***
К матчу погода лишь усугубила и без того хрупкое состояние Лив. Она держалась изо всех сил, делая вид, будто ничего не происходит, — но внутри бушевала настоящая буря. Возможно, виной всему стали кошмары, которые теперь преследовали её с пугающей регулярностью. Они словно пытались пробиться сквозь заслоны сознания, не желая оставаться за закрытой дверью. Лив почти не спала. Пробуждения среди ночи стали её мучительным ритуалом: она открывала глаза в кромешной тьме и часами лежала без сна, наблюдая за тем, как медленно тянется время до рассвета. На уроках и в перерывах между ними она напоминала сонную муху — вялую, рассеянную, с потухшим взглядом. Одноклассники шутили, что Лив зачитывается любовными романами по ночам. Она не опровергала эти слухи — пусть думают, что она «любительница сладенького и горяченького». Это было куда проще, чем выслушивать сочувственные слова из‑за дурацких кошмаров, которые с каждым разом проникали в её сознание всё глубже, оставляя после себя липкий след тревоги. В каждом новом сне девушки, снег становился всё холоднее, запахи — резче, а собственный плач — душераздирающим, до боли в горле. Чужой шаг, тяжёлый и размеренный, вбивался в голову, словно молот. Пробуждение не дарило облегчения — лишь опустошение, заполнявшее всё тело. Лив открывала глаза, чувствуя на щеках мокрые дорожки слёз. В отчаянии, накануне матча, она отправилась к Помфри. Объяснила свою просьбу о зелье «сна без сновидений» тем, что учёба лишает её сна, а днём она постоянно зевает. Помфри дала лекарство — но оно не помогло. Сновидения не исчезли — они просто переместились из ночи в день. Теперь яркие, обрывочные образы мелькали перед глазами, словно навязчивые вспышки, не давая сосредоточиться ни на чём другом. И потому матч с Когтевраном с самого начала пошёл не по плану. Когтевранцы обрушили на команду Лив яростный натиск, заставляя девушку стискивать зубы от напряжения. А погода лишь добавляла испытаний: холодный, пронизывающий ветер не спасали даже повторно наложенные Согревающие Чары. Лив невольно мечтала о сотне пледов, которые могли бы защитить её от этого ледяного дыхания. …Холод проникал в каждую клеточку тела, словно тысячи острых иголок, прожигающих насквозь. Он не просто сковывал движения — он высасывал последние силы, оставляя лишь тяжёлое, мёртвое ощущение безысходности… — Лив! — рявкнул Энтони, когда она на метле резко накренилась вниз, будто ещё мгновение — и рухнет в пропасть, — хватит считать ворон! Девушка едва удержала равновесие, встретив раздражённый взгляд сокомандника. Она виновато улыбнулась, чувствуя, как с каждой секундой тяжелеет голова, словно наливаясь свинцом. В животе с самого утра ворочался неприятный ком — оттого Лив так и не притронулась к еде, несмотря на настойчивые уговоры Гвен. Подруга тогда смотрела на неё с большой тревогой, будто пыталась прочесть в её лице тайну, терзавшую Лив, но та не спешила делиться своими муками. Лив понимала беспокойство Гвен о ней, однако не могла открыть то, что давно грызло её изнутри, и даже сейчас, посреди матча, когда она парила на метле, балансируя между реальностью и наваждением. Сделав лёгкий крюк, она ловко сбила бладжер, прервав передачу между когтевранскими охотниками. Прис тут же перехватил квоффл и благодарно улыбнулся Лив. Эпплби уже выбыла из игры, так что им с МакЭвой приходилось сражаться за каждое очко, выжимая из себя последние силы. Лив вздохнула, едва успев уклониться от атаки Джейсона Сэмюэлса — загонщика, который с самого начала выбрал её своей целью. Ей приходилось быть начеку каждую секунду, а в нынешнем состоянии это давалось вдвойне тяжелее. Она петляла по полю, то опускаясь почти к самой земле, то взмывая к воротам, которые отчаянно пытался защитить Флит. Он то и дело допускал промахи, явно злясь — то на себя, то на весь мир вокруг. Лив коротко взглянула на него — и вдруг ощутила лёгкое, щиплющее прикосновение к щеке. Она невольно подняла глаза к небу. С небес медленно опускались снежинки — неожиданное чудо для начала декабря. После мрачного, дождливого ноября, пропитанного слякотью и тоской, первый снег казался вишенкой на торте, напоминанием о том, что зима почти вступила в свои права, окончательно похоронив ушедшую осень. Напоминанием о скором наступлении того дня… дня, когда его не стало. Тяжесть вновь окутала Лив, а вид падающих снежинок отозвался в сознании острой, щемящей болью. Снег ложился на землю, словно белоснежное покрывало, несущее в себе странное умиротворение — и вместе с тем удушающую безысходность. Он скрипел под ногами, напоминая саван, готовый навсегда укрыть её от мирских забот. В подсознании Лив сама собою возникла картина: алая кровь растекается по чистой, нетронутой белизне, впитывается в почву, оставляя след. И в этом странном слиянии первозданной чистоты и кровавой трагедии снег вдруг запах смертью — той самой, что шла за ней по пятам, с каждым шагом подбираясь всё ближе… — ЛИВ! ПРИДИ В СЕБЯ! — громоподобный окрик Флита разорвал пелену полубессознательного состояния, в котором пребывала Лив. Она едва не рухнула вниз — ещё мгновение, и падение стало бы неизбежным. Резко обернувшись, Лив встретилась взглядом с раскрасневшимся Флитом. Его лицо исказила гримаса ярости — казалось, ещё секунда, и он разразится потоком яростных