Чтобы улица разбитых фонарей
перестала быть таковой,
нельзя прятаться во тьме —
нужно вкручивать лампочки.
А перед этим — забрать их
у тех, кто украл.
Саша лохматит перед зеркалом волосы и думает, что недельный недосып отлично дополняет его образ. На нём вычурная чёрно-лиловая бархатная рубашка, в которой он кажется себе похожим на сутенёра, и растянутые спортивки, которые он затаскал настолько, что готов пожертвовать на благое дело и с чистой совестью купить себе новые. На стуле, дожидаясь своего часа, висит короткая леопардовая дублёнка. Оксанка Уводова бы за такую убила. Саша к этой безвкусной пошлости прикасается исключительно из перфекционизма — погружаться в роль, так целиком. Его оперативное альтер-эго — Шурик Думский, под прикрытием которого он до поры тёрся в нужном районе, — смотрит на него из зеркала с несвойственной ему ясностью. Существуй он в действительности, наверное, именно так потерянно и выглядел бы в моменты просветления. Если бы они у него вообще случались. Саша всегда был звездой домашних театров в императорской семье и умеет играть так же хорошо, как держать лицо. Он предпринимает выверенное мимическое усилие, и на физиономии Шуры застывает насмешливое выражение. Тонкие тёмные брови слегка приподняты, вкупе с саркастическим взглядом складываясь в вопрос, как окружающие вообще существуют, будучи такими уродами. Глумливая ухмылочка на один уголок рта так и просит кулака, — если, конечно, не знать, что у Шуры есть волына, а у него — четыре знака отличника огневой подготовки. — Ну ты нарядился, Петрович, — стоит ему опуститься на соседнее сиденье, одобряет пухлощёкий смешливый лейтенант, с которым они неплохо поняли друг друга ещё в первые месяцы совместной работы. — Натурально барыга. — Старался, — отзывается Саша и, поднеся к носу перечницу, прихваченную с собой из дома, втягивает воздух полной грудью. Оставшуюся дорогу до места он чихает, не прекращая, и ошалело всхлипывает, растирая по лицу непроизвольные слёзы. Выйдя из машины за квартал, бредёт дальше на воздухе и улыбается шире, ощущая, как охота чихать отпускает, оставляя после себя лишь нужные симптомы: красные глаза, расчёсанный, хлюпающий нос, который, — вот уж забористый перчик! — до сих пор тянет то сжать, то потереть, чтобы успокоить свербящую слизистую. О том, чтобы на тёмной рубашке остались едва заметные следы белого порошка, он позаботился ещё вчера, когда пёк к приезду Москвы пирожки с картошкой. Для этого пришлось снова недополучить сна из без того урезанной нормы, но оно того стоило. У него вообще все действия по жизни либо ради державы, либо ради семьи, а Миша — и столица его державы, и самый родной человек, который у него вообще есть. И неважно, что держава изошла трещинами, а видятся они сейчас даже не все выходные, потому что у Саши бывают суточные дежурства. Побаловать Мишу домашней кухней — вообще самое малое, что он может сделать, учитывая все обстоятельства. Например, обстоятельство, что он сейчас спускается в сомнительный бар в сумрачном полуподвальном помещении, и на нём даже нет бронежилета — тот слишком хорошо просматривался под одеждой. У Шуры Думского в этом злачном местечке, где не платят налоги и имеют подозрительно много дальних «комнат отдыха», встреча с поставщиком, который может обеспечить ему много чистого белого снега, не дожидаясь зимы. У Саши Романова в разгар этой встречи состоится задержание под маски-шоу. Рыба крупная, без взятия с поличным может вывернуться. И одному его брать нельзя — Лабус, насколько удалось выяснить Шуре, на деловые встречи приходит с охраной. Он, впрочем, шаткой походкой подходя к столику, выдаёт совсем другое: — О!.. Такие люди и без