Жизнь, это что? Я говорил это слово и слушал, как оно гулко отскакивает от пустых стен. Моё «жизнь» звучало, как плохо настроенный инструмент — фальшиво, с надрывом, с болью, не находя мелодии. Всё в ней казалось ненужным шумом, в котором не было ни одного моего звука.
Последний урок закончился тягучим звоном звонка, словно разрезавшим воздух пополам. Класс зашевелился — стулья заскрипели, кто-то поспешно сложил тетради, кто-то шумно рассмеялся, переговариваясь о планах на вечер. Джейк, не торопясь, стянул с парты учебник и аккуратно уложил тот в рюкзак. Движения были почти машинальными — он давно научился не поддаваться общей суете, словно ограждая себя невидимой стеной. Шим всё же поднял голову и посмотрел по сторонам — привычный взгляд в поисках двух знакомых фигур. Их не было. Только чужие спины, мелькающие у выхода, и ещё пара равнодушных лиц. Джейк почувствовал, как внутри словно что-то опустилось, тяжёлое и липкое. Джейк знал, что это значит. С рывком застегнув молнию рюкзака, Шим поднялся и вышел из кабинета быстрее, чем собирался. Сердце билось в горле — надежда ещё теплилась, что, может быть, они ждут его в коридоре. Но надежда всегда умирает одинаково. У дальней лестницы он заметил их. Двоих. Родных, вроде бы близких. Они стояли плечом к плечу, перегнувшись через перила, что-то бурно обсуждая. Смех разорвал тишину коридора слишком звонко, слишком колюче. И когда один из них бросил взгляд через плечо и заметил Джейка — смех лишь усилился. Мелькнуло движение, и они, в шутку толкая друг друга, с шумом сбежали вниз, даже не обернувшись.Друзья, это что? Я задавал себе этот вопрос снова и снова, так и не ощутив того, что все ощущали при этом слове. Моё «друзья» скрипело на зубах грязным песком и отдавало гнилой болью где-то посреди маленького сердца.
Слова застряли в горле. Джейк шагнул к лестнице и начал спускаться. Медленно. С третьего этажа вниз, ступенька за ступенькой. Каждая отдавалась в коленях нытьем, а в глазах резало от влаги. Слеза за слезинкой, тихо, словно капли дождя, падали и исчезали в ткани рукава свитера. Сзади раздались шаги. Сначала издалека, лёгкие, затем ближе и настойчивее. Джейк не оборачивался, но чувствовал. — Они опять тебя бросили? — голос Джея был негромким, с оттенком сожаления. Джейк замер на очередной ступеньке. Горло пересохло. Шим тяжело сглотнул и, не находя в себе сил ответить, отвернул взгляд в сторону. Тишину разрезали тихий смешок и мягкая улыбка — Джей встал чуть рядом, чуть ближе, чем позволяли обычные границы, и тихо добавил: — Хочешь пойти с нами в кофейню? Мы ещё мороженое хотели, какое ты любишь? Мороженое в конце ноября Джейка не удивило а вот Сонхун… лучший друг Джея стоял рядом, опершись на перила, и молчал, но взгляд был внимательным, привычно спокойным. От этого в груди стало ещё тяжелее — словно совсем рядом был кто-то, кто видел его насквозь. Так рядом, что даже далеко. Позже, в ту ночь, когда Джейк стоял слишком близко к краю, когда мысли сплетались в вязкую канатную петлю, из которой не было выхода, память вдруг подбросила не крики, не побои, не насмешки, не пустоту. А — чужие слова. — Какое ты любишь? В шаге от, Джейк почему-то вспомнил именно это. Вспомнил, как Джей улыбнулся, чуть неловко, словно боялся сказать что-то лишнее. Вспомнил, как Сонхун, тихий и сдержанный, поставил перед ним кружку чая, не спросив, хочет ли он. Глупо, но это согрело больше, чем заказанный тогда облепиховый чай. Память услужливо подсказала ещё детали — как Джей всегда пил какао с корицей, морщась от горечи, если забывали добавить специю. Как Сонхун заказывал малиново-брусничный чай и неизменно клал в него ровно одну ложку сахара, не больше и не меньше. Эти дурные, ненужные мелочи врезались в голову, словно зацепки, словно доказательства того, что мир хоть немного был реальным и добрым. Можно ли считать, что жизнь Джейка спас… чай? Глупо, но да. Тогда Шим так и не сделал заветного шага. Слёзы стекали по щекам, холодный ветер резал кожу, но руки так и не отпустили перил. Джейк просто закрыл глаза и, сам не зная зачем, подумал о том, как