Которой у нас нет
10 сентября 2025 г., 15:34
Примечания:
пб открыта для моих ошибок.
Модди о бессмертии когда-то читал в книжках пыльных, старых, в руках разлагающихся. Кажется, еще во времена их первого изобретения, когда краска отпечатывалась на пальцах и приходилось задыхаться от мерзкого запаха.
Бессмертие — штука отвратительная. Вечное существование вперемешку со страданиями. Жизнь, которая никогда не кончится, как бы не пытался, сколько бы таблеток не выпил, какую бы дозу радиации после Чернобыля не получил. Модди, как человек, одной ногой в могиле и по колено присыпан землей. У него зависимость от морфия и табака, привкус железа на языке и прокуренные до дыр легкие. Раньше было модно, гуляя по Англии, раскуривать за разговором папиросу. А еще у него явно проблемы с головой. Потому что вечность выедает мозг из черепной коробки, как из блюдца суп.
Модди забывает войны, подрывается на мине во времена второй мировой и просыпается с кошмарами, застывшими на веках. Он помнит то, как было страшно. Даже если ты знаешь, что выживешь — поджилки метко трясутся от одного осознания, что все на данный момент близкие останутся лишь воспоминаниями, которые со временем сотрутся из памяти. Модди, кажется, уже после ухода Иисуса Христа захотел вырвать из головы все, что знал о погибших людях. Просто чтобы не вскакивать с кровати глубокой ночью в поту, сжимая в руках подушку, провонявшую спиртом, травами и не его запахом.
Он помнил как переписывали библию, как жгли ведьм на костре и как тем же вечером люди прыгали через него, поднимая в воздух пепел сожженного тела. Он играл на лютне и пел песни на Ивана Купала, когда за кустами обязательно был слышен шорох тех, кто ушел искать папоротник в компании. Модди после этого перестал верить в человечность, любовь и счастье. Потому что в его деревне зарубили невинную девочку, прикрыв большим лопухом. Картина и запах разложения надолго остались в памяти, сейчас лишь обрывки.
Модди знает как горят трупы, как ощущается под ногами осколочная граната и сколько нужно столетий, чтобы человек лишился рассудка. Потому что он сам уже его давно потерял, как и здравый смысл существования. У него глаза помутневшие от пыли и бесконечного количества кисло-сладких слез, привкус которых отпечатался на ребристом горле.
У Пугода они другие. Горящие жизнью, светом.
В них солнце плещется и рисует пальцами по золотым радужкам паутину витков, переходящих россыпью на щеки. Модди по ночам их сцеловывает губами по коже, маркером по родинкам созвездия выводит. Он знал их наизусть, вспоминал по собственным линиям на чужой горячей спине.
Выписывал руками на подкорку мозга все, что только мог, боясь забыть. Стереть из памяти с ходом лет, как что-то ненужное. Как имя умирающего от чумы в Лондоне юноши, которого держал на руках. Пугода было страшно потерять. У него смех как колокольчики на ветру, а губы — шоколадный пудинг. Сладкие.
Модди целовать их любил до дрожащих коленок, сжимая в руках чужие ладони и прячась от кошмаров под душным одеялом. С внезапно похолодевших пальцев сцеловывать отпечатки, которых у самого не было. У Пугода витиеватые полосочки были, оставляли на лице горящее клеймо.
«Я работаю, потом» — смеялся Пугод, отворачивая щеки.
«Пожалуйста, сейчас» — выдыхал Модди в самые губы, умоляя.
У них нет вечности, чтобы быть вместе.
Но Пугод всегда говорит обратное. Модди ему верил, пальцами хватаясь за чужое «навсегда» и обнимая. Так, что хрустят кости, поломанные когда-то кем-то еще во времена изобретения первых автоматов с содовой, что руки истерично хватаются за шерстяной свитер, который на том плотно засел даже этим горячим летом. Целует. Мягко, спешно, задыхаясь от душного кислорода и остатков поднывающего рассудка.
Модди безумец, если думает, что вечность можно обмануть. Вырвать из памяти, забыть и наглухо закрыть в контейнерах под десятью замками. Но бессмертие помнит все. Оно силой забирает то, что ему подвластно, приходит по ночам во снах и заставляет сжиматься от страха, влезая под одеяло с головой, как ребенок. Пугод обнимает, целует сквозь ткань в кудри и что-то шепчет оттуда, сверху, где по коже идет иней смерти и воняет горелым мясом. Между телами — ничего. Ни крупинки того, что может заставить их отлипнуть друг от друга, скрепленных вместе. Крепко и плотно, навсегда.
Пока бессмертие не пнет под дых, возвращая в реальность.
Оно грызет в темноте мозг и ножки кровати с противным звуком, заглушая чужой голос. Холодные ноги переплетаются под одеялом с собственными.
Модди порой кажется, что именно Пугод из них двоих видел мир сквозь призму вечности. Ему чудится, что это он вел корабли через туманы, это его глазами смотрели статуи в забытых храмах, это он правил империями и стирал их с лица земли одним движением ресниц. Носил пышные рубашки, ходил на балы и обязательно был боярином. Смотрел взглядом, который будто видел, как горит Вавилон и тонет Атлантида. Сверкал своими знаниями об истории, рассказывал про падение древнего Рима, про дикую Русь так, словно лично присутствовал там в качестве зрителя. А Модди и правда был. Он лишь тихо подсказывал то, что допетровские времена на самом деле насчитывали больше пятнадцати процентов грамотных крестьян, а ремесленников вдвое больше. Смотрел, как Пугод загорается снова, говоря о проверенных источниках, получая в ответ улыбку и поцелуй бабочки на макушке. Горький.
