искушение

Горячая работа
R
Завершён
234
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
42 страницы, 14 108 слов, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
234 Нравится 27 Отзывы 120 В сборник

1.

Настройки
Сквозь густой утренний туман проступали башни города. Они будто поднимались прямо из серой земли — тяжелые, покрытые мхом, как старые зубы в челюсти древнего великана. По узким бойницам стекали капли дождя, и в этой тягучей влаге слышался запах железа, сырости и холодного камня. Над крышами витал густой дым очагов — с примесью горелых дров и немного сладковатого аромата печёных яблок, который тащил за собой ветер с рынка. Площадь просыпалась медленно, но шумно. Тугие голоса торговцев то и дело прорывали утренний гул: один предлагал свежий хлеб с хрустящей коркой, другой размахивал связкой серебристой рыбы, третья — пожилая женщина в темном шерстяном платке — выкладывала на ткань полоски сушёных трав, которые пахли горько и пряно, как далёкие земли. Между прилавками путались дети в грубых льняных рубашках. Они то толкались плечами, то с жадным восторгом тянулись к лотку со сладкими орехами в меду. Воздух дрожал от смеси запахов: копчёное мясо, мокрая шерсть, навоз от лошадей, приторный мёд. Всё это свивалось в единый тяжёлый клубок, который цеплялся за волосы и одежду так же прочно, как сама память о городе. Минхо шёл по узкой мостовой, осторожно переставляя ноги — булыжники под сапогами были скользкими, гладкими от веков дождей. Камень пах мхом и холодной водой, и каждый его шаг отдавался глухим эхом между домами. Дома эти стояли близко друг к другу: высокие, деревянные, с потемневшими балками и резными фронтонами, от которых капала вода. В щели меж досками заглядывал сквозняк, и из них тянуло то прелыми листьями, то дымом, то чем-то металлическим, словно ржавчиной. Он держал руки в карманах плаща, будто пытался спрятать их не столько от холода, сколько от чужих взглядов. Капюшон падал низко, закрывая половину лица, и только в редкие секунды, когда ветер откидывал ткань, можно было заметить напряжение в его чертах: губы сжаты слишком крепко, брови сведены к переносице, взгляд постоянно ускользал в сторону. Он не любил задерживаться — особенно там, где люди смеялись слишком громко и слишком свободно. Двое мужчин, идущих по площади с корзинами за плечами, случайно задели друг друга, и один из них засмеялся, схватив другого за локоть. Минхо отвернулся, будто это зрелище ослепило его. Он привык отталкивать. Мысль, едва зародившись в груди, встречала внутри него стену. В детстве, когда он сидел в холодных стенах храма и слушал голос проповедника, эти слова вонзались глубже любого ножа: «грех», «позор», «искушение». На улицах их повторяли шёпотом, как молитву — и Минхо научился повторять вместе с ними. Так часто, что стены внутри стали почти неприступными. Почти. И всё же утро давило на него странным ожиданием. Словно сам город — с его сыростью, шумом, запахами и неуемной жизнью — ждал чего-то нового. Сегодня он должен был встретить незнакомца. Посланника с Севера, юного переписчика хроник, которому доверили работу, стоившую немалого золота. Встреча была назначена рядом с рынком. Минхо не любил рынок. Слишком много людей, слишком много запахов, и каждый взгляд казался нацеленным на него, даже если никто не обращал внимания. Его жизнь редко касалась шумных мест. Большую часть времени он проводил в одиночестве, с книгами и свитками. Вчера вечером он до поздней ночи переписывал летописи для настоятеля храма — сухие строки о войнах и урожаях, о правителях, что давно превратились в прах. Его работа требовала усидчивости и точности, но в этом он находил странное утешение. Чернила текли по пергаменту ровно, податливо, и в их строгом порядке было меньше хаоса, чем в мире вокруг. В храме он оказался ещё ребёнком. Отец, простой каменотёс, считал это честной дорогой. Сын при деле, под присмотром, вблизи к Богу. Минхо сперва даже радовался. В каменных стенах было тихо, запах воска и ладана скрывал от него мир снаружи, а книжные полки тянулись к потолку, обещая бесконечное знание. Но чем старше он становился, тем тяжелее ложились на него слова проповедей. — Желание — корень падения, — говорил седовласый монах, глядя