***
Поздними вечерами, когда мастер отпускал их по домам, Аньсинь уходил в крошечную, арендуемую им комнатку и, скрючившись за низеньким столом, продолжал рисовать Санвона. Охваченный вдохновенным наваждением, он изображал его с разных ракурсов, во всем его сладком невинном распутстве, во всей его плотской чувственности. Он знал, что его эскизы церковь бы приравняла к богохульству – ведь вместо великомученика Себастьяна, возвышенного и благородного, его пальцы порождали нечто далекое от напускной, идеализированной святости. И ночи не облегчали его страданий. Во снах Санвон приходил к нему снова и снова – обнаженный, мягкий, доверчивый, позволявший ему все, о чем днем Аньсинь стеснялся и помыслить. Просыпался он обычно с тянущей болью в животе и влажными от семени простынями, не понимая, что делать с одолевавшим его желанием, сдерживать которое с каждым днем становилось все сложнее.***
Во время коротких перерывов они часто садились рядом. Санвон ленно разминал затекшие от длительного позирования мышцы и опускался на край помоста, улыбаясь Аньсиню с таким искренним теплом, будто они давние друзья. – Так устал, – сетует ему юноша, заправляя за ухо прядь темных волос. – Даже не знаю, что утомительнее – это или месить тесто для хлеба. – Тесто? – спросил Аньсинь заинтересованно. – Отец держит пекарню. Приходится помогать ему по утрам. Замешивать тесто, запекать... – любезно пояснил Санвон. – От жара печи скоро сам превращусь в буханку. Он разражается чистым, звонким смехом, от которого сердце Аньсиня невольно принимается биться с утроенной скоростью. – Зачем ты тогда позируешь? – Деньги лишними не бывают – уклончиво ответил юноша. – И еще… мне хочется быть частью искусства. Приятно думать, что даже спустя сто лет кто-то будет любоваться мной, – он оправляет ткань туники, будто бы невзначай чуть сильнее обнажая бедро, отчего по Аньсиню мгновенно прокатывается волна терпкого, горячного возбуждения. Ну конечно, Санвону нравится, когда на него смотрят. Нравится, когда мужчины пожирают его взглядами, раболепно падая ниц пред его неземной красотой. И, может, именно поэтому, он почти что флиртует с ним, подмигивает, игриво поводит плечами, хлопает длинными ресницами, словно влюбленная барышня. Может быть. Или же Аньсинь просто-напросто сходит с ума от того, сколь отчаянно желает овладеть им.***
Ночью мастерская погружалась в не свойственную ей обычно тишину: не было слышно ни стука долота, ни скрежета камней, ни противного звяканья резцов о мрамор, лишь прохладный ветерок шелестел разбросанными на столе бумагами. Сегодня Аньсинь решил задержаться, чтобы начать глиняный слепок в тщетной надежде, что чем скорее он завершит работу над статуэткой, тем быстрее избавится от охватившего его морока, имя которому Санвон. По иронии судьбы, именно его тонкий силуэт вскоре появляется в дверях. – Ты все еще работаешь? – спрашивает он, подходя ближе и озадаченно разглядывая уже подготовленный деревянный каркас. – Да, собираюсь приступить сейчас, чтобы... всех опередить, – поясняет Аньсинь, разумеется, не раскрывая истиной причины, однако Санвон читает его будто открытую книгу. – Если хочешь... я могу попозировать тебе. Сколько дьявольского искушения в этом, казалось бы, невинном предложении!.. Даже самый богобоязненный праведник не смог бы устоять, особенно когда юноша сбросил с себя рубаху, оставаясь в белой полупрозрачной тунике. Нет, помыслы Аньсиня никогда не были столь далеки от благочестия: он слаб, и все, что может – это преклонить колени перед его исключительной красотой, как он делал когда-то в церкви по наставлению отца, однако сейчас то будет по его собственной воле. Теплый свет, исходящий от расставленных по мастерской свечей, растекался по гладкой коже Санвона жидким золотом, словно пылкий любовник, ласкавший все соблазнительные изгибы, и Аньсинь страстно мечтал занять его место, припасть к вожделенной плоти, испробовать ее на вкус. – Нет вдохновения? – говорит вдруг юноша с напускным разочарованием, заметив, что работа не продвигается. – Может, тебе будет проще, если... я покажу тебе всего себя? Не дожидаясь ответа, он развязывает узел своей туники, и та ниспадет на пол, обнажая его гибкое, грациозное тело. Аньсинь знает, что, будучи скульптором, должен внимать чужой наготе холодно и отстраненно, но его затуманенный возбуждением взор скользит по нежной мягкости живота, аккуратному члену, окруженному темными волосами, и он не желает ничего кроме, как уткнуться лицом меж его ног. Щеки Санвона пылали алым румянцем, он бесстыдно обольщал и смущался собственной дерзости одновременно. – Чтобы... чтобы точнее передать всю твою стать... мне нужно дотронуться до тебя, – произносит Аньсинь хрипло, делая несколько шагов навстречу, и юноша кивает, бросая очередной соблазнительный взгляд. – Тогда дотронься. Аньсиня не нужно просить дважды – он мгновенно