Damn Monday

PG-13
Завершён
15
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 5 655 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
15 Нравится 7 Отзывы 5 В сборник

Минхо ненавидит понедельники

Настройки
Примечания:
Воздух в крохотной однокомнатной квартирке на самой окраине города был густым, обволакивающим и до боли знакомым. Он въелся в стены, в шторы, в самую ткань их быта. Сладковато-острый аромат жареного риса с кимчи смешивался с едким, тревожным шлейфом чего-то пригоревшего, создавая странную, но привычную симфонию запахов их дома. Минхо, с трудом удерживая два набитых под завязку пластиковых пакета, пинком закрыл за собой дверь, едва справляясь с связкой ключей, которая выскальзывала из его пальцев. Громкий щелчок замка прозвучал как финальный аккорд его долгого дня. — Опять устроил на нашей кухне пожар? — крикнул он, скидывая потрепанные кроссовки в тесной, узкой прихожей, где их два пальто висели на одной вешалке, тесно прижимаясь друг к другу. С кухни, за занавеской, отделяющей микроскопическую «столовую» от коридора, донесся счастливый, чуть виноватый смех. — Немного перегрелось! Ничего страшного! — прокричал в ответ голос, который для Минхо всегда звучал как самое уютное место на земле. Хан Джисон стоял у портативной газовой плиты, вставленной прямо на стиральную машину, в своей застиранной до мягкости футболке с потускневшим принтом и растянутых спортивных штанах. Его темные волосы были растрепаны так, будто он только что встал с постели, а на щеке алел забавный, четкий след от шва подушки — отпечаток недавнего послеобеденного сна. Картина самого обычного вечера в их самой обычной, немного убогой, но безмерно родной жизни. Минхо, сгребя пакеты, прошел на кухню, с трудом протиснувшись между холодильником, гудевшим как взлетающий самолет, и краем обеденного стола, заставленным чашками и конспектами. Он подошел сзади и обнял Джисона, прижавшись грудью к его спине, уперевшись подбородком в мягкую ткань футболки на его плече. Он глубоко вздохнул, вдыхая знакомый, успокаивающий запах его дешевого яблочного шампуня, который теперь был смешан с дымом и специями. — И что за шедевр кулинарии мы сегодня пытаемся осилить? — пробормотал он прямо ему в ухо, голос его стал тише, грубее от усталости и наполненный нежностью. — Жареный рис с сосисками! — с гордостью объявил Джисон, не переставая энергично помешивать подрумяненное содержимое сковороды. — Как работа? Опять какой-нибудь дед заставлял тебя три часа объяснять, как отправить стикер в мессенджере? — Хуже, — Минхо закатил глаза, а его губы сами потянулись к теплой коже Джисона, чтобы оставить легкий, быстрый поцелуй чуть ниже линии волос на его шее. — Бабулька лет восьмидесяти принесла свой планшет и заставила меня установить ей десять игр для внуков, а потом полчаса с пеной у рта доказывала, что у нее не работает вай-фай. Оказалось, она каждый раз выключала его кнопкой на роутере, «чтобы электричество не зря тратить». — Гениально, — рассмеялся Джисон, его плечи вздрогнули под руками Минхо. Он выключил конфорку, и резкий шипящий звук сменился наступившей тишиной. Он повернулся в его объятиях, и его руки, пахнущие подсолнечным маслом, соевым соусом и чем-то острым, обвили шею Минхо. Легкие, почти невесомые брызги масла украшали его запястья. — Соскучился по тебе. — Я тоже, — прошептал Минхо в ответ их поцелую. Он был неторопливым, сладким, чуть соленым от следа кимчи. Они замерли так, посреди своей бедной кухни, с разбросанной посудой и пакетами из магазина у ног, под мерцающий, неровный свет дешевой люминесцентной лампы, которая вот-вот должна была перегореть. Но в этот момент это мерцание было похоже на гирлянды, а запах гари — на дорогой парфюм, потому что это был их дом, и они были вместе. Позже, устроившись на застиранном овчинном пледе прямо на полу — потому что другого места в комнате попросту не было, — они ужинали вокруг низкого, потертого столика. Ели прямо из сковороды, передавая ее друг другу, их колени под столом соприкасались, создавая точку опоры в этом крошечном мире. Джисон вдруг отложил палочки для еды, с тихим стуком положив их на край столика, и потянулся к своей старой джинсовой куртке, бесформенно висевшей на спинке стула. Его пальцы порылись в одном из внутренних карманов. — Кстати, держи. Купил для тебя кое-что. — Его голос прозвучал небрежно, слишком небрежно для такой простой фразы. Он бросил Минхо на колени маленький, неказистый сверток, завернутый в оберточную бумагу с едва заметными звездочками, будто купленную впопыхах на последние деньги. Он был перевязан обычной бечевкой, завязанной на небрежный узел. Минхо поднял бровь, с любопытством развернув подарок. Бумага шуршала громко в тишине комнаты. Внутри, на мягкой белой вате, сидела маленькая плюшевая квокка. Она была сделана явно кустарно: мех местами сбился, одна лапа была пришита криво и торчала в сторону, а черные глазки-бусинки смотрели в совершенно разные стороны, придавая зверьку глуповато-трогательное выражение. — Вау, — безэмоционально протянул Минхо, поворачивая игрушку в руках. — Это с блошиного рынка? Или это какой-то новый вид секс-игрушки, о котором я не знал? — Очень смешно, — Джисон фыркнул и бросил в него смятым свертком, но уголки его губ дрогнули. — Нажми на живот. Минхо, все еще усмехаясь, нашел на мягком животике квокки почти невидимую шовную складку и надавил. Игрушка дрогнула, и изнутри, сквозь дешевый синтепон, замигал тусклый желтый светодиод, едва освещая ткань. А затем она хрипло, с легким шипением и треском, будто голос пробивался сквозь помехи старого радио, пропищала записанную на уличном микрофоне фразу: «Я люблю тебя!». Минхо расхохотался, искренне и громко. Его смех заполнил всю комнату, вытесняя тишину. — Звучит так, будто ты это говоришь, наглотавшись гелия, как бурундук прям. Где ты такое откопал? — В магазине у метро случайно наткнулся. Показалось… милым, — Джисон улыбнулся, но взгляд его на секунду уперся в остатки риса на сковороде, и в его глазах, в легком напряжении вокруг них, мелькнула тень, которую Минхо не сразу заметил. — Ну, знаешь. На случай, если я на работе задержусь или… куда уйду. Соскучишься — нажмешь на нее. И я как будто рядом. Тень коснулась и сердца Минхо. Он отложил игрушку в сторону, и его рука потянулась через столик, сдвигая чашки, чтобы его пальцы легли поверх руки Джисона, закрыли ее своей теплотой. — Зачем мне это, дурак? — он прошептал, и его голос вдруг стал очень тихим и очень серьезным. Его пальцы переплелись с пальцами Джисона, сцепились с ними, как замок. — Ты всегда здесь. Прямо тут. Он поднес их сцепленные руки к своим губам и коснулся костяшками Джисона, чувствуя под ними тонкую кожу и живое тепло. Тень рассеялась, смытая этим простым жестом. Они допили свой дешевый, слишком сладкий чай из разных, непарных кружек и завалились спать, втиснувшись в узкую односпальную кровать, которая занимала половину комнаты. Они легли, прижавшись друг к другу, как две ложки в тесном ящике, спина к спине, дыхание в такт. Минхо чувствовал каждое движение грудной клетки Джисона, ощущал его тепло сквозь тонкую ткань майки. Он засыпал под ровное, теплое дыхание у себя в затылке, под мерный стук сердца другого человека, который был его домом, его самым надежным и постоянным местом во всей вселенной. И этот стук был гораздо громче и правдивее, чем любое записанное признание.

