледяные ладони своими, прижал их к собственной горячей груди, от внезапного ощущения живого жара Фома сдавленно выдохнул, когда его пальцы начали согреваться от Пашиного тела — и тепла. Паша даже глаза не приоткрыл, будто делал всё это во сне: дождался пока лежащие на его груди руки расслабятся, превратившись из судорожно сжатых от холода кулаков в раскрытые ладони, избавленные от дрожи; и Паша обнял Фому, прижимая его вплотную к себе, забрался под футболку на его спине, погладил от основания шеи вниз, по позвоночнику, провел по лопаткам, оглаживая каждый грубый шрам; и Паша не испытывал ни капли сомнений, касаясь Фомы так, не стеснялся трогать его, где только мог, чтобы согреть.
Однако сам Фома боялся закрыть глаза, как бы его ни уносило: поплывший от тепла и ласки разум все равно сохранял чрезмерную критику к окружающему миру — и в особенности к тому, что сейчас происходило в спальне, словно все это было нереальным, выдуманным — может быть, Фома на самом деле все еще ночевал в изоляторе на узкой шконке и страшился хотя бы придремать, даже на минуту, чтобы сокамерники не скользнули вдвоем страшными тенями в ноги и в голову: один — накинуть удавку на шею, второй — удержать, придавив к матрасу. Фома, что бы ни пытался самому себе доказать, все равно боялся смерти, особенно от удушья, он в конце концов не раз и не два хватал пули в грудь, неизменно приходя в себя на аппарате ИВЛ в режиме принудительной вентиляции; а ещё он тонул и продолжал помнить дикое ощущение заливающейся в нос и рот воды, которую потом мучительно отхаркивал, скребя пальцами по песку.
Воспоминания накатили бурными волнами, словно Атлантический океан вдруг изменил течение, добравшись до Петербурга, чтобы заставить одного-единственного человека захлебываться. Фома захрипел, схватившись за Пашино плечо, борясь с ощущением клокочущей в легких воды, когда Паша, сохранивший поразительное спокойствие, подпихнул Фоме под голову вторую подушку, помогая ему лечь выше, и сам прижался чуть ближе, снова устроил ладони Фомы на своей груди и задышал глубже и медленнее, заставляя Фому невольно подстроиться под этот ритм, а не хватать ртом воздух. Вдох — и выдох, и снова плавный вдох — и неспешный выдох, ровный и спокойный. Фома и понять не успел, как снизилась частота его пульса, выровнялось дыхание, он уже не заходился от фантомного ощущения удушья. Паша пробормотал «вот так, молодец», погладил снова по спине, успокаивая.
— Паш, — позвал Фома низким, севшим голосом — и замер, когда Паша погладил его по щеке и негромко выговорил в ответ:
— Что ты, маленький? — вложив в три этих коротких слова всю нерастраченную нежность, особенно в каждую букву этого ласкового «маленький», словно Фома на самом деле был таким, невесомым и крошечным. Он теперь полностью понимал, почему Паша тогда, на кухне, спросил «а ты — это точно ты?» — слишком уж ощутимым был диссонанс между ожиданиями и реальным миром, пусть и в лучшую сторону, но Фома всё равно потянул к себе Пашину руку, нащупал выпуклый шрам на запястье и пару других отметин поменьше, и Паша не мог не понять, в чем дело.
— Лёх, — он обхватил лицо Фомы левой ладонью, провел бережно от виска до самой челюсти, но настойчиво заставил посмотреть в глаза. — Я с тобой, все хорошо.
Устроенный в теплой, душноватой норе из одеял, согревшийся и наконец сумевший расслабиться Фома едва не ахнул, когда Паша прижался сухими своими губами к его лбу, но не отодвинулся, а замер так, и сам вдруг тяжело вздрогнул, но тут же выговорил «ничего, ничего», когда Фома встрепенулся, немедленно подумав, что это он что-то сделал не так, расстроил Пашу — который не дал ему возможности распереживаться и снова накрутить себя до приступа, тронул губами нос и скулы Фомы, выдохнул ему тихонечко на жаркий теперь лоб, словно сдувая тревогу, и обнял опять, но уже сильно, настойчиво — ровно так, как это было необходимо Фоме, который уткнулся лицом в Пашину шею и провалился сон. Ближе к утру Фома все же беспокойно вскинулся из-за очередного кошмара, в котором, после угодивших в него Вениных пуль, он падал и оказывался в воде и никак не мог вынырнуть, пока его грудная клетка не оказывалась заполнена водой изнутри, и он шел на дно.
— Тише, тише, — Паша не позволил Фоме сесть, придержал бережно, укладывая его обратно головой на подушку, погладил жаркой своей рукой по лбу, виску, тронул нежно щеку. — Тебе просто приснилось. Закрывай глаза, отдыхай.
— А ты? — теперь Фома обнял его первым, усиленно отгоняя тревожные мысли: не приснился ли ему и Паша, не растворится ли он, как и этот сон, оставив его одного.
— Никуда не уйду, — Паша чуть перелег, помогая Фоме устроиться удобнее, головой у него на груди. — Спи, мой хороший.