завтра Джей снова улыбнётся — пусть едва заметно, пусть чуть криво или даже наигранно. А Сонхун поставит перед ним кружку, в которой чай будет пахнуть ягодами и теплом. И этого оказалось достаточно, чтобы выжить ещё один день. Стоило ли оно того? Наверное. Джейк просто не знает. Шим часто возвращался к подобным мыслям, словно в голове застряла заноза: остаться ли ещё на день, или всё же исчезнуть. Но, как бы глупо ни звучало, та первая попытка, разбитая об облепиховый чай и чужую неловкую заботу, оказалась слишком зефирной, слишком мягкой. Слишком живой. Вторая такой не была — она пропахла пересушенным яблоком и испорченным молоком с примесью щепотки кардамона. Комната тогда была наполнена странным запахом гнили и сладости, тягучим и душным, от которого голова кружилась винтом. Казалось, что даже воздух давил на виски. Вторая шла за руку с запиской — на весь пастельно-розовый лист А4, исписанный мелким выведеным почерком. Буквы цеплялись друг за друга, словно боялись исчезнуть вслед. В ней жило всё: усталость, отчаяние, просьбы о понимании и даже мольбы о спасении. И всё же закончилась она лишь страхом. Лезвие так и не скользнуло вдоль руки. Даже не поранило кожу, только мелко дрожало в пальцах, холодное, как чужая-родная ладонь. А затем — крик. Истошный, бессвязный, вырвавшийся сам собой. На него и прибежала пожилая соседка, с забавным цветастым платочком на голове, из квартиры напротив. Сбивчивое дыхание, широкие шоколадные глаза, и голос, резкий, до жути испуганный: — Что случилось? Джейку тогда, в слезах, пришлось наврать. Не впервой, но неприятно. Вроде бы сказал, что кастрюля упала на ногу и было больно, но точно он не помнит. Лишь то, что сказал настолько убедительно и уверено, что даже сам почти поверил. В голове артериальным импульсом билось одно-единственное: «Почему ты так не бежала, когда я кричал о помощи?» От этой мысли внутри стало так пусто, что даже детский страх и собственная жалкая беспомощность не смогли заполнить дыру внутри. Может, Джейк всё же прорезал тогда что-то? Не сине-фиолетовые полосы, а все белые в его жизни?Семья, это что? Я повторял про себя это слово, словно чужую молитву, и не находил в нём тепла. Моё «семья» звучало пусто, как эхо в заброшенном доме, и каждый раз оставляло привкус железа на языке. Там, где у других было крепко плечо, я находил лишь костлявое холодное нечто от скелета.
Как модно говорить: все ваши проблемы — последствие детских травм. И как бы иронично это ни звучало, именно так и есть, у Джейка. Кухня пахла мылом и остатками вкуснейшего ужина. На подоконнике тускло жёлтым светом горела лампа, отбрасывая длинные тени на стены. Мама стояла у раковины, рукава закатаны, движения резкие, почти раздражённые. Она мыла посуду с силой, словно сама несчастная жизнь могла очиститься, если потереть тарелку до скрипа. Минутой раньше они поссорились — пустяк, как всегда. Он что-то сказал про ненужность учебы, она ответила грубо, срываясь. В груди тесно, сердце билось неравномерно, и внутри вдруг родилась странная мысль: сказать. Признаться. Джейк долго смотрел на её спину, на обнажённую полоску шеи, на прядь волос, прилипшую к щеке. Казалось, стоит только произнести — и она обернётся, и её взгляд станет таким, каким Шим мечтал его увидеть всю жизнь: мягким, внимательным, любящим. — Мам, — голос дрогнул, но не остановился. — Я пытался умереть. Несколько раз. Тишина резанула воздух. Мать застыла. Руки в пене замерли над тарелкой, капли падали обратно в воду, оставляя круги. Спина чуть согнулась, дыхание на секунду сбилось. Джейк уловил это — малейший знак, словно надежда всё-таки возможна. В глазах мелькнёт что-то человеческое, и он не будет больше один. Но она обернулась. Взгляд действительно мелькнул — короткий, полный шока и чего-то, что продавало надежду. Джейк ухватился за это внутренне, как за край обрыва. Но надежда — подлая врунья. Она должна лечь в горб вместе с Шимом. — А обо мне ты подумал? — голос взвился резким скрипом по ушам. — Как мне было бы жить после этого? Ты хоть раз думал, что будет со мной? Чёртов эгоист. Слова