❤️‍🩹❤️‍🩹❤️‍🩹

На следующее утро место рядом было холодным и пустым. Минхо, еще не до конца проснувшись, поморщился во сне и потянулся рукой через всю кровать, инстинктивно ища привычное тепло другого тела. Его ладонь скользнула по прохладной, смятой простыне, нащупала вмятину от подушки, но не нашла того, что искала. Он лениво подумал, что Джисон, наверное, ушел на утреннюю смену на склад, даже не разбудив его — такое иногда случалось. Сонно потянувшись к телефону на тумбочке, чтобы отправить ему сонное «Соскучился уже» или глупый стикер, он вместо этого увидел новое сообщение. Не от Джисона. От их общего друга, Чанбина. Чанбин: Привет. Как ты? Может, встретимся днем? Выпьем кофе. Минхо нахмурился, протирая глаза. Странно. Чанбин, яркий и неформальный, обычно писал сразу им обоим в общий чат «Эй, любовники, выживете без друг друга пару часов?» или что-то в этом духе, чтобы скоординировать время. Писать ему одному, да еще и так сдержанно-официально… Это было непохоже на него. Он снова посмотрел на чаты — ни нового сообщения, ни даже «онлайн» под именем Джисона. Он ответил, чувствуя легкий укол непонятной тревоги.

Минхо: Да, конечно. После обеда. Джисон на работе, я свободен.

Ответ пришел почти мгновенно, будто Чанбин сидел, уставившись в экран в ожидании. Чанбин: Хорошо. Только ты, ладно? Нам нужно поговорить. И вот она, холодная, липкая капля тревоги, просочилась куда-то глубоко под ложечкой и замерла там, тяжелая и необъяснимая. Что-то было не так. Что-то серьезно не так.