охраны, — оскаливается приветственно, заваливается на стул напротив. Руку не протягивает — не хочет жать её тому, кто травит его город дурью, — но представляется, глядя слегка мимо: — Шура. Человек напротив холодно приподнимает уголки губ. — Лабус. В голубых глазах — не небесно лазурных, как у Московского, а тусклых, как выгоревшая вывеска с расценками ларька, где Саша берёт сигареты, — мелькает подобие веселья. «Смешно ему», — думает Саша и вспоминает, как недавно у них в бобике тряслась и билась в припадке девчонка лет шестнадцати, которую они вывели из тёмного, провонявшего потом и мочой притона. Пиздец весело. Шуре Думскому тоже становится весело. — Лабус, а тебе не обидно, что тебя Лабусом зовут? — А почему мне должно быть обидно? — невозмутимо спрашивает тот. — Labas значит «добрый». Как по мне, это хорошее прозвище: людям плохо, я им даю немного радости. — Радость дорого стоит, — усмехается Шура. Его близорукие глаза сегодня без контактных линз, и зрачки, ища в полумраке фокус, заполоняют радужку шальной чернотой. Лабус возвращает улыбку: — Я же добрый, а не святой. Перейдём к делу? Строить из себя делового Шура любит исключительно перед проститутками на Искровском. Важно отказывается от оплаты за товар натурой, потому что у него всё должно быть «чётко»: «Утром деньги, вечером стулья, киса, слышала? Разврат портит карму». Лениво пересчитывает баксы и иногда, поморщившись, жалуется, что число не по фен-шую, и предлагает лишнюю купюру приглянувшейся ночной бабочке. Девочки называют его «симпотяжкой» и охотно делятся сплетнями района. С ними Шура просто король. С людьми, могущими удержать в голове десять предложений и не забыть половину, отвлёкшись на затяжку или глоток, Шура обыкновенный расфуфыренный торчок, гематоэнцефалический барьер которого оказался достаточно прочен, чтобы он не отупел до животного состояния, с его-то стажем, но плотина здравомыслия уже давно дала течь. Шура быстро теряет фокус и утомляется. Он вообще не мастак доводить задачи из точки А в точку Б. К счастью, у него есть Саша Романов, способный провести дело из точки А в точку Я через все буквы кириллического алфавита, если потребуется. Шура может махнуть рукой и уснуть. Рука, сложившись в плотный кулак, резко бьёт не ожидавшего такого сюрприза Лабуса слева в челюсть. Саша этого, конечно, не слышит, но прекрасно представляет, как головка челюсти покидает височно-челюстной сустав. Тусклые глазёнки Лабуса распахиваются от пронзающей боли. Удар столь чувствителен, что он не удерживается на стуле и сваливается на пол. Саша зрелищем удовлетворён. Он оттолкнулся от стула через мгновение после удара и уже летит вниз. Над головой посвистывает пуля, адресованная ему телохранителем дилера. Позади с грохотом распахиваются двери и звучит команда: «Всем лежать, руки за голову!» Зал охватывают крики и визги. Саша, увернувшись от проскочившей мимо официантки, рывком бросается на Лабуса и, болезненно захватив, коротким перекатом выворачивает его наверх. Он искренне надеется, что хоть один из телохранителей, бросившихся к ним с целью прикончить его, не успеет сориентироваться и пристрелит наркодилера. Вспоминая, сколько окоченевших тел у него на глазах выносили из подвалов, вылавливали из Невы, откапывали из-под пускающих пену дружков, даже не заметивших потери, Саша бы и сам охотно пристрелил Лабуса прямо здесь и сейчас, и ни одна струна его души не дрогнула бы. Но тогда он потеряет разрешение на оружие и работу в органах, а это последнее, чего он сейчас хочет. У него ещё много работы. Телохранителей, вопреки уверениям девочек с Искровского, не толпа, а всего два. Один стреляет, не медля, но шефа всё-таки замечает, и