хлестали, как удары, больно и обжигающе. Каждое «я» и «мне» отталкивало всё дальше. Надежда, за которую он глупо хватался, рассыпалась, как тонкое стекло, и осыпалась в никуда. Джейк сидел привычно неподвижно, с опущенными глазами, слушая, как голос матери ломает тонкие вафли собственного разума одна за одной. С каждой фразой, с каждым упрёком в груди становилось темнее, и то крошечное пламя, что ещё теплилось, угасало. В тот момент Джейк понял — говорить больше не стоит. Не только о плохом — вовсе. И Джейк действительно замолчал. Так, что начали умолять заговорить. «Скажи хоть что-нибудь», «Почему всегда молчишь?», «Ты такой закрытый» — но о чём говорить, если слова давно потеряли смысл? Зачем воробушку открывать рот, зная, что пшено полетит в другую сторону и он его не поймает? Джейк уверено молчал и на третьей. Записка, неаккуратно сложенная в карман джинсовки, дышала холодом и отчаянием. Шим обиженно вычеркнул все «мамочка», «мамуля» и «мама», оставив лишь сухое, отстранённое «мать». Смотреть на лист было жалко — тот же пастельно-розовый фон, те же слова, но теперь перечёркнуто всё, что когда-то стремилось к ласке. Где-то линии яростно зачернены, где-то — спешно размазаны, а кое-где Джейк добавил маленькие звездочки, словно пытался сделать запись красивой, чтобы боль была хоть немного легче. Одна из этих звездочек, металлическая, которую ему когда-то подарил друг, зацепилась за ладонь. Шим сжал её пальцами — тупая боль отдавала в костях, но на душе вдруг стало тепло. И тут же холодно: память отрезала напоминанием, что друг ушёл от него так же, как уходили все остальные. Комната казалась слишком большой и слишком пустой. Тишина звенела, каждый шорох бумаги отдавался в груди. Джейк прижал к себе брелок, стараясь удержать крошечный кусочек света внутри, который вдруг пробился сквозь многолетнюю пустоту. Но он знал: это тепло хрупкое, стеклянное, легко теряющееся. И всё же Шим сидел, молчал и держал металлическую звездочку, думая, что пока она в его руке, он ещё не исчез полностью.Да? Так ведь больно било молотком в голове на краю, в третий раз?
Удар больно прилетел прямо в лицо. На переносице бордово хлынула полоса. Джейк зашипел и отбежал в сторону, хватаясь за щеки и сдерживая слёзы. Он знал: она не любит такого — лишь она заслуживает сожаления. — Ты понимаешь, что сам себя убиваешь? — крик матери прорезал комнату, резкий и колкий. — Что, тебе так сложно съесть маленькую порцию риса? За что мне такое наказание? Не есть и не пить казалось самой гениальной идеей исчезнуть. Способ ускользнуть, раствориться, спрятать своё тело и душу от всех претензий и стражей и мира. Но и по совместительству — чьей-то причиной животной ярости. Второй удар прилетел привычно, под ребра, прямо под те самые «страшные, Джейк, ты как скелет» ребра, на которые давно опиралось ощущение самого себя. Сначала боль была физической, затем — внутренней, колющей, словно каждое слово и удар оставляли клеймо на сердце. Слеза хлынула по щеке, пощечина ударила точно в то место, где уже было болезненно. Джейк стянул губы в тонкую полосочку и ничего не сказал. Молчал. Так, как привык всю жизнь. Так, как учили молчать, чтобы не было лишней боли и пустых слов. Так, как нужно. Комната сжималась вокруг, стены были слишком близки, а воздух слишком полон. Всё в маленьком пространстве кричало и колотило. Джейк осел на пол, так и молчал, сжимая тонкие пальцы в кулаки. Кровь со слезами смешались на коже, молчание вновь уберегло. Да? Только вот легче не стало. И болело всё так же. Сирень пахла холодным ветром, запах разносился по всему пустому пространству, смешиваясь с ночным холодом. В наушниках играла любимая музыка — тихо, но достаточно громко, чтобы приглушить шум города, этот гулкий, чужой и нелюбимый шум, разливающийся внизу. Там расползались огни нелюбимого места — жёлтые и тусклые, как сигнальные огни чужой жизни, куда Джейк не принадлежал. Идеальный момент. Третья попытка — она была другой. Хрупкой и одновременно отчаянной. Записка — излюбленный розовый лист, на котором слова со второй попытки были вычеркнуты почти