***

Они встретились в небольшой, полупустой кофейне неподалеку, куда всегда ходили втроем. Воздух пах горьковатым эспрессо и сладкой выпечкой, но сегодня этот запах почему-то не казался уютным. Чанбин уже сидел за столиком у самого окна, и вид у него был потерянный. Он не просто выглядел уставшим — он выглядел вымотанным. Его обычно живое и открытое лицо было серым и осунувшимся, а под глазами залегли глубокие, фиолетовые тени, будто он не спал всю ночь. Он не смотрел в телефон, а просто смотрел в окно, невидящим взглядом, обхватив своими большими ладонями высокую кружку с дымящимся кофе, будто пытаясь выжать из нее каплю тепла для своих замерзших пальцев. Минхо, сжавшийся внутри от этого зрелища, опустился на стул напротив, не снимая куртки. — Что случилось? — сразу выпалил он, отбросив всякие приветствия. Его голос прозвучал резче, чем он планировал. — Ты выглядишь ужасно. Опять всю ночь играл в игры? Чанбин медленно перевел на него взгляд. — Минхо… — он начал и замолчал, сглотнув. Его пальцы сильнее сжали кружку. — Как ты? Правда. Как дела? Вопрос прозвучал глупо и неуместно, но в его интонации не было ни капли обычного дурачества. Минхо почувствовал, как холод под ложечкой начинает расползаться, превращаясь в легкую дрожь. — Нормально. Работаю. Вчера с Джисоном чуть не поссорились из-за того, кто будет мыть эту злополучную сковородку после его кулинарного подвига, — он фыркнул, но звук вышел напряженным. — В общем, все как всегда. Обычная жизнь. А что такое? — Он посмотрел на Чанбина прямо, уже не скрывая своего беспокойства. Чанбин посмотрел на него, и в его глазах было такое глубокое, неподдельное сострадание, что у Минхо похолодело внутри. Это был не просто взволнованный или уставший взгляд — это был взгляд, полный жалости. Той самой жалости, которую бросают на человека, получившего страшный диагноз, но еще не знающего о нем. Минхо почувствовал, как по спине пробежали мурашки. — Он… Джисон… — Чанбин запнулся, его слова застряли в горле. Он сделал слишком большой и поспешный глоток обжигающего кофе, явно чтобы выиграть время, смягчить удар, который еще не был нанесен. Его пальцы нервно постукивали по керамике. — Он сейчас не с тобой? Голос его звучал слабо, почти испуганно. — На работе, я же сказал. Смена с шести утра, — повторил Минхо, и его собственный голос прозвучал резче, чем он хотел. Раздражение, острое и колючее, поднималось в нем, пытаясь заглушить нарастающую, иррациональную панику. — Ты что, не выспался? Совсем крыша поехала? — Он попытался ввернуть шутку, но она повисла в воздухе тяжелым, нелепым камнем. — Да, — слишком быстро, почти машинально согласился Чанбин, опуская глаза и рассматривая какие-то невидимые пятна на столешнице. Он не смог выдержать прямого взгляда. — Да, не выспался. Слушай, Минхо… — Он глубоко вздохнул, поднял на него взгляд, и снова эта ужасающая, всепроникающая жалость. — Если тебе что-то нужно… если вдруг будет тяжело… ты всегда можешь ко мне прийти. Понимаешь? В любое время дня и ночи. Неважно, три утра на часах или полдень. Просто позвони, и я буду там. Окей? Минхо смотрел на него, и его мозг отказывался складывать эти слова в какую-либо логическую картину. Они сидели в их обычной кофейне, за их обычным столиком, но все вокруг будто сдвинулось на пару градусов, стало ненастоящим, сюрреалистичным. Тревога сжала его горло холодным обручем. — Спасибо, Чанбин, я… я ценю это, правда, — он произнес медленно, тщательно подбирая слова, чувствуя, как они вязнут в липком тумане непонимания. Он пытался вернуть все на привычные рельсы. — Но, честно, вроде все более-менее окей. С работой проблем нет, с квартирой… терпимо. Джисон… — он произнес это имя, и оно почему-то стало якорем, точкой опоры в этом внезапно пошатнувшемся мире. — Джисон обо всем заботится. Он у меня такой, знаешь. Всегда все проконтролирует, все уладит. На него всегда можно положиться. Он сказал это с легкой улыбкой, пытаясь убедить не столько Чанбина, сколько самого себя. Но вместо того чтобы разрядить обстановку, его слова, казалось, только сильнее ранили друга. Выражение лица Чанбина исказилось от непереносимой боли, и он снова отвел взгляд в окно, сжав губы в тонкую белую ниточку. Он выглядел так, будто вот-вот расплачется. И от этого молчаливого, отчаянного горя друга холод внутри Минхо стал абсолютным, всепоглощающим и окончательно безымянным. Он ушел из кофейни с неприятным, трудноопределимым осадком на душе, словно проглотил комок холодной золы. Слова Чанбина, его жалкий, полный боли взгляд висели в воздухе перед ним, не находя объяснения. Каждый привычный звук города — гул машин, отдаленные голоса — казались приглушенными, доносящимися сквозь вату этой непонятной тревоги. Дома было пусто и как-то особенно тихо. Не уютная тишина ожидания, а гнетущая, зияющая пустота. Воздух застоялся, пропахнув остывшим жиром и одиночеством. Сковородка с пригоревшими остатками вчерашнего ужина все еще стояла в раковине, как немой укор счастливому вчерашнему вечеру, который теперь казался далеким и нереальным. Минхо попытался позвонить Джисону. Он слушал монотонные гудки в трубке, упираясь лбом в прохладное стекло окна, за которым медленно гас день. После третьего гудка щелчок, и механический женский голос произнес: «Абонент временно недоступен». Тревога, тихая и навязчивая, начала сжимать его горло все туже, превращаясь в почти физический удушающий ком.