Под ухом Фомы ритмично билось Пашино сердце, убаюкивая, прогоняя все накатывающее дурное, давящее и злое, оставляя один этот мерный стук, в такт которому Фома задышал, ощущая на грани сна и яви, как его гладят по голове и плечам. Этого оказалось достаточно, чтобы он снова заснул. Когда Фома в следующий раз открыл глаза, то чувствовал себя так, словно на секунду задремал и немедленно оказался разбужен. По его внутренним часам была половина седьмого, но он мог и ошибаться. В любом случае надо было вставать, день обещал быть еще тяжелее и загруженнее вчерашнего: Фома устал от одной мысли, что ему еще надо было побриться, прежде чем засунуть себя в очередной идеальный костюм и ехать в офис, где его ждали четыре встречи. Фома уже представлял, как будет чувствовать себя к полудню, и планировал выкроить хотя бы полчаса, чтобы вернуться в кабак и подремать на диванчике в кабинете, иначе он рисковал не дотянуть до двадцати часов, когда все его рабочие дела должны были наконец завершиться. Однако Паша проснулся, стоило Фоме пошевелиться, и не выпустил его из своих рук; он проморгался и зевнул, разрывая пленку налета на губах, прежде чем спросил:
— Ты выспался?
Фома не мог ему солгать и покачал головой, тяжелой, словно отлитой из чугуна; в виске давила затаившаяся мигрень, которая только и ждала момент, чтобы вцепиться всеми своими обжигающе-пульсирующими зубками. Фома боялся и этой боли, с годами только усиливавшейся после каждой бессонной ночи, и Паша словно почувствовал его состояние, помассировал бережно голову Фомы над ухом справа и перед ним, уменьшая внутреннее напряжение.
— И я не выспался, — вдруг признался Паша, когда Фома, разморенный его поистине волшебными касаниями, снизившими давление в глубине черепа, все равно пробормотал «мне работать надо» — но у него не было сил даже с кровати встать, и Пашина откровенность застала его врасплох, показав личным примером, что вот так просто признать усталость — это нормально и правильно. В конце концов он рисковал не то, что до офиса не добраться, — до ванной не дойти, рухнув на полпути и приложившись лбом о паркет. Паша помог Фоме дотянуться до телефона, чтобы он, не глядя почти, отправил несколько сообщений Толе и своему секретарю об изменившихся планах и поставил беззвучный режим, справедливо решив, что мир не рухнет, если сам Фома выпадет из него на день. Он хотел спать, глаза у него закрывались, но оставался мучивший его вопрос, который Фома наконец задал:
— Что тебе сказала Маша? — вполголоса спросил он в мягкой полутьме спальни после того, как Паша напоил его, все еще хрипящего, из своих рук и сам забрал стакан, отставил его тумбочку, подальше от края.
— Если в двух словах, что я клинический идиот. Это цитата, — Паша не улыбался, глядел серьезно. — Всё-то у нас с тобой не как у людей, да?
Фома не знал, за отношениями других он обычно наблюдал со стороны, а там уж что только не складывалось, какие тайны не хранились и не складывались интриги, не возводились непостижимые идеалы, и не разрушались до основания многолетние сердечные привязанности. Однако ему хотелось верить, что их с Пашей случай был уникален, что они оба не падут жертвами своей любви, способной оставить их обоих изуродованными внутри и окровавленными, не представлявшими жизни друг без друга. Фома не мог не бояться, что всё это, недавно ими пережитое — кровь, боль, смерть и разлука, — повторится, и они уже не смогут с этим справиться. Все переживания, наверное, отразились на лице Фомы, потерявшегося в тяжелых мыслях, и Паша подсел ближе к нему, погладил по плечам, по шее, по щекам, без слов попросив поднять взгляд. Но на Пашино осторожное:
— Что такое? — Фома покачал головой, отчаянно заморгав, однако Паша не позволил ему промолчать, подавиться невысказанными словами, не разрешил отвернуться и ждал. Фома, снова вздрогнув не от холода, но от неизвестности, выговорил:
— Я умер у тебя на руках. Теперь я хочу в них просыпаться.
Он не знал, что ответит Паша, не мог предугадать реакцию, но и предположить не мог, что Паша сам шумно, судорожно выдохнет, и лицо его исказится на миг, прежде чем его ладонь обнимет затылок Фомы, а сам Паша скажет:
— Хорошо, — и короткое это слово будет единственным его искренним признанием, символом веры — в них как одно целое.
— Да? — Фома спросил, но не узнал свой голос, исполненный надежды, наконец-таки живой.
— Конечно, — Паша вдруг улыбнулся своей самой ласковой улыбкой, поправил Фоме выбившиеся на лоб прядки — а потом вдруг прикрыл глаза и коснулся губ Фомы своими, обветренными и с трещинками, целовал с жарким чувством, но бережно, не напирая, и не углубил поцелуй, когда Фома ответил, смягчая их губы солеными каплями, скатывавшимися с его ресниц. Паша забрал эту влагу своими прикосновениями, чуткими и плавными, ими же он снова помог Фоме устроиться в постели и лег рядом, крепко обнял, прежде чем попросил:
— Закрывай глаза. Я буду с тобой, когда ты проснешься.
fin.