проклятий в её адрес. Но Лив лишь виновато улыбнулась. В тот же миг она рванула в сторону, ловко подрезав Джейсона, который нацелился выбить из игры Седрика Диггори. Джейсон дёрнулся, бросив на неё недовольный, насмешливый взгляд, и вновь устремился в погоню. Лив же, пытаясь сбежать от преследующих её кошмарных видений, изо всех сил старалась помочь команде хоть как‑то выровнять игру — хотя счёт был уже катастрофически не в их пользу. Она заставляла Джейсона кружить за собой по полю, парируя удары его бладжера. Каждый манёвр давался с огромным трудом: перед глазами всё плыло, а пальцы с неимоверным усилием цеплялись за древко метлы. «Да что такое?!» — в отчаянии метались мысли Лив. Она не могла понять причину этой всепоглощающей усталости, этого странного ощущения, будто кошмарное ночное видение всё ещё преследует её… И тут внезапное воспоминание пронзило сознание, словно молния. — Лив, солнышко… — голос отца звучал тихо и бережно, словно шёлковая нить, оплетающая растревоженную душу, — первый магический выброс — такое не забывается просто так. Он сидел у её кровати, неторопливо поглаживая дочь по голове. Движения были размеренными, убаюкивающими — будто он пытался не только успокоить её, но и удержать в этом мгновении хрупкое равновесие между страхом и покоем. — Твоё детское сознание сумело запереть это глубоко внутри, на прочный замок, — продолжал он, и в его глазах читалась тень давней боли, — но с возрастом… цепи начнут слабеть. Нельзя забыть то, что всегда жило в тебе, Лив. Его слова повисли в воздухе, словно невесомые хлопья пепла — лёгкие, но обжигающие. Лив смотрела на него, пытаясь уловить смысл, спрятанный между строк, но видела лишь мягкую улыбку, за которой таилось знание — тяжёлое, как древний секрет. «Только не это…» — в отчаянии пронеслось в голове Лив, пока она изо всех сил пыталась оторваться от Джейсона. Тошнота подкатывала к горлу, головокружение заставляло метаться между реальностью и наваждением — она качалась из стороны в сторону, едва удерживаясь на метле. Где‑то вдали раздавались ехидные реплики комментатора с Гриффиндора, но Лив уже не воспринимала их. Всё вокруг превратилось в хаотичный калейдоскоп звуков: крики болельщиков, свист мечей, глухой стук квоффла о кольцо — лишь белый шум, поглотивший её сознание. Перед глазами стояло лишь два образа, сплетённых воедино: Снег. Кровь. Лив резко увернулась от бладжера, метнув его в ответ. Джейсон ловко ушёл в сторону, на губах его расцвела задорная усмешка. Ему явно нравилось это состязание — и, возможно, Лив тоже нашла бы в этом азарт, если бы не глухое биение в ушах, не похожее на обычный гул стадиона. Она слышала другое. Шуршание тела, скользящего по обледенелой земле. Свист в груди — будто воздух вырывается сквозь трещину. Резкий, режущий тишину крик. Хлюпанье собственного носа. И шаг. Тяжёлый, размеренный. Такой громкий, что отдавался в висках, натягивая невидимые струны души до предела. Лив боролась. Из последних сил. Она сознательно стала наживкой, отвлекая внимание на себя, — но не заметила, как сама угодила в ловушку. В какой‑то миг она потеряла бдительность. Уворачиваясь от одного бладжера, не увидела второй — тот ударил прямо в лоб. Отбиться уже не вышло. Ослабевшее тело, измученное кошмарами, не удержалось. И Лив начала падать. На мгновение её окутала ледяная пустота — беззвучная, безвременная. А затем — резкий, болезненный удар о землю, которая приняла её, словно мать, не ждущая, но вынужденная принять. Она даже не вскрикнула. Лишь ощущала, как снежинки касаются лица, слегка пощипывая кожу. На долю секунды Лив приоткрыла глаза: над ней простиралось бескрайнее серое небо, усыпанное белыми хлопьями, а вдали мельтешили чёрные точки — игроки, всё ещё продолжающие матч. Сознание расплывалось, смешивалось с эхом слов, которые звучали в голове как роковой приговор: «Но если хочешь побороть страх в сердце, отпусти злость и обиду на родного отца. Тебе станет легче». Лив в последний раз взглянула на падающий снег — и закрыла глаза. Сквозь туман она услышала отдалённый девичий визг. Что‑то тёплое, мягкое, пропитанное запахом старых вещей и книжных страниц, прижалось к ней, отрывая от холодной земли. А в сознании промелькнуло нечто ускользающее — слишком быстрое, чтобы ухватить. Что‑то, чего она уже никогда не сможет вспомнить. «Интересно… а в тот день тоже шёл снег? В день, когда мы всё потеряли? В день, когда не стало тебя… пап?»***
Дальнейшее словно растворилось в зыбкой дымке — будто реальность превратилась в причудливую игру её измученного сознания. Лив плыла в потоке ощущений: до неё доносились приглушённые голоса, смешиваясь с неясными звуками; в ноздри пробивались едва уловимые запахи; кожа ловила чужие прикосновения — лёгкие, настойчивые, тревожные. Всё это сплеталось в хаотичный узор, сквозь который проступала единственная нить — её собственная жизнь. Она разворачивалась перед внутренним взором Лив, как старая киноплёнка, застрявшая в проекторе: кадры мелькали стремительно, сливаясь в размытое пятно — всё проносилось мимо, не задерживаясь, будто торопилось расступиться перед чем‑то главным. Перед самым важным. Перед самым болезненным. Перед тем единственным воспоминанием, которое, словно магнит, притягивало к себе весь этот вихрь образов.— Ливелия Джейн Лестрейндж.