в ряды слушателей. — Кто тянется к телу подобного себе, тот отрекается от света. Тот закрывает дверь к вечности. Эти слова прожгли его, как каленое железо. Он научился кивать, складывать руки и опускать глаза — и в то же время внутри него что-то всегда бунтовало. Маленький, почти не слышный голос твердил, что нет ничего страшного в том, что сердце бьётся быстрее при взгляде на чью-то улыбку. Но этот голос Минхо загонял глубже и глубже, пока не казалось, что он слышит только тишину. Когда он возвращался к себе — в крошечную комнату с узкой кроватью и столом для письма — он позволял себе думать. Не вслух, не словами, но образами. О том, каково это — не прятать взгляда, не гасить тепло в груди. И всякий раз, когда он ловил себя на таких мыслях, он резко отталкивал их, как отбрасывают раскалённый уголь. Он боялся. Боялся не столько наказания свыше, сколько того, что если его внутренний мир станет явным, люди вокруг увидят его насквозь. И тогда — осуждение, насмешки, отвращение. Хуже всего — взгляд настоятеля, холодный и разочарованный. Поэтому Минхо держал себя в узде. Днём — работа, переписка свитков, поручения храма. Вечером — короткая прогулка по городу, чтобы выдохнуть шум молитв и запах ладана. Ночью — сон, или попытка сна, где сны иногда приносили лица, которые он не имел права запоминать. И всё же именно в такие минуты — когда он снова оказывался среди людей, в сыром, шумном городе, — его стены начинали дрожать. Потому что жизнь вокруг была слишком выразительна, слишком реальная. А он — словно тень, что пытается не задеть ничьего плеча. Его родители жили за городской стеной, в маленьком доме из белого камня, с низкими потолками и всегда коптящим очагом. Минхо навещал их редко: то из-за занятости в храме, то из-за того, что каждый визит оставлял в нём горечь, похожую на вкус непропеченного хлеба. Отец был человеком крепким, с руками, навсегда пропахшими известняком. Он никогда не говорил много, но каждое слово звучало так, будто оно высечено в камне. Его вера была простой и жёсткой: если писание запрещает, значит — запрещено. Не для обсуждения, не для сомнений. — Мужчина должен держаться женщины, — сказал он однажды, когда соседский юноша попался на какой-то «непристойности». — Иначе он не мужчина. Иначе он проклят. Мать была мягче, но её мягкость не значила терпимости. Она боялась слухов, осуждения соседей, и поэтому повторяла те же слова, только тише, с дрожью в голосе: — Таких людей не должно быть рядом с нашим домом. Они позорят семью. Эти разговоры Минхо слышал с детства. Он сидел у очага, подбрасывал в огонь щепки и делал вид, что не слушает. Но слова проникали в него, как дым, и оседали внутри, оставляя налёт. В храме всё лишь усилилось. Там их речи звучали уже как закон, как приговор. Родители и наставники — в одном хоре. Минхо понял: у него нет безопасного места. Даже собственные мысли не могли быть таковыми. Поэтому он учился запрещать себе. В каждом взгляде, который задерживался на чужом лице дольше, чем на миг. В каждом сновидении, где к нему тянулись руки, похожие на мужские. Он учился стирать это из памяти, закапывать глубже, будто в могилу, и ставить сверху камень. Но иногда, когда ночь была особенно тихой, а в окне сквозил лунный свет, он ловил себя на том, что этот камень начинает дрожать. Будто то, что он пытался похоронить, отказывается умирать. И тогда Минхо просыпался в холодном поту, с колотящимся сердцем и глухим страхом в груди. Страхом, что однажды всё тайное выйдет наружу. И родители, и наставники, и сам город увидят его настоящим — и отвернутся. Когда Минхо был ребёнком, всё выглядело иначе. Тогда он ещё не знал слова «грех» так близко, не чувствовал на себе тяжести чужих взглядов. Мир был простым: улица, по которой он бегал босиком, запах свежей глины на руках отца, солнечные пятна, танцующие по стенам дома. Однажды летом он играл у реки с соседскими мальчишками. Вода была холодной, прозрачной, и они прыгали в неё один за другим, визжа от восторга. Минхо помнил, как рассматривал младшего сына кузнеца, Чжунхо. Тот нырял так ловко, что вода обнимала его беззвучно, и свет скользил по его мокрой коже, как по стеклу. У Минхо перехватило дыхание. Не от страха, не от стыда — от восхищения, чистого, искреннего. Он