дрогнувшая рука в последний момент уводит пулю от груди в ножку стола. Не дожидаясь второго выстрела, Саша откидывает дилера от себя и собирается вновь уходить от атаки, но телохранителя сбивает с ног подоспевший опер, а второй, так и не выстрелив, прячет пистолет и бежит к служебному входу. Саша не рвётся догонять — там тоже есть, кому встретить. Он поднимается, мимолётно касается заткнутого за пояс пистолета, который так и не пришлось снять с предохранителя, здоровается за руку с ближайшими коллегами, пока другие пакуют Лабуса и проверяют других. На улице уже совсем по-ночному холодно, и Саша, стянув опостылевшую дублёнку, с наслаждением застёгивает на себе длинную куртку с широким, сизо-серым меховым воротом, которую подержал для него в машине его приятель-лейтенант. Вот эта вещь греет, а эти синтетические шубки на тщаславном крашеном меху… Саша остервенело запихивает дублёнку в пакет. — Спасибо, Ген. — Да чё уж там, — улыбается Гена. — Давай по одной, а то ещё возни там будет… Он оглядывается на двери зала, где народу, по Сашиным грубым прикидкам, человек семьдесят, не меньше. — Да-а… — тянет он и угощает лейтенанта сигаретой. В штанах пиликает, заставляя ужаснуться: «Не выложил!», — пейджер. Саша торопится вынуть его из кармана и вздыхает с облегчением: не разбился. Гена, с любопытством взглянув, вскидывает брови: — Ничего себе аппарат! Откуда? Саша, прочитав сообщение, мягко улыбается: — Вторая половина подарила. Вторая половина, вообще-то, пишет, что доехала. Это уже до квартиры, получается — чтоб он не волновался, как Миша добрался в столь поздний час. Саша, зажав сигарету между двух пальцев, торопливо затягивается. Старший следователь выписал ему премию за риск — правда, устно и в виде разрешения поехать домой сразу, не участвуя в переписи барного населения. Ему большего и не надо, на самом деле. Его главная награда уже повесила пальто на крючок и разбирает сумку — не столько со своими вещами, сколько с гостинцами от Смоленска. Тот в последнее время живёт на даче — там спокойнее и безопаснее, — и снабжает их урожаем, «чтоб не тощали». Он уходит мыслями уже куда-то далеко — в сторону меню на завтра, если Смоленск прислал свёклу и капусту, — но телом всё ещё стоит рядом с Геной, а того начинает чрезвычайно занимать вопрос: — А она у тебя блатная, что ли? — Кто? — сперва не понимает Саша. — Ну, вторая половина. — Вроде того, — подумав, признаёт он. — В финансах работает. Будь тут Миша, нервно рассмеялся бы, что, скорее, в их отсутствии. Но Миши здесь нет, и никто не мешает Саше излагать краткие факты их биографий в вольном пересказе. — Мы, вообще-то, со школьной скамьи знакомы. Ага, он на ней ёрзал, а Миша садился рядом, проверяя задачи, и делал вид, что не видит, как он его украдкой рисует. Саша усмехается себе под нос. — Долго я за ней потом бегал… А вторая половина, не вполне осознавая своего высокого предназначения, убегала и шипела… — Но потом, как с дембеля вернулся, всё-таки стали встречаться. Считается же увольнение из действующей армии в 1814 за дембель? Его честно, по указу, отпустили вместе с распускаемым ополчением. Гена, пыхнув сигареткой, смеётся: — Впечатлил, значит? Небось каждую ночь дембельскую расшивал, а? — А то ж, — гордо отвечает Саша. — Ты бы видел, какой у меня мундир с аксельбантами был! О золотых эполетах и треуголке со страусиными перьями он скромно умалчивает. Хватит с Гены мундира. Китель младшего лейтенанта, хоть и непривычен по мелкости звания, у него тоже красивый. И Мише нравится: когда, думая о чём-то своём, не ту дверцу шкафа случайно открывает и на форменную куртку натыкается, притихает и погружается в переживания, а китель на