Девочка вздрогнула, словно от удара током. Медленно подняла голову, и её взгляд утонул в море чужих глаз — холодных, бесстрастных, изучающих. Члены Визенгамотского суда смотрели на неё без тени сочувствия, будто она была не живым человеком, а очередной деталью в череде судебных разбирательств, причудливым отклонением от привычных дел о бывших Пожирателях. Лив вскочила. Ей казалось, что десятки взглядов впиваются в неё, как острые жала, высасывая последние крохи уверенности. Она чувствовала себя обнажённой, беззащитной перед этим молчаливым судом. Внутри всё пульсировало, накаляя кровь, — девочка невольно оттянула ворот рубашки, пытаясь вдохнуть хоть немного свежего воздуха. Голос, всё такой же ледяной, но теперь с отчётливой ноткой нетерпения, прорезал тишину: — Лестрейндж, пройдите в середину зала. Лив кивнула. Ноги словно одеревенели, но она заставила себя шагнуть вперёд. Каждый шаг отдавался глухим стуком в ушах. Она шла, жадно вглядываясь в лица вокруг, отчаянно пытаясь найти хоть проблеск тепла, хоть каплю участия. Но везде — лишь ледяная отстранённость, равнодушные маски, за которыми не читалось ничего. И вдруг — проблеск света. Она заметила Марселя Тьюксбери. Он сидел вдали, но его взгляд нашёл её, согревая доброй улыбкой. В этом взгляде было всё, что ей сейчас так нужно: поддержка, спокойствие, молчаливое обещание, что она не одна. Рядом с Марселем возвышался темнокожий мужчина — Франц Бернар, её защитник. Он словно живой щит отделял её от этого океана безразличия, от давления, что давило на плечи с каждой секундой, пока она стояла в этом зале. А впереди… Мама. Агнесс. Её карие глаза встретились с взглядом дочери. В них плескалось то, чего Лив так жаждала увидеть: безграничная любовь, трепетная забота, отчаянное желание быть рядом, приободрить, защитить. Этот взгляд был дороже всего, что у неё было. Он наполнял смыслом её короткую жизнь, заставлял страх отступать перед лицом холодных министерских работников и бесстрастных судей. Как же хотелось рвануть к ней! Броситься в объятия, спрятаться, как в надёжном коконе, ощутить спиной тёплое прикосновение руки Марселя — знак, что они рядом, что защитят её от всего мира… Но Лив не сдвинулась с места. Она стояла в центре зала, чувствуя, как все взгляды прикованы к ней — маленькой, хрупкой, беззащитной. Эти взгляды жалили, заставляли кожу гореть, а душу сжиматься в комочек. Ей хотелось исчезнуть, укрыться, завернуться в невидимое одеяло и спрятаться от всех. Но она не отступила. Не дрогнула. Не опустила глаз. Лив ощутила лёгкие прикосновения — будто чьи‑то руки осторожно пытались оценить её состояние. Ей отчаянно хотелось распахнуть глаза, но сил не было. Вместо внятной речи с губ сорвалось нечто бессвязное — обрывки звуков, лишённые смысла. Что она пыталась сказать? Упоминала ли Седрика? Или Гвен? А может, звала маму? Лив не знала. Сознание, словно подхваченное бурным потоком, несло её дальше — в новый вихрь воспоминаний, где образы мелькали, сливаясь в пёструю мозаику прошлого. Она беспомощно плыла по этому водовороту, не в силах ни ухватиться за что‑то конкретное, ни остановить безудержное кружение памяти.— Дариус…
Лив вздрогнула, лёжа в постели рядом с матерью. Остатки сна сползли с неё, словно капли росы с травинки на рассвете. Она приоткрыла глаза, и взгляд невольно задержался на лице Агнесс. Мать выглядела измученной: бледная кожа, испарина на лбу, прерывистое дыхание. Она ворочалась, не находя покоя, и в полусне шептала одно и то же имя — словно заклинание, словно попытку вернуть утраченное. — Дариус… Дариус, где ты… — слова срывались с её губ тихо, почти беззвучно, но для Лив они звучали как удары часов — мерные, неотвратимые. Каждое упоминание Дариуса врезалось в сознание девочки, оставляя в душе глубокие рубцы. Она запоминала эти шёпоты, эти тихие стоны, эти бессвязные призывы — и с горечью осознавала: в них не было места для неё. В материнских снах Лив оставалась тенью — незримой, едва ощутимой, словно её и не существовало вовсе. Девочка давно привыкла к этому: сны — они и есть сны. В реальности же она была рядом, была опорой, была той, кто мог утешить, поддержать, заполнить пустоту, которую не мог заполнить Дариус из грёз. Но по ночам Лив неизменно уступала ему место. Пока мать шептала имя ушедшего, девочка нежно касалась её волос, стараясь передать тепло, которого так жаждала Агнесс. И вместо Дариуса она шептала: — Я с тобой… Эти слова срывались с губ Лив каждый раз, когда мать произносила имя отца. Она говорила их тихо, почти беззвучно, но с такой силой, с таким отчаянием, что казалось, сама ночь прислушивалась к её голосу. Лив хотела, чтобы хотя бы во сне мама не чувствовала себя одинокой, чтобы не ощущала утраты того, кто когда‑то приносило ей свет и радость. Лив уловила сквозь дремотную пелену шумный водоворот слов и голосов. Они накатывали волнами — неразборчивые, суетные, раздражающе настойчивые. Ей хотелось разомкнуть веки, вырваться из полусна, но накалившаяся атмосфера спора лишь усиливала глухое раздражение. И тогда она отпустила себя — позволила воспоминаниям вновь подхватить её, унести вдаль, словно лист, сорванный порывом ветра. Мысли плавно растворились в потоке прошлого, а внешние звуки постепенно стихли, превратившись в далёкий, невнятный гул, будто шум прибоя за плотной завесой тумана.— Лестрейндж!
Лив вздрогнула. Из глубин коридора к ней стремительно нёсся мальчик — словно маленький разъярённый вихрь, сметающий всё на своём пути. Перерыв в заседании Визенгамота дал ей короткую передышку. Воспользовавшись тем, что взрослые погрузились в оживлённую беседу с министерскими чиновниками, Лив украдкой разглядывала витиеватые вывески, украшавшие стены зала. В первые визиты сюда всё вокруг казалось ей смутным и пугающим. Воспоминания о здании Министерства расплывались, как туман: каждый раз она словно заново открывала для себя его лабиринты, не в силах удержать в памяти ни очертания коридоров, ни путь к этому месту. Сейчас девочка с любопытством изучала ряды наградных табличек, пока далёкий крик не заставил её резко обернуться. Мальчик — чуть старше, наверное, на год — мчался прямо на неё с такой неистовой силой, будто собирался снести с ног. Его глаза пылали гневом, щёки раскраснелись от бега. В этом взгляде не было ни капли детской беззаботности — лишь чистая, необузданная ярость. Лив попятилась, инстинктивно стремясь оказаться ближе к взрослым, но те казались бесконечно далёкими. Мальчик же не сбавлял темпа, продолжая выкрикивать обвинения, привлекая всеобщее внимание: — Ты! Из‑за тебя хотят посадить моего дядю! Как ты смеешь! Я слышал! Ты Лестрейндж! Признайся, что это ты сделала со своими родителями! Ты! Ты! Не мой дядя! Его голос, резкий и звенящий, разорвал тишину зала. Все обернулись, уставившись на разъярённого мальчишку, который уже почти настиг застывшую в ужасе Лив. Её губы дрожали, слова извинения застряли в горле, не в силах пробиться наружу. Девочка вскинула руки, зажмурилась от страха — мальчик был уже в шаге от неё. И в тот миг, когда никто ещё не успел среагировать, воздух вдруг содрогнулся, словно под натиском невидимой силы. Лёгкая волна энергии прокатилась по залу, заставляя всех невольно отшатнуться. А мальчик, уже готовый вцепиться в волосы Лив, отлетел на несколько метров, будто сметённый яростным порывом штормового ветра. Где‑то вдали раздался его болезненный вскрик, переходящий в сдавленный хрип. И тогда тишина, тяжёлая и всепоглощающая, опустилась на залы Министерства. Лив вздрогнула во сне, ощутив, как воздух вдруг стал густым и тяжёлым, словно сдавливая грудь. Дыхание сбилось, стало прерывистым, будто кто‑то невидимый медленно сжимал горло. И в тот миг, когда паника уже готова была захлестнуть её с головой, тёплые руки обхватили её, прижали к себе — бережно, но твёрдо. Прикосновения были до боли знакомыми: такими же нежными, убаюкивающими, как в далёком детстве, когда Исла, склонившись над её кроваткой, гладила по волосам, шептала тихие слова утешения…— Юная госпожа! Что вы делаете?!