оказывается рядом, затем обнимая Санвона со спины. Его пальцы трепетно оглаживают плечи, ведут по груди, чуть сжимая розовые ореолы сосков, пока они не становятся восхитительно твердыми и чувствительными. Санвон тает в его руках, словно оставленное на солнце масло. Каждое прикосновение ломает тонкий лед его застенчивости, являя скрывающееся под ним пламя, и Аньсинь все отчетливее понимает, что хочет завладеть им целиком. Не как скульптор владеет мрамором, мертвым и недвижным, а как человек владеет человеком – его звенящим смехом, его сокровенными тайнами и исполненными неги стонами. Ладонь его устремиляется ниже, к уже напряженному естеству, массируя влажную набухшую головку, отчего Санвон всхлипывает и прижимается к нему теснее. Аньсинь и сам распален до предела: его крепкий член выпирает сквозь ткань тоги, требуя более пристального внимания. Церковь бы заклеймила их еретиками, грешниками, обреченными вариться в адских котлах за свои ужасные злодеяния, но была ли какая-то логика в их закостеневших догмах? Разве не занимались подобным в Древней Греции, в те славные деньки, когда чопорное христианство еще не подмяло загребущими лапами под себя полмира? Разве не возводили гордые эллины любовь между мужчинами в культ, ставя ее выше любви между мужчиной и женщиной? Разве не называли это «союзом душ», считая тела храмами? – Я хочу тебя, – шепчет Аньсинь, опаляя дыханием ухо партнера. – Хочу возлечь с тобой. Хочу почувствовать... какой ты внутри. – Так возьми же... то, что хочешь, – отвечает Санвон, оборачиваясь к нему, и их губы сходятся в поцелуе, сперва нерешительном и осторожном, но быстро переросшим в отчаянный и несдержанный. Аньсинь усаживает юношу на постамент и, высвободившись, наконец, от раздражающих одежд, нависает над ним сверху. Мыслями он невольно возвращается к далекому детству, к высоким храмовым сводам, к величественным вратам Гиберти, где святые скромно являли миру свои закутанные сутанами тела. Тогда он думал, что его влечет к ним бесконечная любовь к искусству, но теперь он понимал, что то был голод, неистовый и неукротимый, тот, что вел его к Санвону – самому прекрасному из всех когда-либо запечатленных на фресках ангелов. И этот ангел сейчас жадно ласкал его член, трепетно очерчивая выпуклые венки, чуть оттягивая крайнюю плоть – так, что у Аньсиня темнело в глазах от удовольствия. Он отстранился лишь на мгновение, дабы взять со столика глиняный сосуд с оливковым маслом, после чего, зачерпнув немного, провел смазанными пальцами меж раздвинутых ног юноши, медленно растягивая его и ощущая, как постепенно расслабляются тугие мышцы. – Ты создан для этого... – бормочет Аньсинь, утыкаясь носом в изгиб его шеи, вдыхая его дурманящий медовый запах. – Всевышний сотворил тебя для греховных услад... Санвон запрокинул голову, издавая тихий, полный мольбы стон. Податливый и теплый, словно расплавленный воск, он был готов принять его, готов впустить. Аньсинь не мог больше ждать: он толкнулся внутрь возлюбленного, теряя остатки разума от сжимающей его жаркой тесноты. Вот, когда человек обретает Бога – не во время крещения или причастия, а проникая в чужое, дрожащее от наслаждения тело, и тут же отвергает его за ненадобностью, выбирая священную сладость плоти. – Да... еще... пожалуйста... – хныкал Санвон, подаваясь ему навстречу, сподвигая вбиваться сильнее и глубже. – Так хорошо... Аньсинь беспрекословно следовал его указаниям, ускоряя темп, покрывая смазанными поцелуями лицо и плечи юноши, изукрашивая черничными пятнами золотистый сатин его кожи. Напряжение становилось невыносимым, каждое мгновение приближало его к краю, и он не желал ничего кроме, как упасть. Санвон кончает первым: с его губ срываются громкие, бесстыжие стоны, и он пачкает их животы жемчужными каплями семени. Обхватив его за талию, Аньсинь входит в него до предела и со сдавленным рыком изливается внутрь, почти что лишаясь равновесия от нахлынувшей на него эйфории. Он не хотел ваять бездушные образцы совершенства, нет – он желал наделять камень чувственностью, передавать эмоции, пробуждать страсть, вдыхать в статуи жизнь. Желал создавать Санвона снова и снова – на бумаге, в глине, в мраморе, всеми вообразимыми и невообразимыми способами. – Ты – мое искусство, – шепчет Аньсинь вдохновенно. – И я сделаю так, чтобы весь мир восхищался тобой. Юноша, разомлевший и разнеженный удовольствием, счастливо улыбается и оглаживает его щеку. – Мне будет достаточно и восхищения одного очень талантливого скульптора, – говорит он нежно, и Аньсинь понимает, что, наконец, обрел то, что так давно искал, и сердце его, прежде слепое, прозрело, избрав идеалом не Бога, но человека. Отныне Санвон – его величайшее творение, его истинная святыня, его личные Врата Рая. И он, как творец, сделает все, чтобы в будущем ангельский лик именно его музы стал предметом воздыхания всей Италии.