нём видит — начинает, стервец, напевать Аллегрову. Нет, так-то Саше, вообще, всё нравится: поющий Миша — это явление столь же редкое, сколь и прекрасное. Голос у него чудесный, будто бы созданный для напевных, богатых на повторы песен. Слух, что немаловажно, тоже имеется… Спеть только хрен уговоришь. Миша птица вольная — из него песня рвётся только тогда, когда настолько хорошо, что молчать об этом решительно невозможно, а словами хвалиться он не привык. Ну, и вот тогда, когда дразнит, подбивая на какую-нибудь милую глупость. Сашина любимая — поймать его и вовлечь в минутный вальс прямо посреди прихожей. В маленьком помещении, среди путающейся под ногами обуви, это больше на медляк похоже, который сейчас на дискотеках танцевать любят. Потому что они не столько шагают, сколько топчутся на месте, слегка покачиваясь под музыку, которая звучит только в их памяти. Зато стоят, прижавшись друг к другу так близко, как в вальсе никогда б не смогли, и Мишины крепкие ладони касаются его кителя так нежно и невесомо, словно это не ткань, а водная гладь, и если он нажмёт сильнее, то пальцы в ней просто утонут. За этим самым кителем Саша, распрощавшись с Геной, и едет, возвращаясь домой через отделение. В полях-то они, понятно, все по гражданке ходят, да и домой, для самосохранения, тоже, но в отделении он бывает нужен, и хорошо бы его уже постирать и почистить. Компрометирующие Шурины шмотки надо с себя снять и в собственную одежду переодеться, опять же. Зря он, что ли, неустанно убеждает Москву, что у него на работе всё преимущественно такое же нудное и скучное, как у самого Миши в кабинете? Он долго проводит параллели: вот Москва сбежал от Ельцина и американских советников в банк работать, и у него там всякие бумажки, телефон, отчёты, графики, калькулятор бухгалтерский с удобными крупными кнопками… И у Саши тоже примерно так: бумажки, телефон, всякие справки, протоколы, график дежурств по отделу. Ну, ещё заныканный в нижнем ящике шкафа плед — на случай того же дежурства, чтоб вздремнуть в момент затишья. Он же большую часть времени допросы проводит, опросы свидетелей, экспертизы и отчёты читает, фотографии смотрит, свои отчёты наверх пишет, дела перед судом подшивает… Миша, убаюканный этим нудным перечнем и неторопливо поглаживающей его рукой, где-то на этом месте вопросы беспокойные задавать перестаёт и всё больше за лаской льнёт, как большой и нежный кот. Саша ему готов эти ласки хоть до утра дарить, но обычно они, сорвавшись в какой-то момент на заполошное тисканье, засыпают, обнявшись, минут через десять. Во всяком случае, по пятницам. Хотя сегодня Саша вряд ли уснёт до середины ночи. Его не переполняют впечатления — не первое задержание, далеко не первое, — но адреналин есть адреналин. Он делает по дороге домой небольшой крюк и проходит через ларёк, где, по его скромному мнению, создаётся самая вкусная шаверма в городе. Творец этой божественной шавермы, а по совместительству зять владельца, благо, работает допоздна. И охотно крутит ему две в сырном — для Саши со второй половиной на ужин. И, протягивая пакет, заявляет: — Вот, смотри, какую сделал! Как для собственной жены! Саша шутливо отводит купюру назад: — А ты с женой в каких отношениях-то? А то меня, может, за твою шаверму из дома выставят? Рафик добродушно смеётся. — В хороших, брат. Третьего ребёнка уже ждём. — Ну, тогда ладно, — снисходительно произносит Саша, отдавая деньги. Дом встречает его блестящими остроносыми туфлями, аккуратно поставленными на газету обсыхать, не пачкая коврик, и загадочной тишиной. Саша снимает куртку озадаченно — Москва обычно выходит в прихожую встретить его, едва заслышав повороты ключа в