***

Вечером, когда уже окончательно стемнело и город за окном зажег свои ночные огни, дверь наконец скрипнула. Минхо выскочил из комнаты, сердце бешено колотясь где-то в горле. — Где ты пропадал? Телефон не берешь! — он набросился на Джисона, который молча, с невыразимым усилием, медленно разувался в тесной прихожей. Он даже не поднял головы. — Смена затянулась, — голос Джисона звучал глухо, отдаленно, будто доносился из-за толстого стекла или из глубокого колодца. В нем не было ни жизни, ни привычных эмоций. — Потом начальник заставил разгружать фуру. Еще и телефон разрядился, прости. Он поднял наконец взгляд, и Минхо отшатнулся внутренне. Джисон выглядел не просто смертельно уставшим. Хан выглядел опустошенным. Его глаза были стеклянными, в них не отражался свет лампы. Лицо было бледным, почти серым, а на щеках горели два лихорадочных пятна румянца. Он стоял, слегка пошатываясь, будто его удерживали на ногах только воля и инерция. Все раздражение Минхо мгновенно улетучилось, сменившись стремительной, всесокрушающей волной нежности и беспокойства. — Иди сюда, — он притянул его к себе, обнял, стараясь быть нежным, но в то же время чувствуя, как хочет прижать его крепче, чтобы защитить от чего-то невидимого. Джисон обнял его в ответ, но его объятия были какими-то слабыми, бессильными, будто все силы ушли в эти несколько часов. Он просто висел на нем, безвольно уткнувшись лицом в его плечо, будто вот-вот растает, рассыплется в пыль. Минхо почувствовал, как холод от его куртки проникает сквозь ткань его футболки. — Чанбин сегодня какую-то дичь нес про тебя, — тихо проговорил Минхо, гладя его по спине, чувствуя под ладонью слишком острые лопатки. — Беспокоился о тебе, кажется. Весь какой-то странный был. Джисон замер в его объятиях на секунду, затем слабо вздохнул, и его дыхание было прохладным и прерывистым у него на шее. — Чанбин — хороший друг, — тихо, почти шепотом, выдохнул он, и в его голосе послышалась такая бездонная, неизбывная грусть, что у Минхо сжалось сердце. — Слушай его. Доверься ему. Ладно? Эти слова прозвучали не как просьба, а как что-то большее. Как завещание.

Как мольба.

Потом такие дни стали повторяться, сбиваясь в странный, тревожный ритм. Джисон то был рядом — теплый, живой, смеющийся, готовый на глупости вроде борьбы подушками или танцев на крохотной кухне, то вдруг становился тихим, отстраненным, почти прозрачным. Он мог сидеть на подоконнике, глядя в окно, и казалось, будто сквозь него проступает свет уличного фонаря. Минхо начал замечать странности, которые сначала отказывался признавать. Иногда его рука на мгновение будто проходила сквозь ткань футболки и плечо Джисона, встречая на своем пути лишь ледяную, разреженную пустоту, прежде чем наткнуться на твердую кость и плоть. Он вздрагивал и списывал это на игру воображения, на переутомление. Иногда он ловил себя на том, что за обедом, погруженный в мысли, он ставил на стол только одну тарелку, один стакан, и лишь потом спохватывался, с чувством вины и недоумения хватая вторую из шкафа. Он убеждал себя, что это просто усталость, стресс от работы, что ему нужно выспаться. Минхо стал инстинктивно, как к спасательному кругу, больше времени проводить с Чанбином. Тот был каким-то напряженным, ходил словно натянутая струна, но всегда был готов помочь — принести контейнеры с домашней едой, которую якобы приготовила его мама (хотя на вкус она была как из дорогого ресторана), помыть наконец ту самую злополучную сковородку и гору другой посуды, скопившуюся в раковине. Он мог просто посидеть рядом на потертом диване в полной, тяжелой тишине, включив фоном какой-нибудь незамысловатый сериал, просто чтобы заполнить собой гнетущую пустоту квартиры. — Ты как? — он спрашивал каждый раз, едва переступив порог, и в его глазах, помимо заботы, читался неподдельный, почти животный страх. — Ничего нового? Ничего… необычного? — Все как всегда, — отвечал Минхо, уставше улыбаясь, стараясь не встречаться с ним взглядом. — Джисон сегодня вернулся рано, мы смотрели телевизор. Обсуждали, куда бы поехать, если бы были деньги. Чанбин просто кивал, его лицо на мгновение искажалось гримасой боли, а затем он сжимал плечо Минхо так крепко, так отчаянно, что тому было почти больно, и быстро, слишком быстро менял тему, начинал говорить о работе, о новых фильмах, о чем угодно, только не о главном.