смотрел и думал, что никогда не видел ничего красивее. Тогда это казалось естественным. Он даже поделился с Чжунхо, смеясь, что тот «выглядит как рыба из сказок». И тот только фыркнул, обрызгал его водой — и всё. Никакой тени, никакого ужаса. Лёгкость, солнечный смех, дрожь в груди, приятная, как от долгого бега. Но время прошло. Когда Минхо случайно рассказал матери, что ему нравится играть именно с Чжунхо, что он «самый красивый из всех», она резко прикрикнула, велела «не говорить больше глупостей». Сначала Минхо не понял, что именно в его словах было глупым. Но по выражению её лица он почувствовал — в этом есть что-то неправильное. Позже, когда тот же Чжунхо попал в пересуды, будто бы кто-то видел, как он слишком близко держался с другим мальчиком, — отец Минхо говорил о нём как о «испорченном». Минхо молчал, но в груди у него что-то болезненно сжалось. Он пытался вспомнить ту реку, солнечный смех, чистое восхищение — и не мог. Всё это оказалось окрашено чужими словами: «грех», «стыд», «позор». И с того момента он начал сомневаться. Не в других — в себе. Мысли о прошлом преследовали его, как эхо в пустом храме. Он шагал по мостовой, но в голове всё ещё звучал плеск той реки, солнечный смех Чжунхо и тяжёлый голос отца, что перекрывал этот смех, словно камень, брошенный в воду. Чем старше становился Минхо, тем глубже он прятал свои воспоминания — но именно сейчас, среди шума рынка и запаха мокрого хлеба, они прорвались наружу. Он даже не заметил, что давно уже вышел к назначенному месту. Торговцы выкрикивали цены, женщины переговаривались, хлопали по рукам, заключая сделки. А прямо у стены, у которой обычно собирались гонцы и приезжие, уже стоял юноша. Худой, в тёмном плаще с капюшоном, который он откинул назад, — наверное, потому что туман мешал видеть. В руках он держал кожаный свёрток, перевязанный шнуром, и время от времени поправлял его, будто боялся, что кто-то вырвет. Его светлые волосы казались чуть влажными от сырости, а глаза внимательно следили за каждым, кто проходил мимо. Но взгляд его был не настороженным — скорее, любопытным, живым, как у человека, для которого каждый день ещё полон открытий. Юноша заметил его первым. На его лице появилась лёгкая, открытая улыбка — не натянутая, не формальная, а какая-то удивительно тёплая, будто они знали друг друга дольше, чем один миг. Он сделал шаг вперёд, слегка склонил голову и заговорил: — Вы, должно быть, Минхо? — голос его был мягким, чистым, будто колокольный звон, но не громкий, а интимный, доверительный. — Моё имя Хан Джисон. Я прибыл из северных земель, с письмами и хрониками. Рад наконец встретиться с вами. Он говорил так естественно, словно знакомство не требовало усилий, словно они были старыми друзьями, случайно разлучёнными дорогой. И в этой простоте, в этой лёгкости было что-то обезоруживающее. Минхо почувствовал, как в груди дрогнуло то, что он привык прятать глубоко. Молча кивнул, чуть приподняв капюшон, будто проверяя, не слишком ли явно он задержал взгляд на лице юноши. — Да, — вымолвил он, голос прозвучал чуть суше, чем хотелось бы. — Я Минхо. Вас ждали. Джисон улыбнулся ещё шире. В его улыбке не было ни тени официоза, никакой холодной вежливости — только светлое, неподдельное участие. Он говорил так, словно каждый его жест рождался из искренности, а не из привычки угождать. — Хорошо, что нашли меня, — сказал он и с лёгкой смешинкой посмотрел по сторонам. — Я почти потерялся среди всех этих прилавков. Никогда не видел такого большого рынка. Тут пахнет сразу всем на свете — хлебом, рыбой, лошадьми, даже... — он приподнял брови и в полголоса добавил, — кажется, мокрой овчиной. Минхо невольно кашлянул, чтобы скрыть, что уголки его губ дёрнулись. Он не позволял себе улыбок без причины, а сейчас почувствовал, что это случилось слишком легко. — Привыкнете, — коротко бросил он, отворачиваясь, будто рассматривает ближайшую лавку с тканями. — Возможно, — не стал спорить Джисон. — Но всё равно... в таких местах чувствуешь себя живым. Как будто у каждого запаха и голоса есть своя история. Его слова повисли в воздухе, и Минхо поймал себя на том, что прислушивается к ним слишком внимательно. Он никогда не думал о рынке как о чём-то, что может