наполовину, оставляя пустые пробелы, в которых могла утонуть надежда. Джейк уронил пару слёз на бумагу, те растеклись по краям, смазав некоторые буквы. Шим шагнул к краю. Быстро, уверенно. Ступени крыши под ногами дрожали чуть меньше, чем сердце в груди. Он замер. В голове неприятно гудело, словно внутри включили далёкий, неумолимый колокол. Сердце ныло, остро и тяжело. Разум шептал: «Пора». Джейк сделал шаг. Подскользнулся на чёртовом бетоне новыми кедами. И мгновение — и он падает назад, прямо на холодное бедной попой. Порыв ветра обжёг лицо, слёзы прорвались сами собой. Хрипы-стоны вырвались наружу бесконтрольно, смешавшись с городским шумом. Внутри было так больно, что Джейк не мог даже вдохнуть. Никакая гематома под ребрами не сравнивается с этим. Никакой порез на бедре не мог причинить столько боли. Ни одно физическое повреждение не болело бы так, как болела собственная душа — простреленная, порванная, скомканная, вывернутая наизнанку. Джейк чувствовал каждый удар сердца как новую дрожь, каждое дыхание — как пробоину, через которую медленно уходила жизнь. Он обхватил руками ноги, крепко сжимая, чтобы хоть как-то удержаться, но даже это не помогало — тело было тяжёлым и чужим, а душа — пустой. Музыка в наушниках смешалась с шумом ветра и собственными всхлипами. Каждая нота дорезала, как нож, вынимая остатки излюбленной надежды. И всё же Джейк остался на крыше. Всё ещё жил, дышал и чувствовал. В простреленной душе вдруг зацепился тонкий, хрупкий шнурок от кед. Словно что-то внутри ещё держалось. Едва-едва, но держалось. Джейк был уверен, что он монстр. Настоящий, непреложный монстр. Что не способен любить и никогда не будет любим никем. По крайней мере, так ему твердили с самого детства. Эти слова оставались в голове, как клеймо, врезанное глубже, чем кожа: «Ты страшный», «Ты никому не нужен», «Лучше бы тебя не было». Хотя, наверное, это правда. Когда одноклассники ходили на свидания, флиртовали, кокетничали, обменивались комплиментами и смущались, он лишь наблюдал со стороны, словно смотрел через стекло, в груди взрывалась только пустота. Джейку желали лишь смерти и называли страшным. Он прекрасно слышал шёпоты за спиной, видел взгляды, полные отвращения, и ощущал, как тело сжимается, словно хочет исчезнуть в щель между плитами пола.Занавес. Сцена закрыта, его роли в ней никогда не было.
С собственной самооценкой пришлось работать всю жизнь — ломать стереотипы, отказываться от чужих оценок, пытаться почувствовать хоть что-то человеческое. И каждый раз, когда он пытался вырасти над теми словами, они рвались наружу, как сорванные корни сорняка, цепляясь за мысли, решения и каждое отражение в зеркале. Джейк сидел на краю своего маленького мира, который сжимался до размеров сердца, и физически чувствовал тяжесть прожитых лет. Тяжесть того, что любить и быть любимым казалось невозможным экспериментом, проигранным ещё до начала. И всё же что-то менялось. Хисын вошёл в его жизнь тихо, почти незаметно, но достаточно, чтобы свет пробился через трещины. Ли не был спасательным кругом посреди океана, он не пытался объяснить, что всё будет хорошо. Он просто был — рядом, в тех же коридорах университета, с таким же взглядом, что Джейк впервые за долгое время ощутил: кто-то смотрит на него не с осуждением и не с отвращением. И взгляд этот… он был странно тяжёлым и лёгким одновременно. Тяжёлым, потому что Джейк видел в нём собственную боль, ту, что он давно пытался скрыть. Лёгким, потому что Хисын не осуждал, не требовал и не пытался исправить. Он просто позволял себе быть рядом и помогать без лишних действий. Джейк впервые за много лет почувствовал, что внутри ещё есть место для чего-то человеческого. Не сразу, не полностью, но достаточно, чтобы крошечная искра надежды, которую давно похоронили с двумя цветками папоротника, снова зажглась. И это было страшно. Страшно поверить, что можно быть живым не только физически, но и душой. Что рядом есть кто-то, кому Джейк не нужен в качестве монстра, а нужен просто как он сам.Четвёртая — фатальная. Сам себе пообещал это. Только вот будет ли она?