***

Однажды утром Минхо проснулся от полной, абсолютной, давящей тишины. Это была не просто тишина — это был вакуум. В квартире не было ни звука. Ни привычного, уютного храпа Джисона, ни скрипа пружин кровати под его весом, ни его сонного поворота с бормотанием чего-то несвязного. Не было даже звуков с улицы — будто весь мир замер. Он резко сел, сердце колотясь где-то в висках. Сторона кровати была пуста. Не просто пуста — она была идеально ровной. Простыня на той стороне была натянута, холодная и гладкая, будто на ней никто не спал несколько дней, будто ее только что застелили. Ни вмятины от тела, ни складок, ни тепла. Лежала только та самая, криво сшитая плюшевая квокка. Она лежала посреди этой пустоты, на подушке Джисона, ее кривые глазки-бусинки смотрели в потолок. Ледяной ужас, стремительный и всесокрушающий, пронзил его, парализовав на секунду дыхание. Потом адреналин ударил в голову. Он в панике вскочил с кровати, босиком выбежал в коридор. — Джисон? — его голос прозвучал хрипло и неестественно громко в этой тишине. Ответа не было. Он обыскал всю квартиру с нарастающим, диким отчаянием. Крошечную ванную, задергивая шторку душа с безумной надеждой. Заставленный старыми коробками балкон, срывая с вещей покрывавший их слой пыли. Он даже распахнул дверцы платяного шкафа — абсурдная, детская надежда, что он может там прятаться, играя в прятки. Пусто. Везде было пусто, тихо и холодно. Идеально чисто. Ни одной вещи Джисона, ни его старой куртки на вешалке, ни его растоптанных тапочек у порога. Ни следов его присутствия. Будто его никогда и не было. Только тихая, холодная квартира.

Джисон ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Ушел.

Хан Джисон бросил его.

Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я

ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.

Он стал звонить. Сначала раз, потом пять, потом десять. Телефон Джисона упорно, с каким-то бездушным постоянством, уходил на автоответчик после третьего гудка. «Абонент временно недоступен». Эта фраза начала звучать как насмешка, как зловещее заклинание. Его пальцы дрожали, когда он набирал сообщение Чанбину.

Минхо: Чанбин

Минхо: Джисон пропал

Минхо: Это не шуткав, его нигдк нет

Минхо: Я не, звднаю что мнея делать

Чанбин примчался через десять минут, будто стоял под дверью все это время. Он ворвался в квартиру запыхавшийся, с расширенными от ужаса глазами, а волосы были взлохмачены. — Минхо, — он выдохнул его имя и схватил его за плечи, сильными руками заставляя опуститься на край кровати, на ту самую холодную, пустую сторону. — Минхо, дыши. Успокойся. Сядь. Пожалуйста. — Где он? — голос Минхо сорвался на высокий, истеричный визг, в котором было больше животного ужаса, чем гнева. Слезы текли по его лицу сами по себе, горячие и соленые. — С ним что-то случилось? Может, его забрали в полицию? Может, с ним на работе что-то произошло? Он на складе, там же тяжести, он мог упасть, его могло придавить! Чанбин, ты должен помочь мне его найти! Мы должны его найти! Сейчас же! Он пытался вскочить, рвануться к двери, но Чанбин вдруг обнял его. Обнял так крепко, так отчаянно-сильно, что у Минхо перехватило дыхание и хрустнули ребра. И тут Минхо почувствовал, что тело Чанбина не просто дрожит — оно сотрясается в конвульсиях от сдерживаемых, но уже прорывающихся наружу рыданий. — Прости, — он хрипел ему прямо в ухо, его голос был сорванным, полным неподдельной, сокрушительной боли, от которой замирало сердце. — Прости, что не сказал тебе раньше. Я не знал, как… Я не мог… Он… он не вернется, Минхо. Он уехал. Очень далеко. Он не хотел тебя бросать, клянусь всеми святыми, он не хотел! Но он не мог остаться. Он просто не мог. Он умолял меня, плача, позаботиться о тебе. Он так тебя любит. Так сильно любит. Минхо с силой оттолкнул его, не веря своим ушам. Его разум, его вся сущность отказывались воспринимать эти чудовищные, бессмысленные слова. Они врезались в него осколками стекла, не складываясь в картину. — Что? — он прошептал, застыв. — Что за бред ты несешь? Куда он уехал? Почему он мне ничего не сказал? Почему не написал? Не оставил записки? Это какой-то дурацкий розыгрыш? Вы с ним сговорились? Отвечай! Он снова вскрикнул, его пальцы впились в плечи Чанбина, тряся его. — Он не мог! — крикнул Чанбин, и его собственное горе, наконец, прорвалось наружу с такой силой, что, казалось, снесет стены. Слезы текли по его лицу ручьями, смешиваясь с соплями, его лицо исказилось от непереносимой муки. — Он не мог тебе сказать, потому что не смог бы уйти, видя твое лицо! Он не смог бы уйти от тебя никогда! Пойми! Ему пришлось! Последние слова он выкрикнул так, будто вырывал их из самой глубины своей души. И в этом отчаянном крике была не просто боль, а страшная, неопровержимая правда, которая наконец обрушилась на Минхо всей своей тяжестью, заставляя его задыхаться и медленно, в абсолютном молчании, сползать на пол, на холодный, безжизненный линолеум их крошечной прихожей. — Он не хотел, чтобы ты видел его… таким, — голос Чанбина оборвался, превратившись в сдавленный шепот. Он смотрел куда-то в пол, не в силах встретиться с взглядом Минхо. — Он любит тебя. Больше жизни. Он просил передать тебе это. Это последнее, что он сказал. Минхо отступил назад, как от удара, натыкаясь на комод. В висках застучало, в глазах потемнело, и комната поплыла, лишившись привычных очертаний. Его взгляд, безумный, ищущий точку опоры, упал на плюшевую квокку, одиноко валявшуюся на подушке. На эту жалкую, кривую пародию на утешение. Он схватил ее. Ткань была холодной и шершавой под его пальцами. Он сжал игрушку в руке, судорожно, с безумной, отчаянной силой нажимая на живот снова и снова, как будто в этом механическом шипении был зашифрован код, способный вернуть все назад. Щелчок. Хриплое шипение.