быть «живым» или «полным историй». Для него это было всего лишь место, где слишком шумно, слишком тесно, где люди смотрят друг другу прямо в глаза — и это его раздражало, пугало. — Здесь всё куда проще, чем вам кажется, — сказал он резче, чем собирался. — Люди приходят торговать. Джисон склонил голову на бок, и в его глазах мелькнуло не осуждение, а тихое любопытство. Словно он хотел понять, что стоит за этими словами, и не торопился делать выводы. — Может быть, — согласился он мягко. — Но иногда за простыми вещами прячется больше. Минхо замолчал. Это было опасное направление разговора. Он почувствовал, как внутри поднялось сопротивление, привычное, холодное, — будто кто-то пытается поддеть камень, под которым он столько лет прятал свои мысли. Он откашлялся, сделал шаг в сторону, словно призывая к деловитости. — Нам лучше уйти отсюда. В людном месте не стоит задерживаться. — Конечно, — кивнул Джисон и, прижимая свёрток к груди, пошёл рядом. Его шаги были лёгкими, почти бесшумными, а присутствие — удивительно спокойным. Минхо заметил, что его дыхание стало чуть неровным. Он не привык к такому — к людям, которые сразу располагают к себе, словно рушат невидимые стены одним словом. Они свернули с площади в одну из узких улочек, где шум рынка постепенно стихал, уступая место скрипу тележных колёс и гулкому перестуку сапог по булыжникам. Дома здесь стояли так близко друг к другу, что казалось — они нависают сверху, и небо превращается в узкую полоску между крышами. От стен тянуло сыростью, пахло известью и прелыми досками; где-то за дверью громко ругались, где-то — доносился звон ложек о глиняные миски. Джисон шёл чуть впереди, прижимая к груди свёрток, но всё время оборачивался, словно проверял, не отстаёт ли Минхо. Его глаза скользили по деталям, которые другой бы и не заметил: на облупленные ставни, где кто-то вырезал ножом имя; на кошку, сидевшую на подоконнике и вылизывающую лапу; на горшок с травами, упрямо зеленевший в холодном воздухе. — У вас город совсем другой, — сказал он наконец, и в голосе слышалось восхищение, не игра. — В северных землях всё мрачнее. Камень чёрный, небо низкое, и люди смотрят настороженно. А здесь... даже в этих узких улочках есть какое-то тепло. Минхо хмыкнул, стараясь, чтобы это прозвучало безразлично. — Тепло? Это вам только кажется. Здесь холоднее, чем где бы то ни было. — Холод — он в людях, — ответил Джисон спокойно, будто это истина, не требующая спора. — Но всё равно… — он оглянулся на соседние двери, из которых пахло хлебом и молоком, — у вас больше жизни. Минхо сжал зубы. Ему хотелось отрезать разговор, поставить стену. Он привык, что чужие слова проходят мимо, как дождь по плащу. Но почему-то голос этого юноши застревал внутри, будто находил щели в его защите. — Жизнь... — повторил он тихо, почти себе под нос. — Слишком громкая. Джисон не стал спорить. Вместо этого он задал вопрос: — А вы давно переписываете хроники? Минхо бросил на него быстрый взгляд из-под капюшона. Вопрос был простым, но за ним сквозило неподдельное любопытство. Обычно люди не интересовались им лично, только делом, только результатом. — Достаточно давно, — ответил он сухо. — Это не то, что вызывает интерес у посторонних. — Ошибаетесь, — мягко возразил Джисон. — В словах хранится прошлое. А в прошлом — то, что делает нас самими собой. Не думаю, что это может быть неинтересным. Они миновали мостик через узкий ручей. Вода внизу текла неспешно, отражая сизое небо, и Минхо поймал себя на том, что слушает, не перебивая. Внутри него две силы тянули в разные стороны: привычка отталкивать и странное желание остаться рядом с этим голосом, с этой лёгкой, открытой манерой говорить. — Слова... — наконец выдавил он. — Иногда они слишком тяжёлые. Лучше молчать. Джисон замедлил шаг и посмотрел прямо на него. Не нагло, не вызывающе, а мягко, словно пытался дотронуться до скрытой части его души. — Но молчание ведь тоже весит. Иногда даже больше. Минхо отвернулся, будто его кольнули. В груди что-то сжалось, как тогда, когда он слышал проповеди в храме. Только теперь это сжатие было другим. Не от страха разоблачения, а от того, что кто-то слишком близко подошёл к тому, что он всегда скрывал. Они снова пошли молча. Впереди улица