…Д-Паразиты воли →
…Х-Паразиты цели.
— Эта твоя… Преданность… — с придыханием, — …Устаревшей идеологии поистине удивляет. Даже меня, честное слово, — чужой голос звучит из-под кожи Евсея Остафьевича. — И, милый мой, когда же ты наконец прекратишь играть священника и снимешь этот нелепый подрясник? Он озирается по сторонам, пытаясь выцепить глазами из пахучих зарослей одну конкретную фигуру, но различает только забредшего на его территорию волка. Евсей снимает с плеча ружье и, прицелившись в голову зарычавшего хищника, замечает гадюку, странно повисшую в волчьей пасти. И, Боже, как же ему это напомнило другое время года. — Разреши поинтересоваться: как ты, собственно, нарушил свой нейронный шум? Отыскал и выборочно травмировал в присущем тебе лиссэнцефалийном мозге безмиелиновые нервные волокна? Или это самобытное гидроксилирование допамина, при, скажем, механизме изменения концентрации нейромедиаторов? Гениальный сценарий шантажа?.. О, нет, милость мне отпиши — уволь от бахвальства. Паршиво же вышло, — Харрис напыщенно щурится, наблюдая, как злость ложится митральной бабочкой на смуглую кожу после его слов. Ждет, что это окажется диагнозом. — Ссылаясь на мои ментальные репрезентации, у тебя в наличии зона Брока, поэтому не соизволишь ли прояснить мотивы… Какого дьявола ты вывез меня сюда в период охотничьего сезона? Недовольство плещется двуличием в голосе. Будто бы весь круг его увенчанных лаврами слов — отражение мнения общественности, представленное им как единственно верное и объективное. Стужа ложилась белесым облаком на охотничьи угодья, где ослепляющее ванильное солнце и ряд юных подснежников около заледеневшей реки отзывали болезненное счастье. Колода, размещенная под навесом небольшого дома, пропахла хвоей и легким ароматом цитрусовых цветов — следствием после колки дров из здешней лиственницы. От помпованного гладкоствольного ружья тянется вверх свинцовая дымовая лента, мимолетно расползаясь по густым потокам пара, вздымающихся с раздробленного медвежьего черепа. Оттого едко-сладковатый запашок свежего мозга призрачно развеялся под пороховым, затем и лесным шлейфом. Евсей Остафьевич отбрасывает топор, авансом выдернув его из сырого толстого пня, в снег и сам падает туда же — на колоду. Озлобленно ищет, чем прикурить хваленую дизайнерскую дурь, ту, что неравноценно бытовала внутри дешевой марки сигарет: немногословная беседа с оголодавшей мамашей двух медвежат, исчерпавшая весь патронташ, была не столько блаженным глушением психологической жажды крови, сколько нервотрепкой. Ничего не находит. Выронил зажигалку. — Бросай ныть, — он по-хозяйски шире расставляет колени, прикусывая незажженную сигарету зубами, и рывком руки перемещает цевье назад, сбрасывая к ногам отстрелянную гильзу. — Думал я ружье для пантов взял? — Это одна из причин — личная выгода показаться мне с самой выигрышной стороны, — мелочно, до подбора орнамента пуговиц на манжетах белого матового пальто, — Очевидно. — Перед кем мне тут петушиться? — нахально усмехнулся Евсей, сделав цветистый акцент на местоимении. — Мне до того заняться нечем, что я аж перед идеалистом в павлина ряжусь? По весне Джона одолела сонливость, гадко отразившаяся в мертвенно-бледном цвете лица и легком дрожании рук. И этим он намертво очаровывал Евсея, представая перед ним околевшим, с уязвимостью, переданной анемичностью, ссутулившимися плечами и заиндевевшими ресницами. Он смотрелся как увядшая под изморозью роза, но то не делало ни облик его, ни его самого менее ценным. Джон обладал сложной и многогранной, недоступной Остафьевичу, харизмой, тяжелой натурой и способностью сводить к нулю чужой коэффициент интеллекта с такой легкостью, будто он губит не жизни, а бессмысленные, ресурсозатратные существования. Только вот Евсей плохого не видит, нет, пожалуй, отрицает очевидное: он по-прежнему глубоко им очарован. Потому Евсей Остафьевич не считал нужным срывать цветы удовольствия на ниве чужой слабости. Слабости, что заявлялась отголоском человечности. Настоящей человечности — не лицемерным оборотом «ценности делают людей циничными», замаринованным простым декларированием моральных убеждений, а именно сердобольностью. Быть может, не строй Харрис из себя морального урода, он окружил бы того заботой с поднятым забралом. И уж не Джоном вывихнутый височно-нижнечелюстной сустав, оправданный парированием чужой колкости — бьющим по больному «Придушить тебя мало»; и не напускная мягкость JDH — обезглавливающим «Не воспринимай близко к сердцу», рассеянная среди хлестких пощечин, будет тому стартовой позицией. Улыбка его выходит паршивой, вымученной и нелепой, но он пытается выдавить из себя подобие чего-то сердечного, горячего, нежного… «Оставь это, Евсей. Он тебя не любит», — горечь течет из подкорки. Наст глухо трещит под элегантными демисезонными туфлями, стоит Харрису медленно проступить ближе и остановиться между чужих ног. Он стягивает шейный платок с носа и, пытливо выправляя сбившуюся клетчатую ткань за лацканы жилета, заглядывается на кривую улыбку Евсея Остафьевича. — Так я неправ? — Джон складывает окоченевшие, налитые кровью руки за спиной и жеманно клонит голову, окидывая взглядом поверх очков, — Попытка оспорить столь легчающую систему, а именно твою же психику, равносильно попытке взломать механизм рычага с помощью калькулятора. Неэффективно и, откровенно говоря, смешно, — он усмехается злораднее, находя свое очарование в том, что Евсей суровеет всем видом. — Пожалуйста, не вынуждай меня вводить принцип Оккама. Не горю желанием затягивать этот бессмысленный диалог. — Врубился, родной, не начинай. Легкость «правильных» слов, тех, настырно обезвоживающих в спиртах самомнение, накапливалась, как пыль на книжном шкафу. Наличие пыли для Евсея Остафьевича не более, чем данность. Данность — единожды испачкавшая его тыльную сторону ладони, открывшая дверцы в подноготное — софизм «Е. О. — мишень для чужого удовольствия», саморучно нацарапанный между боковой стенкой и выдвижным ящиком. И даже если он выдрессировался жить только так: отдавать всего себя с потрохами и наблюдать, виляя хвостом, как та самая «жизнь» — преподнесенный им целый мир, чахлое, но заштопанное горьким опытом сердце — делается пылесборником; это не оставляло его глухим-и-слепым к тому, что каждый новый слой блеклой серо-коричневой пудры оказывался еще одним гвоздем в крышку собственного гроба. — Но не у всех, знаешь, в голове нейронные сети с золотым напылением… «…Не у всех», — Евсей одергивает себя от воспоминания, отпуская зверя с прицела: сейчас не сезон охоты на волков. Он мрачнеет, понимая, что прошлое больше не приносит ему приятных чувств. Мужчина хмурит брови в жалости, когда переводит взгляд на вытянувшую клыки и выбравшую место для смертоносного укуса гадюку, которой волк тут же переламывает позвоночник. И когда змеиная тушка оказывается у его ног, а зверь бесследно исчезает из вида, Евсей Остафьевич ощущает себя легче. Ибо в этом округе на одну ползучую тварь стало меньше. Ибо в этом бренном мире ни имя его, ни его самого он больше не любит. .