Лив вздрогнула. В одной руке она сжимала ножницы, в другой — прядь своих кудрявых волос, уже готовая отрезать её. Обернувшись, девочка увидела в дверях эльфийку. Исла метнулась к ней с такой поспешностью, будто каждая секунда была на счету. Лив безвольно опустила руки. Ножницы тут же перекочевали в цепкие пальцы домовихи, которая бережно прижала их к себе, качая головой с выражением глубокой укоризны. — …Ну и зачем вы хотели сделать это, госпожа? — голос Ислы звучал пронзительно, но не гневно — в нём сквозила тревога. Её взгляд впился в Лив, а девочка в ответ лишь судорожно сжала края платья, опустив голову так низко, что светлые кудри скрыли покрасневшее лицо. Лив поджала губы, задержала дыхание, стараясь унять дрожь в голосе. Ей не хотелось, чтобы он звучал надломленно, будто вот‑вот сорвётся в плач. Наконец она выдохнула и тихо произнесла: — Я… похожа на него. Сильно, — она искоса взглянула в беспокойные глаза домовика и добавила: — маме тяжело. Тяжело смотреть на меня. Возможно, ей будет легче, если я… Исла громко вздохнула, решительно отбросила ножницы в сторону и взяла девочку за руки. Этот жест был крепким, доверительным — он мгновенно отозвался теплом в груди Лив, пробудил трепет, от которого по коже пробежали мурашки. На миг ей отчаянно захотелось уткнуться в маленькое тельце своей «ушастой няни», ощутить её защиту, как в далёком детстве. Лив знала: Исла воспитывала Дариуса в детстве. В семье Лестрейндж домовики не были рабами — они считались частью рода, имели больше свободы, чем в других чистокровных домах. Эльфийка заговорила мягко, поймав робкий взгляд девочки: — Госпожа, вы очень меня расстраиваете своими словами, — она слегка сжала ладони Лив, — Дариус Вульфрик Лестрейндж был прекрасным человеком: добрым, заботливым, смелым и отважным. Он был достойнейшим волшебником. Воспоминания о нём не должны вызывать боль. И вашей маме не тяжело смотреть на вас. Ей больно оттого, что вы лишились такого человека, что в вашей памяти он лишь смутный блик… И что вы никогда не сможете узнать его как любящего родителя. Неожиданно Исла вытащила из‑под тканевой рубашки нечто, напоминающее цепочку с круглым медальоном, на котором была изображена звезда. Она что‑то шепнула — и цепочка тут же уменьшилась, превратившись в изящный браслет с подвеской. Эльфийка закрепила его на руке девочки. — Но, госпожа, я всё равно оставлю вам память о нём. Возможно, это последнее, что у меня есть… Чтобы вы не забывали, — Исла подтянула Лив ближе, нежным движением убрала кудри с её лица, — и прошу вас, более никогда не отворачиваться от своего родства, от своих корней, от своей крови… Вы не должны этого стесняться. Вы должны гордиться. Лив ощутила на лбу холодное прикосновение — чужие пальцы, незнакомые, но в то же время пронизанные чем‑то до боли родным, близким. Это было словно шёпот леса, коснувшийся её кожи: едва уловимый, но всепроникающий, будто сама природа протянула невидимую нить к её душе. А воспоминания, тем временем, неслись дальше.— Тьюксбери!
Холодный, режущий тон голоса обжёг Лив, словно капля расплавленного воска, коснувшаяся кожи. В нём звучала недвусмысленная угроза, молчаливое предупреждение: беги, пока не стало поздно. Лив обернулась. Перед ней стоял тот, кого она старалась избегать весь первый год в Хогвартсе — Перегрин Деррек. В узком безлюдном коридоре, где не было ни души, кроме них двоих, он впервые за полтора года обучения обратился к ней напрямую. Возможно, ждал этого момента? Выслеживал? Лив не желала знать. Резко отвернувшись, она шагнула прочь, но Деррек, словно грозовая тень из прошлого, неотступно следовал за ней. Его голос, звенящий язвительной злобой, врезался в сознание: — Не отзываешься на «Тьюксбери»? Может, мне стоит называть тебя по прежней фамилии — Лестрейндж? — последнее слово он выкрикнул с нарочитой резкостью, и сердце Лив сжалось от острой боли. Она невольно остановилась, встретившись взглядом с Перегрином. Он замер напротив, усмехаясь с откровенным презрением. В его глазах плескалась горечь, отравленная годами ненависти: — И то верно. Какую бы фамилию ты ни выбрала, пытаясь спрятаться от прошлого, ты навсегда останешься Лестрейндж. Той самой Лестрейндж, что лишила мою семью опоры, отправив дядю в Азкабан ни за что! Лив стиснула губы. Она не стремилась к открытому конфликту — не из страха, а из‑за той глухой боли, что сжимала грудь при воспоминаниях — ночные кошмары матери, холодные стены Визенгамота, их первая, мучительная встреча с Перегрином. Лив отчаянно отталкивала прошлое, боясь вновь погрузиться в его тёмные воды. Но если прежде она была робким, замкнутым ребёнком, то теперь влияние семьи Тьюксбери понемногу закаляло её дух. Сквозь стиснутые зубы она выдавила: — Это сделала не я. Его всё равно бы отправили в Азкабан. Он убил множество людей — магглов и волшебников… Деррек яростно оборвал её: — Но из‑за вашей поганой семейки всё всплыло! На него навесили чужие преступления! Всё из‑за того, что твоя мамаша… — Не называй мою маму «мамашей»! — вспыхнула Лив. Воздух вокруг неё задрожал, словно натянутая струна, несмотря на все попытки сдержаться. Жар прокатился по телу — от кончиков пальцев на ногах до макушки. Глубоко вдохнув, она продолжила твёрдо: — подозрения насчёт твоего дяди возникли задолго до этого. Если твоя семья решила вычеркнуть это из памяти — напрасно. Его уже ловили на подозрительных документах, связанных с Сам‑Знаешь‑Кем, и на незаконных пожертвованиях в Гринготтсе. Моя мама просто… вспомнила того, кто лишил её возможности ходить и отнял первого мужа. — И как вовремя она всё вспомнила, я посмотрю! — голос Деррека сочился злобой, он наступал, а Лив отступала, измученная этим спором. Она не хотела бередить едва затянувшиеся раны — воспоминания о Министерстве, о заседаниях Визенгамотского суда, о том, как всё это перевернуло её жизнь. Но Перегрин не унимался: — И всем стало плевать на то, что ты едва не сожгла дяде лицо! Что чуть не убила меня! Сокрыли настоящее чудовище, обвинив невинного! Кого вы подкупили, чтобы суд решился в вашу пользу? Министра? Верховного чародея Дамблдора? Других судей? Внутри Лив закипало раздражение — словно чайник на сильном огне, готовый выплеснуть кипящую воду через край. Она знала по горькому опыту: в таком состоянии лучше не оставаться рядом с Перегрином. Да и вообще с кем либо. Поэтому, собрав всю волю в кулак, девушка бросила язвительно: — Это в правилах твоей семьи — кого‑то подкупать. Подкупить газеты, чтобы они писали лживые истории обо мне и моей семье. Или, например, подкупить всех, кого можно, чтобы все считали: шрам на лице твоего дяди — не следствие магии, а рана, полученная при спасении раненых на базе во время пожара. О, как славно было видеть его героем в газетах. Но, увы, правда всплыла наружу — и все его «пожертвования» пошли прахом, — Лив гордо вздёрнула подбородок, глядя в потемневшие от ненависти глаза Деррека, — а я… В тот раз с твоим дядей, да и сейчас с тобой — лишь защищалась от вашей злобы. Это инстинкт самосохранения, о котором писали ещё магглы. Все хотят жить — и я в том числе. Она повернулась, чтобы уйти, но Перегрин рявкнул: — Стой, паршивка! Резкий рывок — и его пальцы впились в её запястье, дёрнули на себя. Лив упёрлась ногами в пол, чувствуя, как всё тело напряглось в отчаянном сопротивлении. А где‑то внутри лопнула тонкая нить сдерживаемой злости — и по венам хлынул обжигающий поток ярости, заполняя каждую клеточку. На секунду у неё перехватило дыхание. А в следующий миг Деррек с громким воем отпрыгнул от неё, судорожно схватившись за руку, которой только что держал Лив. Его ладонь, прежде бледная, теперь алела, угрожая вздуться волдырями. Он сжимал её другой рукой, на глазах выступили слёзы боли. Лив замерла. На губах дрогнуло невольное «прости», но она тут же подавила его, придавив тяжёлым камнем осознания: сколько бед принесло её семье взаимодействие с Дерреками. Он сам полез к ней — а она лишь защищалась, как и в ту страшную ночь, отбиваясь от чужой ненависти и гнева. И тут голос Перегрина прорвался сквозь тишину — сиплый, надломленный болью, но пропитанный жгучей ненавистью и острым, едким страхом перед ней, от которого можно было задохнуться: — Ты чудовище, Лестрейндж. Лив прищурилась, вглядываясь в лицо Деррека. Внутри неё клокотал гнев, пульсируя в унисон с биением сердца — воздух вокруг словно наэлектризовался, задрожал, отзываясь на её вскипающие эмоции. Эти слова ранили, воскрешая в памяти едкие заголовки газет, когда‑то клеймившие её семью. Но она сдержалась. Взгляд скользнул по обожжённой ладони парня — теперь ему точно придётся пропустить долгожданный матч по квиддичу против гриффиндорцев, о котором гудел весь замок. Лив коротко оттянула рукав рубашки вниз: на запястье проступили белые, пульсирующие линии, будто следы невысказанных слов, отпечатавшихся на коже. — Главное, что ты боишься этого чудовища, — произнесла она, делая шаг вперёд. Деррек отпрянул, вжался в стену, инстинктивно выставив перед собой раненую руку. Этого жеста хватило, чтобы понять: больше он не посмеет её схватить. Лив отступила, чеканя каждое слово: — И да, я больше не Лестрейндж. Я Тьюксбери. Тебе стоит уяснить это — так же, как и то, что касаться меня больше не следует. Ни‑ког‑да. Последнее слово она выделила по слогам, словно вбивая гвозди в стену между ними. Затем резко развернулась, устремившись к ближайшему повороту. Ей хотелось не просто уйти от Перегрина — хотелось оставить позади всё: и этот разговор, и груз прошлого, и те страшные воспоминания, что годами тянули её вниз. Она стряхнёт былое с плеч. Снова улыбнётся. Снова станет собой… — О, не переживай, Тьюксбери‑и‑и, — донёсся вслед язвительный голос Деррека, пропитанный злобой, — я всё уяснил. Но когда‑нибудь правду о тебе узнают и все остальные. И ты больше не сможешь притворяться невинной девицей! Лив покачала головой, старательно отгоняя его слова. Она не слушала. Не хотела слушать. У него ничего не получится. Никогда. Лив беспокойно заёрзала на кровати. Жар накатывал волнами, обжигая изнутри, — казалось, сама грудь пылает нестерпимым огнём. С губ сорвался хриплый стон, словно вырвавшийся из глубины измученного сна. Она даже не заметила лёгкого, почти невесомого прикосновения — чьи‑то пальцы осторожно откинули непослушную прядь волос с её лица. Этот жест остался где‑то на периферии сознания, затерялся в вихре образов, что разворачивались перед её мысленным взором. А там, в этой иной реальности, царил ужас — куда более осязаемый, куда более беспощадный. Картина, от которой Лив бежала вот уже тринадцать лет, боясь столкнуться с правдой, что годами терзала взрослых вопросами о чудесном спасении её и матери.— А-а-а!