Я люблю тебя!

Щелчок. Треск.

Я люблю тебя!

Щелчок. Безжизненный писк.

Я люблю тебя!

Каждое хриплое, искаженное признание, будто доносящееся из-под толщи воды, разрывало гнетущую, мертвенную тишину комнаты. Это была жуткая пантомима, танец отчаяния под звуки сломанной игрушки. Чанбин смотрел на это, и его лицо было искажено гримасой такого всепоглощающего страдания, что, казалось, плоть вот-вот не выдержит и разорвется, обнажив незаживающую рану. И вдруг, как удар разряда тока, по телу Минхо пронеслась не мысль, а физическое ощущение. Ощущение ужасной, невыносимой правды, которая всегда была здесь, на поверхности, но которую он отказывался видеть. Холодная сторона кровати. Не просто сегодня утром. Она была холодной вчера. И позавчера. И неделю назад. Он засыпал, закутавшись в свое одеяло, спиной к этой ледяной пустоте, объясняя себе это сквозняком из окна. Пригоревшая еда в раковине. Та самая сковородка. Она так и стояла там. Не день, не два. Она стояла там, покрытая толстым, заскорузлым, почти окаменевшим слоем нагара, и над ней не кружились мухи. Она была как музейный экспонат, памятник последнему ужину, который никто не собирался мыть. Никто. Молчание телефона. Он звонил и звонил. Но в истории звонков не было ни одного входящего. Ни одного сообщения от него. Только его собственные, одинокие попытки достучаться. Постоянные, навязчивые. Как будто связи с этим номером никогда и не существовало. Взгляд Чанбина. Его глаза, всегда полные этой ужасающей, животной жалости. Его вопросы: «Как ты? Правда?». Его попытки накормить, прибраться, заполнить собой пространство. Не просто как друг. Как человек, исполняющий последнюю волю. Как единственная ниточка, связывающая Минхо с реальностью, которая уже распалась. Джисон. Его смех, который стал каким-то тихим, призрачным эхом. Его объятия, которые стали слабыми, почти неощутимыми. Его кожа, которая иногда казалась такой холодной. Его фраза, брошенная тогда так невзначай, с улыбкой, которая, Минхо теперь это понимал, была полной безысходности: «Нажми на нее, если я на работе задержусь или куда уйду». Не уеду. Именно уйду. И последнее. Самое страшное. Самое невыносимое. Он не хотел, чтобы ты видел его… таким. Таким. Не уставшим. Не больным. Не уезжающим.

Мертвым.

