***
А дальше — гостиница. Казалось, всё должно было пройти мимо, но нет. После финальной репетиции, уже поздно вечером, кто-то постучал в дверь. Русский артист открыл — и увидел вьетнамца. Тот стоял в спортивке с волосами растрёпанными, в руках пластиковый пакет с парой банок пива. — Ты не спишь? — спросил он. Ярослав хотел отшить, сказать, что пить сейчас не лучшее время, голова будет болеть, и придумал бы ещё кучу отмазок. Но слово за слово — вот они уже сидели на кровати, пили из родных банок Балтики и говорили о музыке. Говорили о том, как публика не понимает, о том, как тяжело быть «лицом» своей страны, как страшно опозориться вновь. Впервые за долгое время Дронов поймал себя на том, что говорит честно, и что его слушают. В какой-то момент тишина между ними стала слишком густой. Дык Фук смотрел прямо, не отводя взгляда. И тогда Ярослав понял: всё уже решено, а пиво было лишь поводом, чтобы сблизиться. — Ты же понимаешь, что нам нельзя, — сказал он хрипло, но не убеждал ни его, ни себя. — А если нельзя — значит, тем более надо, — ответил азиат. И потянулся вперёд.***
То, что произошло дальше, Ярослав потом объяснял себе как «оно само». Но на самом деле всё складывалось шаг за шагом. Не случайностью всё было, не слабостью, а чередой взглядов, слов да пауз. И теперь, когда он оказался над ним, слыша сбивчивое дыхание, чувствуя каждое движение чужого тела, он осознавал: это был не внезапный пожар. Это был костёр, который они оба поджигали медленно и упрямо. Но пахло сейчас не огнём, а кондиционером, чужой постелью и спёртым воздухом дешёвых стиральных порошков, которыми отдраивали простыни. Ярослав двигался не быстро, пока дал привыкать партнеру (всё же принцип секса для мужчины был не чужд совсем, да и нижнее белье он не носит), но пальцы его дрожали, а в голове всё перемешалось: победа, песни, Родина, жена, и то самое лицо снизу, полузакрытое волосами, с тяжёлым дыханием, с приоткрытым ртом, будто каждый стон выбивался не из лёгких, а из самой души. — Что, блядь, происходит? — выдохнул он сквозь зубы, но не себе, не вьетнамцу, а прямо в воздух, как будто этот воздух должен был ответить. Дык Фук не отвечал словами, ему вместо ответа хватало собственных звуков. Он извивался, всхлипывал, ритм сбивался. Его глаза то закрывались, то снова открывались, ловили взгляд Дронова, и в этих глазах было что-то совершенно чужое для русского певца — мягкость, доверие и оголённость без стыда. Ярослав стиснул зубы, но руку не отдёрнул. Чёрт, он же Шаман, мужчина с голосом, рвущим небеса, с криком про Родину и Веру, символ своей страны. Он никогда не думал, что будет вот так заниматься похабщиной на чужой кровати и с чужим мужчиной в своей стране. «Не должно быть так. У меня есть Катя, у меня есть песни, у меня есть сцена. На кой ляд мне ещё вот это?» — мозг пытался дать шанс последней здравой мысли, но тело не слушалось. Он видел, как грудь вьетнамца ходит ходуном, как с глаз текут слезы удовольствия и желания, как он хватается за простыню, чуть ли не рвёт её пальцами, будто от этого зависела жизнь. — Яросс… — Фук сорвался на полуслове, язык споткнулся, дыхание сбилось, и он застонал так, будто нота сорвалась и ушла в небеса. У Дронова передёрнуло плечо. Он ненавидел эти звуки и одновременно жаждал их — как публика жаждала его припевов. В этом было что-то извращённое, но и честное. Честнее, чем вся дипломатия, все улыбки на пресс-конференциях, чем его заученные слова о «братстве народов». — Заткнись, — пробормотал он, но сам же наклонился ближе, впился взглядом в глаза Дык Фука. — Заткнись, слышишь? А тот только закатил голову и застонал громче, будто назло, будто хотел, чтоб весь этаж услышал. Ярослав почувствовал, как всё внутри кипит: не злость, не страсть даже — а нечто смешанное и липкое. Он ведь понимал, что это опасно. Что если кто-то узнает — пиздец. Закон Родины прост: такие вещи не прощаются. Его самого заклеймят, обольют грязью, назовут извращенцем, экстремистом. И Катя, Катя ведь точно не оставит это. Катя умеет наказать по-настоящему, всегда умеет. Но прямо сейчас всё это казалось далеким. Как будто он был не Шаманом из России, а кем-то другим и самому себе чужим. Как будто внутри него отворили дверь, которую он запер ещё в юности, замуровал под бетон, и вдруг оттуда пошёл сквозняк, сорвавший крышу. Вьетнамский певец вдруг схватил его за запястье крепко и неожиданно, с силой будто хотел удержать. Глаза его блестели, в них не было страха, только самая настоящая уязвимость и требовательность двигаться дальше. — Нельзя… — прохрипел Ярослав, но уже сам не знал, кому говорил: ему или себе. — Плевать. Я… хочу, — сдавленно выдохнул Дык Фука, голос срывался, но он всё же продолжал пытаться говорить, цепляясь за каждое слово. И в этот момент Ярослав понял: это не случайность, не «само», не слабость на одну ночь. Чувствовал, как собственное дыхание стало неровным, как будто песня, которую он привык петь, вдруг оборвалась на середине куплета. Он всегда думал, что чувства к мужчине — это чужое, ненужное, грязное. Но почему же сейчас казалось, что всё настоящее именно здесь? — Господи… — прошептал он, почти не веря. — Что я творю… А снизу Дык Фук тянулся, снова задыхался, снова стонал, будто хотел выбить из Ярослава остатки сомнений. В этой комнате не существовало ни сцены, ни Родины, ни даже Екатерины. Были только они двое да сбивчивые стоны, тяжёлое дыхание и осознание, что всё «оно само» — это лишь удобная ложь.***
Дронов упал на спину, уставившись в потолок. Пот струился по вискам, волосы прилипли к коже. Он старался отдышаться, но сердце било так громко, что гул не перекрывал даже кондиционер. Рядом Фук всё ещё ловил воздух ртом после бурного окончания их ночи. — Забудь это, — резко сказал русский артист, не желая поворачиваться. — Слышишь? Забудь. Но сам уже знал — об этом не то что он забудет, ни один из них не оставит их отношения прежними.