Её детский крик, пронзительный и отчаянный, слился с глухим, надрывным воплем мужчины. На мгновение Лив ощутила жуткую пустоту падения — а затем жёсткий удар о землю, холодную, пропитанную снегом. Жар в груди медленно отступал, сменяясь леденящим холодом. Он растекался по телу, словно вязкая тьма, сковывая движения, превращая каждую мышцу в застывший комок. Крик не прекращался — он вырывался из её груди, перемежаясь с невнятными ругательствами, а потом — с резким хлопком аппарации. Лив рыдала, безутешно, отчаянно. Перед глазами — лишь ночное небо, с которого неспешно спускались крохотные снежинки. Они оседали на щеках, смешиваясь со слезами, превращая их в колючие льдинки, от которых боль становилась ещё острее, а плач — громче. Взгляд, рассеянный, затуманенный слезами, выхватывал обрывки реальности: неподвижное тело матери, лежащее в снегу, и… кровь. Везде — кровь. Она впитывалась в белый покров, растворялась в нём, становилась его частью, окрашивая мир в алый. Лив чувствовала, как тускнеет всё вокруг. Живость духа утекала, словно вода сквозь пальцы. Крик слабел, превращаясь в тихий, надтреснутый свист. Холод окончательно овладевал ею — тело немело, особенно крохотные пальцы, которые она изо всех сил сжимала в кулачки. И вдруг — скрип. Звук свежего снега, раздавленного чьим‑то шагом. Чужим. Твёрдым. Решительным. Он заставил её замолчать, словно выключил звук в её мире. Инстинктивно Лив повернула голову. В сумраке она различила силуэт — ноги, едва заметные в снежной пелене. А снег… он странно таял под ними, будто от невидимого жара. Она затаила дыхание. Возможно, сил на плач уже не осталось. Её глаза — опухшие, красные от слёз, полные невысказанной детской боли — встретились с тревожным взглядом карих глаз. В них читалось спокойствие, но за ним пылал неугасимый огонь, внушающий необъяснимый страх. Мужчина опустился ниже. Его тёмные волосы, ниспадающие до плеч, слегка колыхнулись, открывая странные символы на щеке — незавершённые, загадочные. А ниже — ещё один знак. Треугольник. Просто треугольник. Тогда Лив не понимала, что это. Слова мужчины доносились до неё, словно сквозь плотный туман: — …Бедное дитя, чья судьба так до нелепости жестока и коротка, — шептал он, и его шершавые, грубые пальцы коснулись её щеки. Он осторожно отодвинул прядь волос. — …Они бы меня не поняли… Ни Кезия, ни Далия… слишком добросердечен у одной, слишком слаб у другой… Иоанн бы понял… Но… Я не должен… Я обещал… Возможно… я просто дам жизнь… Или избавление… Я исполню… Его пальцы едва прикоснулись к ней — и вдруг грудь наполнилась чем‑то горячим, невыносимо плотным. Это нечто обволакивало её изнутри, давило, заставляло закричать… И… Проснуться. Лив резко вскинулась на постели — вскрикнула, захлебнувшись болью и ужасом, будто пережито обрушившееся на неё всей тяжестью реальности случилось только что. Сознание пыталось стереть увиденное, словно мокрой тряпкой подтирая обрывки воспоминаний, оставляя лишь смутные, размытые разводы. Тело пылало — привычно и мучительно. Жар прокатывался по венам, обжигая изнутри, напоминая: то, что она увидела, — правда. Лив содрогалась, чувствуя, как грудная клетка раскаляется, как нестерпимый огонь рвёт её на части — на этот раз сильнее, чем прежде. Она выдернула руки из‑под одеяла, лишь сейчас осознавая, где находится. Вокруг — голые стены лазарета, пустые кровати, глухая ночная тишина. Это место всегда вызывало в ней тревогу, воскрешая воспоминания о Святого Мунго, где она провела почти год — год, разделивший её с матерью, год, за который между ними выросла стена, хрупкая и трудноразрушимая одновременно. Но сейчас было не до воспоминаний. Лив уставилась на свои ладони. Знакомые с детства белые линии пульсировали, протягиваясь от пальцев вверх, обжигая кожу горячей пульсацией, доходя почти до лица. И только теперь, присмотревшись, она заметила: некоторые линии сбились, сложились в тот самый незавершённый знак и в треугольник, что она видела на щеке мужчины. Почему это кажется таким знакомым? Что с ней не так? Она ведь… обычная. Ну, почти. Да, с необычными проявлениями магии, о которых ходили слухи и сплетни. Но разве этого мало? Разве это объясняет всё? Неудивительно, что она избегала этих воспоминаний, подсознательно прятала их глубоко внутри. Зачем помнить кровь на снегу, неподвижное тело матери, своё бессилие? Зачем помнить того мужчину, чьи слова посеяли ещё больше сомнений в её душе? Кто он? Враг? Друг? Наверное, друг… но почему она больше никогда его не видела? Или видела? Лив почувствовала, как мир вокруг начинает расплываться, как вопросы, острые и настойчивые, сдавливают горло, ослабшее от крика. Она обхватила себя за виски, уткнулась в колени, укрытые тёплым одеялом, словно пытаясь спрятаться в скорлупу, давно покрытую трещинами. Внутри всё клокотало — странные, необъяснимые эмоции рвались наружу, грозя разорвать её хрупкое равновесие на части. Лив жмурилась изо всех сил, будто могла физически вытолкнуть из сознания ту страшную сцену. Она знала — тщетно. Воспоминания не отпускали, впивались в мозг острыми когтями. И всё же ей отчаянно хотелось перестать думать об этом, не ворошить прошлое… но она знала. Прекрасно знала: всё это неразрывно связано с ним. С Дариусом Лестрейнджем. Её отцом. Погибшим давно, героически — и всё же ставшим для дочери непосильной ношей, грузом, который Лив тащила на своих плечах день за днём. А всё потому… «Но если хочешь побороть страх в сердце, отпусти злость и обиду на родного отца. Тебе станет легче». Опять. Эти проклятые слова Люпина вновь всплывали в сознании, жалили хуже укуса докси или акромантула. Они саднили, резали изнутри, заставляли душу метаться между чувством вины и вспышками гнева. Лив понимала: именно эти слова, а не её день рождения, пробудили то, что она так старательно прятала в глубинах памяти. Воспоминания о том дне, когда всё рухнуло. Да, теперь она знала: мать не лгала ни ей, ни суду. Не магия дочери стала причиной той трагедии. Но… принесло ли это облегчение? Нет. «Но если хочешь побороть страх в сердце, отпусти злость и обиду на родного отца. Тебе станет легче». — Я на него не злюсь, — прошептала Лив, сама не зная кому. Голос постепенно набирал силу, словно она пыталась донести свои слова до самых небес, — не злюсь, не злюсь, не злюсь… НЕ ЗЛЮСЬ! Крик сорвался с губ, и в тот же миг где‑то раздался звон — лопнул