вела к монастырскому двору, и воздух становился холоднее, суше, пахло ладаном и мокрым камнем. Минхо ускорил шаг, словно хотел добраться быстрее, пока Джисон не сказал чего-то ещё — того, что могло поколебать его стены. Но странное чувство не отпускало. Впервые за много лет рядом с ним шёл человек, который говорил легко и открыто, и это было не угрожающе, а... притягательно. И именно это пугало Минхо больше всего. Узкая тропа вывела их к массивным воротам, обитым потемневшим железом. За ними раскинулся монастырский двор — место, которое для Минхо всегда было и убежищем, и тюрьмой одновременно. Двор был вымощен крупными плитами, по краям которых в щелях пробивался упрямый мох. В центре возвышался колодец с резным деревянным навесом. Его цепь скрипела от ветра, словно вздыхала сама по себе. По периметру двора тянулись здания — суровые, каменные, с узкими окнами и тяжёлыми дверями. Их стены казались впитавшими в себя все молитвы и крики за прошедшие десятилетия. Воздух здесь был особенный. Сырой и холодный, он пах ладаном, воском и старым камнем — запахи, которые Минхо знал лучше, чем собственные ладони. Слух улавливал капли, что медленно стекали с крыши, скрип створок где-то вдали, а в глубине — протяжное пение монахов, приглушённое стенами. Каждый раз, когда он ступал сюда, его охватывало двойственное чувство. С одной стороны — безопасность. За этими стенами его не коснётся хаос города, чужие взгляды, ненужные слова. С другой — давящая тяжесть. Словно сами плиты пола знали о нём всё, чего он не хотел признавать. Словно под их весом он меньше человек и больше — тень, обязанная молчать. Минхо всегда думал о дворе как о зеркале. Для посторонних он выглядел торжественным, внушающим благоговейный трепет. Для него же он отражал все сомнения, которые он пытался заглушить. Каждый камень словно спрашивал: «Ты достаточно чист, чтобы ходить по мне? Или твои шаги — это уже кощунство?» Джисон остановился рядом, поднял голову, чтобы рассмотреть высокий шпиль монастыря, теряющийся в тумане. Его лицо озарилось любопытством и тихим уважением. — Здесь красиво, — сказал он негромко. — Тяжело... но красиво. Минхо чуть вздрогнул. Слово «красиво» казалось ему чужим в этих стенах. Красота для него была где угодно — в реке, в улыбке, в словах, но не здесь, где он привык чувствовать только холод и долг. Он не ответил сразу, лишь провёл рукой по капюшону, будто поправляя его, и задумался. Почему этот юноша говорит так, как будто видит другое, чем видит он сам? В груди у Минхо вспыхнуло беспокойство. А вдруг именно в этом и кроется опасность Джисона — в его способности находить свет там, где у самого Минхо только тьма? Откуда-то из тени арочного прохода вышел монах. Его шаги были медленными, но каждый — отмеренным, словно звук колокола. На нём был грубый серый хитон, подпоясанный верёвкой, а лицо казалось высеченным из того же камня, что и стены. Неподвижное, с редкой бородой и морщинами, уходящими к вискам. — Минхо, — голос его прозвучал глухо, словно в пустом сосуде. — Ты привёл посланника? — Да, отец, — ответил Минхо сразу. Его голос изменился: он стал ровным, сухим, без оттенков. Ни намёка на колебание, ни на ту дрожь, что минуту назад жила в его груди. Джисон шагнул вперёд, почтительно склонил голову и прижал свёрток к груди. — Моё имя Хан Джисон, — сказал он с уважением, но без раболепия. — Я прибыл с письмами и хрониками из северных земель. Монах пристально посмотрел на него, задержал взгляд чуть дольше, чем нужно, будто оценивая не только слова, но и саму суть человека перед ним. — Хроники будут переданы настоятелю, — наконец произнёс он. — А ты, Минхо, проследи, чтобы гость разместился как подобает. — Конечно, отец, — коротко кивнул Минхо. Монах ещё мгновение смотрел, потом удалился в арку, растворившись во мраке. И с его уходом двор снова наполнился гулкой тишиной, прерываемой лишь каплями дождя с крыши. Минхо стоял неподвижно, чувствуя, как напряжение медленно сжимает плечи. В присутствии монаха он всегда чувствовал себя не человеком, а сосудом, который должен быть чистым до прозрачности. Любое пятно, любая трещина — и он расколется. Он краем глаза посмотрел на Джисона. Тот держался спокойно, даже после сурового взгляда монаха. Его осанка