Мысли крутились в голове, словно заевшая пластинка: каждый день, каждая секунда напоминали о том, что Джейк был на краю. Четвёртая попытка должна была стать окончательной. Но пока лишь оставалась обещанием, которое висело в воздухе, острое и холодное, как лезвие того ножа. Хисын. Через четыре года после третьей, когда Джейк уже почти смирился с тем, что внутри навсегда поселилась пустота, Ли вошёл в жизнь тихо. Слишком вовремя и одновременно нет. Не вовремя — потому что Джейк не хотел, чтобы Хисын видел его таким. Сломленным, обесточенным, как старый прибор, у которого вырубились батарейки. Он не хотел, чтобы Хисын видел обвес боли, которым Шим несся для всех по жизни. Хисын не заслуживал этого. Ли заслуживал тепла, ласки, лёгкости и доверия — а не спутанный клубок страха, сомнений, отчаяния и пустоты. И вовремя — потому что ради Хисына Джейк вдруг ощутил, что жить имеет смысл. Ради него захотелось дышать, чувствовать, двигаться. Даже если это будет тяжело. Даже если будет больно.А если не конец? Если жизнь может быть больше, чем боль и пустота? Если рядом есть кто-то, ради кого стоит оставаться здесь, даже когда кажется, что силы кончились?
Джейк осел на пороге, на грани между прошлым и будущим, вновь между тем, чтобы исчезнуть и тем, чтобы остаться. Впервые за долгое время в груди не было любимой пустоты. Там была необычная, лёгкая, крошечная трещина света, едва заметная, но совсем настоящая. Кухня была почти пустой, кроме звука кипящей воды и лёгкого скрипа старого стола. Джейк стоял у плиты, аккуратно заваривая чай. Влажный, прохладный воздух осени просачивался через приоткрытое окно, запах дождя и опавших листьев смешивался с терпким ароматом облепихи и свежей мяты. Шим аккуратно разлил чай по кружкам и сел за стол. Рука привычно слегка дрожала, когда он протянул Хисыну печенье. Маленький жест, почти незаметный для кого-то со стороны, для Джейка был шагом огромным: первый раз за долгое время он делал что-то не только для себя. — Попробуй, — мягко предложил Хисын, глаза его казались внимательными, тёплыми, чуть прищуренными от улыбки. — Не бойся. Джейка трусило, сердце бешено колотилось, а дыхание стало действительно рваным, но он сделал шаг. Шим рывком взял печенье и откусил маленький кусочек. Горечь овсяной муки и сладость сахара смешались во рту, но чувство, которое возникло после, было куда сильнее — ощущение маленькой победы над самим собой. — Молодец, — сказал Ли тихо, протягивая руку, чтобы погладить Джейка по плечу, а затем осторожно наклонился и поцеловал того в щеку. — Умница. Шим почувствовал, как внутри что-то сжалось и тут же расправилось одновременно. Тепло разлилось по груди, словно впервые заЖизнь, это что? Я говорил это слово и слушал, как оно наконец мягко отскакивает от стен вокруг, наполняя пространство светом и теплом. Моё «жизнь» звучало как инструмент, который медленно настраивается — каждая нота постепенно становится чистой, мелодичной, с лёгким дрожанием радости. Всё в ней наполнялось смыслом, каждым звуком, каждым шорохом, и наконец я слышал свой собственный голос, тихий, но настоящий, как маленькая искра среди всего мира.