стакан, не выдержав накала её эмоций. Девушка глубоко выдохнула, оторвала голову от коленей и сняла браслет с руки. В тот же миг он преобразился — стал цепочкой с медальоном. Лив открыла его и замерла. Внутри была фотография счастливой пары. Её мама — с той самой ласковой, игривой улыбкой, которую Лив в последнее время видела, когда Марсель Тьюксбери поддразнивал её. Мама обнимала молодого человека, который возвышался над ней на целую голову. Он тоже улыбался — мягко, чуть сдержанно, крепко обнимая её. И в нём Лив узнавала себя. Точнее, это она была его копией. Особенно когда смотрела на вихрь светлых, почти золотистых кудрей и на голубые глаза — яркие, лучистые. Горло сжалось. Это было слишком счастливое прошлое. Смотреть на него было… опасно. Словно переступать грань, за которой терялась связь с реальностью, стирались границы между тем, что было, и тем, что никогда уже не вернётся. Лив тяжело вздохнула. Дыхание вышло прерывистым, будто отголоски сна до сих пор держали её в своих цепких объятиях. Но в глубине души она понимала: пора взглянуть правде в глаза. Злится ли она на погибшего отца? Да, злится. Лив плотно закрыла медальон и сжала его в ладони — будто в этом маленьком предмете таилась неведомая сила, способная удержать её на краю пропасти. На самом же деле она просто пыталась сохранить остатки самообладания, чтобы не устроить новый переполох в лазарете Спраут. Ещё в детстве Тьюксбери осознала одну горькую истину. Глядя на разбитую горем мать, на дедушку, изнывающего от чувства вины, она поняла: взрослые — вовсе не непогрешимые и величественные великаны. Они, как и дети, способны ошибаться, страдать, ломаться. Порой им бывает невыносимо больно, и даже ради самых близких они не всегда могут оставаться сильными. И винить их за это нельзя. Но тогда кого винить? Кого было обвинить в том, что мать отказывается лечиться, почти не ест и погружена в беспросветную тоску? В том, что каждую ночь её терзают кошмары, вырывая из сна душераздирающими криками? Ответ, словно острый осколок, впивался в сознание Лив. Дариуса. Она злилась на него — за то, что их внешнее сходство причиняет матери невыносимую боль, несмотря на все утешения Ислы. За то, что он, не задумываясь о последствиях, пошёл на риск и оставил их одних в мире, где слабость не прощают. А ещё — за то, что его любят сильнее. Да, отношения матери и дочери постепенно теплели, обретали новые оттенки, наполнялись робкой нежностью. Но тень Дариуса никуда не исчезала. Он продолжал жить в сердце матери — в её снах, в едва уловимых вздохах, в тех редких моментах, когда её губы непроизвольно шептали его имя. В памяти Лив всплыла одна сцена — редкая, пронзительная. Они с матерью посетили могилу Дариуса — ещё до появления в их жизни Марселя. Лив помнила всё до мелочей: выгравированные на камне инициалы, сгорбленную спину матери в инвалидной коляске, её безмолвный взгляд, прикованный к надгробию. Мать не произнесла ни слова. Но её боль… Она была ощутима, как тяжёлый воздух перед грозой. Лив чувствовала её в каждом прерывистом вдохе матери, в дрожании её плеч, в судорожном движении пальцев, сжимающих подлокотники кресла. Всё внутри девочки сжималось от этой картины. В её кудрявой головке роились мысли, слишком тяжёлые для её возраста, — мысли, которые она отчаянно пыталась отогнать, но которые, словно тени, неотступно следовали за ней. Если бы умерла я, а не Дариус, так же бы она переживала?Нужна ли я ей? Только порчу всё дома своей магией.
Она попросила своего брата забрать меня! Я точно ей не нужна, она не любит меня, она видит во мне лишь дочь Дариуса…
Почему мы так похожи с ним?За что?
Ненавижу, ненавижу его.
Почему он был таким хорошим? Почему он был таким добрым? Зачем он таким был?Я хочу свою маму. Мне не хватает ее тепла. Мне холодно. Мне страшно, что она оставит меня. Я останусь одна. Без любви, без теплоты.
В полной темноте.
Я боюсь.Папа… почему ты ушёл, папа?
Папа, пожалуйста, вернись! Папа!
— Прости… — едва слышно выдохнула Лив, сжимая медальон в ладони. Металл впивался в кожу, медленно нагреваясь, будто готовясь оставить ожог. Но ей было всё равно, — прости… меня… По щекам вновь струились слёзы — на этот раз не от боли и отчаяния, а словно в знак прощания. Впервые она отпускала Дариуса. Отпускала ту ярость, что годами тлела в её душе, — ярость, которую замечал Марсель Тьюксбери, но не торопился гасить, позволяя Лив самой вырасти над ней, осознать, прочувствовать до конца. И теперь к ней пришло то самое чувство вины — некогда ненавистное, теперь же неизбежное. Её отец был удивительным человеком. Исла не ошибалась: Дариус Лестрейндж действительно был одним из достойнейших волшебников своего времени. Честный, принципиальный, он сражался до последнего — как истинный воин, как благородный слизеринец, чтящий свои корни и память рода. Мама полюбила его за доброту, за нежность, за то тепло и свет, которые он дарил ей когда‑то. Она сумела разглядеть в горделивом слизеринце нечто большее, чем видели остальные. Так же, как позже она увидела в Марселе Тьюксбери жажду жизни вопреки боли — и потянулась к нему, найдя в нём островок тепла, где прошлое теряло власть, где исчезали все страхи и слабости. Лив знала это. Понимала. И потому её злость на отца теперь казалась такой нелепой, такой жестокой по отношению к нему — к его любви, к тому, как он защищал их до конца. И слёзы, только что бывшие тихим прощанием, вновь обратились в жгучую боль. «Исла ушла из‑за меня», — мысли били в голове набатом, усиливая чувство вины. Даже результаты недавнего матча по квиддичу не имели значения. Она знала: подвела всех. «Исла ушла, потому что видела моё отношение к её погибшему господину. Не потому, что мы переехали в другой дом. Я обидела её. Обижала своим отношением к отцу, к своему роду», — Лив задыхалась от слёз, но не могла остановиться, — «я обидела Фреда и его брата, наговорив, что мне плевать на квиддич. Я вечно недоговариваю, прячусь, боюсь узнать правду о том дне. Я ужасная трусиха. Плохая подруга. Плохой человек. Отвратительная!» Она зарыдала громче, и её спина содрогалась от всхлипов. Грудь пылала, медальон обжигал ладонь, но Лив не могла успокоиться. Не могла перестать ненавидеть себя, презирать ту вторую личину, что жила внутри, желая задушить её навсегда. В подобной ситуации отец, ласково обняв её за плечи, непременно обратился бы к библейским