замке. Разувшись, он заглядывает в единственную комнату, где горит свет, и улыбка сама растягивает губы: Миша, вытянувшись на диване, просто-напросто спит. Люстра нависает практически над самым диваном, и яркая лампочка бьёт светом прямо Мише в лицо, но Москву это беспокоит примерно никак — лежит такой безмятежный, расслабленный… Саша к нему через комнату крадётся почти на цыпочках, чтоб не потревожить, и, наклонившись, невесомо целует в лоб. Москва, несмотря на все его старания, от этого мимолётного прикосновения тотчас просыпается, открывает глаза и тут же, ослеплённый лампочкой, обратно зажмуривает и негромко говорит: — Привет. — Привет, — Саша, уже себя не сдерживая, это выдыхает ему в губы, прежде чем крепко чмокнуть. Москва в поцелуй улыбается и, наученный первым разом, глаза приоткрывает осторожно и тут же сощуривает. — Давно пришёл? — Только что, — отвечает Саша и отодвигается, позволяя Мише сесть. — Все пирожки съел, или мне оставил? Он так давно ел, что ему одной шавермы явно не хватит. — Пирожки? — сонно взглядывает на него Миша и, после небольшой заминки, выдаёт: — Я до них не дошёл. — Даже чай не пил? Москва слабо машет головой. — Ты знаешь, так глаза устали… Прилёг на пару минут полежать с закрытыми… — И уснул, — констатирует Саша, уперев руки в боки. Миша в ответ невинно улыбается и беззастенчиво обнимает его за талию, утыкаясь лицом под грудь. Саша, обмякнув, приобнимает его одной рукой. Вторую, не видя себе причин в таком удовольствии отказывать, запускает в Мишины волосы и ласково взъерошивает золотые пряди. Нет худа без добра — с тех пор как Москва устал быть недобровольным соучастником реформ, направленных на оживление экономики, но стараниями разных доброхотов больше похожих на добивание, и ушёл до лучших обитателей Кремля в частную сферу, коротко стричься он перестал. И хоть этот плюс кажется сущей глупостью на фоне жирнющего, чёрного минуса всего остального, Сашу это радует. Титанические потери пережитых веков научили его ценить и лелеять каждую счастливую мелочь. А в Москве сейчас теплее, чем у него, и весь месяц льют дожди. У Миши отросшие волосы от этой сырости начали слегка завиваться, до болезненного сладко напоминая мягкие волны той укладки, что он носил в позапрошлом столетии. Саша в них влюблён был до беспамятства. Только, вместо того чтобы целовать, как святыню величайшую, частенько Мишу вынуждал их трепать, ломко запуская пальцы, когда тот уже не знал, что ему на очередной словесный выпад ответить. Саша это упущение сейчас исправляет и, наклонившись, целует Москву в макушку, да так, губами припав, и застывает на несколько упоительных мгновений. Миша к нему прижимается, откровенно нежась, и предлагает: — Давай сейчас чай вместе попьём. — Угу, — откликается Саша, но отлипнуть себя от него заставляет только целых полминуты спустя. — Я ещё шаверму купил. — Шаверму? — в Мишиных глазах мелькает лёгкая опаска. — Надеюсь, не на вокзале? — Пф, нет, конечно! — Саша на такую нелепую идею даже фыркает. — Здесь недалеко, на перекрёстке. Миша, расцепив объятия, слегка ёрзает, отодвигаясь от края дивана поглубже и, откинувшись на спинку, смотрит на него с сомнением: — По-моему, это всё-таки небезопасно. — Небезопасно, мой дорогой, — назидательно возражает Саша, — быть таким красивым и без охраны. Сразу тебя похитить хочется и никогда не требовать выкуп. А ещё шаурму у тебя на улицах есть. А у Рафика шаверма, чтоб ты знал, самая лучшая. На Мишином лице за секунду успевает промелькнуть крайне сложная гамма эмоций — аккуратное сомнение, малость польщённое смущение, капелька возмущения и доля иронии… А потом совершенно конкретное — тепло. — Ладно, убедил. Попробую.