Правда обрушилась на него не как озарение, а как бетонная плита, раздавив грудную клетку, вышибив воздух из легких. Он не уехал. Его не было в этой квартире уже очень, очень давно. Все это время Минхо жил в призрачном мире, в иллюзии, которую его собственный разум создал, чтобы защититься от невыносимой боли. А Чанбин… Чанбин молча стоял на страже этой иллюзии, пытаясь смягчить падение, которое теперь все равно наступило, такое сокрушительное и окончательное. Плюшевая квокка выпала из его ослабевших пальцев и упала на пол, издав последнее, захлебывающееся: «Я лю…» — и замолчала. Минхо поднял на Чанбина взгляд. И это был уже не взгляд растерянного, испуганного мальчика, а прямой, ясный, страшно осознанный взгляд взрослого человека, продирающегося сквозь кошмар к единственно возможной правде. И в этом взгляде он увидел всё. Всю правду, которую Чанбин так отчаянно пытался скрыть за завесой лжи, сотканной из самой что ни на есть жалости и любви. Он увидел боль, страх, неподдельное горе и страшную, утомительную тяжесть долга, который его друг взвалил на свои плечи. — Когда? — его голос был чужим, беззвучным шепотом, скрипом пересохшего дерева на ветру. В нем не было ни злости, ни упрека — только ледяная, всепоглощающая пустота. Чанбин просто смотрел на него, его рот был приоткрыт, по бледным, заплаканным щекам безостановочно текли новые слезы. Он не мог вымолвить ни слова, лишь беззвучно шевелил губами, будто рыба, выброшенная на берег. — Когда?! — закричал Минхо, и его крик был полон такой первобытной, всесокрушающей боли, что, казалось, сама материя мира содрогнулась. В этом крике был ужас, отрицание, гнев и отчаяние, смешавшиеся в один оглушительный вопль. — Два месяца назад, — выдавил наконец Чанбин, и его тело обмякло, будто из него вынули позвоночник. Он рухнул на колени, его плечи тряслись от беззвучных рыданий. — Его сбила машина. Ночью. Когда он возвращался со смены пешком… экономил на автобусе. Тот поворот возле склада… ты знаешь… там всегда темно, фонари не работали. Водитель… водитель был пьян. Он даже не тормознул. Просто… уехал. Джисон даже не понял, что произошло. Он не страдал. Он ничего не чувствовал. Минхо замер. Каждое слово вонзалось в него, как раскаленный гвоздь, выжигая последние островки иллюзий. Тишина в комнате стала густой, тяжелой, как свинец. Она давила на уши, на грудь, не давая дышать. Минхо стоял, не шевелясь, его лицо было маской из чистого, немого ужаса. Он не плакал. Он даже не дышал. Он просто... застыл. Чанбин, все еще стоя на коленях, смотрел на него, и его собственное горе смешивалось с животным страхом за друга. Он видел, как в этих глазах, только что ясных, снова нарастает туман отрицания. — Минхо... — охрипшим голосом начал он, поднимаясь. — Послушай меня. Пожалуйста. Ты должен это услышать. Минхо не реагировал. Его взгляд был устремлен в пустоту, сквозь стены, сквозь время. — Когда... когда это случилось, — голос Чанбина срывался, но он заставлял себя говорить, вытаскивая наружу слова, которые годами жгли ему душу. — Я примчался в больницу. Ты уже был там. Тебя вызвали как экстренного контакта. Ты... ты стоял в коридоре. Возле двери в реанимацию. Ты был абсолютно спокоен. Слишком спокоен. Чанбин сделал глоток воздуха, словно его душили. — Врач вышел и все тебе сказал. Сказал, что он мертв. Что ничего нельзя было сделать. Ты посмотрел на него, кивнул и сказал: «Хорошо. Он сейчас выйдет? Он, наверное, устал, нам надо домой». Слезы снова потекли по лицу Чанбина, но он их не замечал. — Ты не понимал. Твой мозг... твой разум просто... отказался это принять. Он отключился. Сломался. Ты вел себя так, будто он просто задержался на работе. Ты говорил с ним по телефону... по своему телефону... Ты оставлял ему сообщения, спрашивал, когда он вернется, что приготовить на ужин. Он сжал кулаки, его ногти впились в ладони. — Я пытался... Боже, как я пытался до тебя достучаться! Но ты смотрел на меня пустыми глазами и говорил: «Он же только что звонил, ты что, не слышал?» Ты накрывал на стол на двоих. Говорил с ним в пустую комнату. Смеялся в ответ на шутки, которых никто не говорил. Чанбин подошел ближе, его голос стал тише, полным бесконечной жалости и усталости. — Я видел, как ты... как ты обнимал воздух. Как ты поворачивался ночью на кровати и шептал «Я тебя люблю» в никуда. Твое сознание создало его из ничего, Минхо. Из памяти. Из любви. Из самой сильной боли, которую только можно представить. Потому что жить в мире, где его нет, было невозможно. Твой мозг предпочел сойти с ума, чем принять эту правду. Он замолчал, давая этим словам проникнуть в оцепеневшее сознание Минхо. — И я... я не смог его остановить. Я не смог тебя остановить. Я мог только... быть рядом. Поддерживать эту иллюзию. Потому что когда я пытался говорить правду... ты просто переставал меня видеть. Ты смотрел сквозь меня. И я боялся, что если я разрушу этот хрупкий мир, который ты построил, ты просто... рассыплешься. Исчезнешь. И я потеряю вас обоих. Минхо медленно, очень медленно поднял руки и уставился на них, как будто впервые видя. Руки, которые обнимали призрак. Руки, которые готовили еду для двоих. Руки, которые все это время жили в кошмаре, который сам же и создал. И наконец, тихо, беззвучно, по его лицу покатилась первая слеза. Не истеричная, не громкая. Тихая, как шепот, и от того — бесконечно страшная. Это была слеза осознания. Самая мучительная боль — это та, которую наконец позволили себе почувствовать.