строкам: «Гневаясь, не согрешайте, блаженны плачущие, ибо они утешатся». Вот только Лив не могла сейчас утешаться. — Ненавижу… ненавижу… — глотая слёзы, шептала она, пытаясь облечь чувства в слова, дать им вес, найти хоть каплю покоя, — ненавижу… себя. Я себя… Она не успела закончить — слова растворились в невнятном бормотании, когда вдруг раздалось кваканье. Лив вздрогнула, резко повернув голову. На бетонном полу, словно незваный гость из сказочного мира, сидела шоколадная лягушка. Её выпуклые глаза‑бусинки смотрели на плачущую девушку с удивительным выражением — будто в них читалось не просто любопытство, а почти человеческое сочувствие. Лив всхлипнула, всё ещё тяжело дыша после рыданий. Она только успела окинуть взглядом одинокую сладость, как вдруг раздалось новое кваканье — на этот раз громче, настойчивее. Девушка замерла. Из разных углов комнаты, словно по незримому призыву, начали появляться другие шоколадные лягушки. Десяток, а может, и больше — они выпрыгивали из теней, подбирались ближе к первой, выстраиваясь в причудливый ряд. И вдруг — словно по команде — они начали квакать, выводя мелодию, в которой затуманенный разум Лив с изумлением распознал песню, поздравляющую с днем рождения. Знакомая, заводная, тёплая… Эта песня всегда нравилась ей больше, чем недавний хит Пола Маккартни. В памяти вспыхнул момент: отец, Марсель Тьюксбери, пытался спеть её на десятый день рождения Лив. Несмотря на множество талантов, вокалом он явно не владел — и его попытка вызвала дружный смех за праздничным столом. Воспоминание, лёгкое и светлое, согрело изнутри, оттесняя тьму, в которую девушка едва не погрузилась. Глядя на лягушачий хор, старательно выводящий мелодию старой маггловской песни, Лив не смогла сдержать улыбки. Она росла, ширилась, вытесняя горечь и самобичевание. В этот миг стало ясно: она — не только ненависть и отвращение к себе. Где‑то внутри есть и другая Лив — светлая, тёплая, та, что уже не раз вытаскивала саму себя со дна. Когда лягушки закончили своё необычное выступление, произошло нечто неожиданное: они разом взорвались, рассыпавшись на тысячи крошечных конфетти. Волшебные осколки закружились в воздухе, а затем плавно опустились на пол, складываясь в чёткие, сияющие слова: С прошедшим днём рождения! Обряд посвящения пройден. Нашей подруги, Мисс Жизнь. Лив улыбнулась, прочитав послание. В душе что‑то встрепенулось — лёгкое, нежное, почти невесомое. Но в тот же миг острое осознание, словно осколок льда, вонзилось в грудь, перехватывая дыхание. Близнецы Уизли. Это точно их рук дело. Но как они успели? Ведь до обхода было никак… А ещё нужно было наложить заклинание, подготовить всё… Значит, они видели. Видели её крик, её истерику, бессвязные речи. А вдруг поняли? Вдруг расскажут? Раскроют, что она вовсе не та энергичная, светлая хохотушка, которой старается казаться, а всего лишь унылая плакса — почти как Миртл? Мысли неслись вихрем, сметая остатки спокойствия. Страх, холодный и цепкий, сковал разум. Даже недавнее разрешение конфликта не приносило утешения. Или Лив всегда держалась ото всех на шаг позади, боясь до конца довериться кому‑либо? Возможно. Всё возможно. Но она справится с этим страхом — правда, не сейчас. Слишком велик был ужас показать то, к чему она сама ещё не привыкла, то, что прятала даже от себя. «Близнецы разочаруются во мне», — мелькнула вторая, едва осознанная, но оттого не менее болезненная мысль, — «перестанут общаться. Посчитают глупой, недалёкой — и будут правы». Лив поднялась с постели, слегка покачнувшись. Холодный пол отозвался в разгорячённом теле неприятной пульсацией по ногам. Она обхватила себя за плечи, чувствуя, как всё ещё содрогается после пережитого. Организм, не привыкший к таким эмоциональным качелям, отзывался мелкой, нервной дрожью. Она медленно прошлась по пустому лазарету, заглядывая под кровати, за шторы — никого. Ощущение, будто она сходит с ума, становилось всё сильнее. «Они должны были быть где‑то рядом, чтобы наложить такое заклинание… Но где?!» — Лив крутила головой, но вокруг была лишь тишина. Выйдя из лазарета, она замерла на пороге хогвартских коридоров. В темноте они казались мрачными, почти зловещими. Сейчас она даже удивлялась собственной смелости — как могла спокойно ходить здесь после отбоя, возвращаться из Тёмного леса, где искала машину семьи Уизли? Но сейчас её заполнял лишь холодный ужас. Девушка огляделась. Пусто. Ни души. Будто всё это ей привиделось — и лягушки, и послание, и даже собственные слёзы. Будто мир решил сыграть с ней злую шутку, чтобы отвлечь от бесконечного самобичевания. Лив глубоко вздохнула. Её голос — дрожащий, хриплый — разорвал тишину коридора: — Фред?.. Джордж?.. — она вглядывалась в темноту, чувствуя, как одиночество сжимает грудь, сдавливает тисками, напоминая обо всех неудачах этого дня, — Фред?.. Ещё один зов — почти отчаянный, почти бессмысленный. Она уже знала: близнецов здесь нет. Вообще никого нет. И она… Внезапно на плечи опустилось одеяло — то самое, что она оставила в лазарете. Лив поспешно обхватила его края, чтобы не упало. И на мгновение её окутало странное тепло — знакомое, почти домашнее. Так когда‑то отец укрывал её, заснувшую с книгой в руках. Он бережно поднимал её, переносил в постель, а книгу ставил на полку, зная: проснувшись, она первым делом потянется дочитать историю. Лив замирает, узнавая знакомый аромат — медовый, с резкой ноткой апельсиновой цедры. Близнецы. Она оборачивается, но никого не видит. Но одеяло, накинутое ей на плечи, даёт понять, что она не одна, не сошла с ума и… На губах Лив сама собой расцвела улыбка — тихая, почти невесомая, но такая настоящая. И всё же Фред Уизли умеет не просто выполнять обещания. Он умеет дарить тепло — именно тогда, когда оно нужнее всего. Когда тьма в душе кажется всепоглощающей, когда кажется, что она заполнила собой всё пространство… Он одним жестом, одним молчаливым присутствием заставляет эту тьму съёживаться, превращаясь в крошечную точку где‑то на краю сознания. Ей хочется одновременно смеяться и плакать — громко, безудержно, нарушая все правила, все запреты на шум после отбоя. Хочется выпустить наружу всё, дать волю чувствам, которые так долго сдерживались. И в этот миг Лив осознает: Фред знает эти чувства и эмоции. Понимает и не осуждает. И это взаимное понимание, не требующее объяснений, невольно сближает их.