была прямой, взгляд — ясным. Минхо же ощущал внутри себя привычное: холодный камень, стянутое горло, желание стать тенью. Но рядом с этим юношей камень словно давал трещину, и это было страшнее всего. Это было неправильно. Минхо повёл Джисона по крытому коридору, что тянулся вдоль двора. Каменные своды давили сверху, пол был выложен плитами, по которым шаги отдавались гулким эхом. В нишах мерцали свечи — их копоть оставляла тёмные следы на стенах, а в воздухе витал запах воска. Здесь было тише, чем снаружи. Даже шум рынка, ещё недавно гремевший в ушах, казался далёким, как сон. Только скрип шагов и редкие голоса монахов, переговаривающихся за поворотом. — Здесь всё будто спит, — сказал Джисон вполголоса, почти шёпотом, как будто боялся потревожить стены. — Камни, коридоры... словно они хранят дыхание тех, кто был до нас. Минхо не ответил сразу. Эти слова совпадали с его собственными мыслями, но он привык никогда не озвучивать их. — Здесь всё хранит молчание, — сухо сказал он наконец. — И лучше так. — А вам это молчание не тяжело? — Джисон повернул к нему голову. — Я вот думаю: если слишком долго молчать, то, наверное, можно забыть, как звучит собственный голос. Эти слова прозвучали слишком близко. Минхо резко отвёл взгляд, будто рассматривал каменный узор на колонне. — Здесь это не важно, — отрезал он. — Важно лишь то, чтобы служить делу. Джисон замолчал, но в его взгляде не было ни осуждения, ни отстранённости. Наоборот — мягкое понимание, словно он видел за суровыми словами Минхо что-то иное, спрятанное глубже. Они вышли к небольшому боковому двору, куда вела арка. Там, среди тишины, стояла пристройка для приезжих — простая, но добротная. Деревянная дверь с кованой ручкой, низкое окно с решёткой, пахло свежими досками и соломой. Минхо остановился и указал на дверь. — Здесь вы будете жить, пока выполняете свою работу. Джисон кивнул, благодарно улыбнулся и посмотрел прямо в глаза Минхо. — Спасибо. Вы говорите так, будто вам всё равно. Но... я чувствую, что вы относитесь ко мне внимательнее, чем показываете. Минхо резко напрягся. Он привык, что люди не читают его так быстро. — Вам показалось, — холодно произнёс он и шагнул в сторону, будто собирался уйти. Келья оказалась небольшой: низкий потолок, простая кровать с жёстким матрасом, стол с дощатой поверхностью, на которой уже стоял кувшин с водой и деревянная кружка. В углу — сундук для одежды, рядом — железный подсвечник, в котором догорала свеча, оставляя на стене колеблющиеся тени. Джисон переступил порог, положил свёрток на стол и глубоко вдохнул. В воздухе пахло свежими досками и чуть влажной соломой — не роскошью, но надёжностью. Он провёл рукой по поверхности стола, словно проверяя, действительно ли всё это настоящее, и улыбнулся так, будто даже в этой скромной обстановке он видел уют. Минхо остановился у двери. Он собирался попрощаться короткой фразой, как делал всегда. Но ноги будто приросли к месту. Он смотрел, как юноша легко обживается в чужом пространстве, и чувствовал странное: лёгкую зависть к этой способности — быть собой везде. — Удобно? — наконец спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Более чем, — обернулся Джисон. — Спасибо, что проводили. Минхо кивнул и почти повернулся к выходу. Но на губах застряли слова, которых он не планировал. Он выдохнул их слишком тихо, почти неосознанно: — Если хотите... вечером я могу показать вам город. Джисон приподнял брови, и в его глазах сверкнуло удивление, быстро сменившееся теплом. — Правда? Я был бы рад. — Он улыбнулся так, будто это предложение значило больше, чем простая вежливость. Минхо отвёл взгляд, натянул капюшон глубже. — Не ждите ничего особенного, — сказал он резко. — Это просто город. — Любой город становится особенным, если смотреть на него не в одиночку, — ответил Джисон мягко. Эти слова прозвучали слишком близко, и сердце Минхо сжалось, будто он снова стоял мальчишкой у реки и смотрел, как свет скользит по чьей-то коже. Только теперь он был взрослым — и должен был притворяться, что всё это для него ничего не значит. Он коротко кивнул и вышел, не сказав больше ни слова. Но, закрывая за собой дверь, заметил, что дыхание его слегка сбилось.
234 Нравится 27 Отзывы 120 В сборник
Отзывы (2)