💔💔💔

Воздух был холодным и острым, как лезвие. Каждый выдох превращался в струйку пара, растворяющуюся в мертвой, давящей тишине кладбища. Снег падал беззвучно, большими, ленивыми хлопьями, застилая мир стерильным, безжизненным саваном. Минхо стоял неподвижно, вглядываясь в черную полированную поверхность гранита. Его собственное отражение на ней было искажено, размыто — бледное лицо, темные круги под глазами, словно призрак, запертый по ту сторону вечности. Он медленно, почти ритуально, снял перчатку и коснулся пальцами букв, высеченных в камне. Ледяной холод мгновенно пронзил кожу, но он не отдернул руку. Это был единственный контакт, на который он был способен. — Принес тебе, — его голос прозвучал хриплым шепотом, слишком громким в этой всепоглощающей тишине. Он казался чужим, принадлежащим не ему, а этому месту. Он опустился на колени, не обращая внимания на снег, промокавший брюки, и положил к подножию памятника небольшой, идеальный букет. Не алых, как принято, а белых роз. Белых, как незапятнанная память, как первый снег, как его любимая улыбка. — Они… они пахнут свежестью. И одиночеством. Как ты сейчас. Снег тихо шуршал, падая на плечи его старого пальто. — Мне тебя не хватает. — Эти слова были выдохнуты в камень, словно признание, которого тот никогда не услышит. — Так, что кажется, грудная клетка вот-вот треснет. Каждое утро я просыпаюсь и первое, что я чувствую — это пустота. Она тяжелая, как камень. Я ношу ее в себе весь день. Чанбин… Чанбин говорит, я должен говорить с тобой. Должен рассказывать о жизни. Что ты хотел бы это слышать. Он замолчал, пытаясь сглотнуть ком в горле, который не поддавался. — Я пытаюсь. Честно. Чанбин… он нашел какого-то врача. Психиатра. Мы сидим в теплом кабинете, пахнет кофе и книгами, и он задает мне вопросы. О тебе. О том, что я вижу. О том, что чувствую. Это… это самая тяжелая работа в моей жизни. Больше, чем разгружать те фуры. Потому что он заставляет меня признать, что тебя нет. А я… — его голос сорвался, — а я не могу. Не могу предать тебя. Не могу отпустить. Потому что если я отпущу, то что останется? Только эта пустота. Джисон, мне так не хватает тебя. Он судорожно полез в карман и вытащил потрепанную плюшевую квокку. Одна ее лапка была аккуратно, с какой-то болезненной тщательностью, заштопана белыми нитками. — Я ношу ее с собой. Везде. В магазин, на работу, к этому врачу… Она лежит у меня на столе, когда я сплю. Иногда я просыпаюсь от того, что случайно нажимаю на живот ночью. И она хрипит в темноте: «Я люблю тебя». Голос такой сломанный, жалкий… как я. И я закрываю глаза и представляю, что это ты так смеешься, наглотавшись гелия. Глупо, да? А потом я плачу. Потому что понимаю, что это всего лишь запись. Всего лишь кусок пластика и ткани. А тебя нет. Слезы текли по его щекам, горячие и живые, оставляя на морозе ледяные дорожки. — Я ненавижу понедельники, — прошептал он с внезапной, горькой ненавистью. — Именно понедельник забрал тебя у меня. Каждое воскресенье вечером я чувствую, как подползает этот ужас. Как сжимается горло. А в понедельник… в понедельник я не могу встать с постели. Мир сужается до размеров нашей кровати. До холодной простыни с твоей стороны. Чанбин приходит. Сидит со мной. Молчит. Он просто держит меня за руку, пока меня трясет. Он хороший друг. Он… он хранитель наших с тобой обломков. Он наклонился и прижался лбом к ледяному камню, как когда-то прижимался к его плечу. Камень был безжалостно холодным и немым. — Мне нужно идти. Скоро стемнеет, а ты не любил темноту в том переулке. — Его голос дрогнул. — Но я знаю, ты придешь сегодня. Как всегда. Ты сядешь в свое кресло, такое тихое, почти прозрачное, и будешь смотреть на меня. И я поставлю тебе чашку чая. Твой любимый, с имбирем и медом. Я буду говорить с тобой, а ты будешь молчать. И мне будет больно. Но это будет единственная боль, которую я хочу чувствовать. Минхо поднялся, его колени затрещали от холода и недвижимости. Он еще раз провел рукой по имени, словно стирая невидимую пыль, развернулся и пошел прочь, оставляя на идеально белом снегу глубокие, уродливые следы. На черном граните остались белые розы, уже почти полностью запорошенные снегом, — хрупкий символ жизни на фоне вечности. И маленькая, кривая плюшевая игрушка, прижатая к камню, словно в последнем, отчаянном объятии. Готовые простоять здесь в немом ожидании до самой весны. А может, и дольше.
Примечания:
15 Нравится 7 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (7)