Для бессмертного проверенный источник — собственные воспоминания.
Побитые временем, изрезанные ножами и клинками руки, помнящие каждого, кто оставил рваный шрам — тоже. Такое не забывается, остается на долгие столетия где-то далеко под коркой, как и любовь.
Когда Пугод снова говорит про восстания, сжимая в объятиях и обхватывая ледяными ногами тело, Модди кажется, что он уже мертв. Дух времени, о котором тот со сверкающими глазами рассказывал, вонял. Гнилыми зубами, дымом от горелых тел и потом тех, кто мародерствовал среди трупов. Никакого «единого порыва». Никакой романтики и героизма. Просто люди любят думать, что все было красочнее.
Модди всхлипывает под скрежет зубов о дерево. Кажется, что это сквозящее отчаяние его преследует. Ходит по пятам, выискивает все лазейки и нычки, цепляется холодными пальцами смерти за щиколотки. Давно есть ощущение, что все холодное — смертное. Как коченеющие трупы на площади, как первый снег, засыпающий в окопах окровавленные тела.
Вечность ледяная. Обхватывает сердце и голову, сжимая в тисках.
Но с Пугодом легче. Он маячит солнечным лучиком сквозь одеяло, по утрам наводит кофе на двоих и говорит-говорит-говорит столько, сколько Модди за всю свою жизнь никогда не слышал. Отскакивает дрожащим голосом от стен, сжимает пальцами личную кружку, постукивая ложкой по стенкам, и улыбается. За его улыбку можно было свернуть горы, перевернуть вверх дном любые замки и высушить реки. Вместе с ней на небе загорается новая Бетельгейзе, по мнению особо умных ученых взорвавшаяся уже очень давно.
Пальцы чужие по утру ловит криво, сонно. Не находит. Модди привык вставать раньше, обнимать и просто лежать, под ладонями ощущая горячее тело. Каждый раз губами пытается найти шрамы бессмертия на чужой коже, следы разложения тканей и муравьев, роящихся так же, как и у себя. Напарывается только на привычную мягкость, усыпанную звездами родинок. Сегодня даже этого нет. Холод пустой кровати, примятой лишь с одной стороны, и стойких запах кофе.
На кухне — остывшая, до краев наполненная кружка. К ней никто не притронулся явно со вчерашнего вечера, так и оставляя стоять. Пугод всегда осушал свою в два глотка, прерываясь от работы или своего быстрого-быстрого разговора о чем-то умно-историческом. Модди слушал, даже если знал исход войны, даже если видел ошибки в информации, прекрасно понимая, что сказать заветные слова о том, почему уверен в собственной правоте, не мог. Оставалось либо смириться, либо в очередной раз схватиться за нож и проверить значение слова «бессмертный», словно что-то могло измениться. Шрамы, оставленные на руках во времена Ивана Грозного собственными пальцами, болели особенно сильно.
Модди слушает тишину. В их квартире уже давно стало слишком тихо. Даже Пугод, раньше кричащий о разном, сейчас лишь тихо шептал одни и те же истории, одни и те же факты, на которые всегда хотелось возразить.
Все было не так.
На самом деле у них был шанс выиграть эту войну.
В реальности его звали иначе.
Да, Пугод, я там был и держал почти что свечку. Только бокал вина.
Права спорить у Модди не было никогда. Потому что нельзя. Он просто слушал, как его горящая ярким светом Бетельгейзе заходится кашлем и прячет летом в теплом свитере свой холодный нос, улыбаясь так, что сердце щемит.
Права спорить у Модди не будет больше никогда. Потому что Пугод, появившийся неожиданно с объятиями со спины, умер прошлой зимой. Астма, вирус, эпилепсия — никто так и не понял. Модди же просто забыл. Вырезал это из своей головы, как раковую опухоль, заштопал нейлоновыми нитками и прилепил сверху пластырь с мишками, который ему заботливо клеили на порезанный палец.
Чужие объятия — грех. Все это в рамках бессмертия — животный ужас, заставляющий забыть. Желание счастья? Любви? Возможно. Когда тебе с два десятка столетий, а за плечами тяжелый груз ответственности, собственных знаний и море крови, то мозг начинает с попеременным успехом сдавать.
Модди забывает как на самом деле звучал голос Пугода. Сейчас вместо колокольчиков — вкрадчивый шепот и сцепленные на груди холодные пальцы. Почти мурлыканье, отдающееся в сердце щемящей нежностью и трепетной лаской. Такой, с которой, обнимают после кошмаров по ночам, с которой сцеловывают соленые слезы с щек от собственной беспомощности, с которой не живут. Пугод и не выжил.
Но в этой квартире стоят две кружки на столе с горячим кофе, вымытых от плесени.
Но в этой квартире существует горькое, едкое навсегда.
У них не было вечности для любви. Но у Модди есть вечность для того, чтобы любить его.
Примечания:
буду рада отзыву!