zaplugtaesh ty v lesu.

NC-17
Завершён
14
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 5 102 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник

kak zakhochesh' – tak uvidish', kak uvidish' – tak poymyosh'

Настройки
Примечания:
заново всё унеслось вдоль красивейшей реки. — Пойдёшь со мной? Денис сидит на перилах крыльца чуть сгорбившись, будто царские одежды давят на плечи, смолит свой бесконечный «Парламент» и наблюдает за робкими попытками солнца родиться. Время застывает, спотыкаясь на секундах, растягивая их в вечность. А это, по сути, не вопрос. У Дениса к Максиму вообще мало вопросов. Но Кольцов ведётся. Всегда ведётся. Как одинокие дети верят в затаённую нежность интонации незнакомого взрослого. — Веди, — и принимает оставшуюся половину сигареты с чуть влажным фильтром из его рук. Денис улыбается, спрыгивая с перил с кошачьей грацией, будто перетекает из одного положения в другое. Гипнотично.   Лес их встречает хрустом позвонков сухих листьев, прощальными прикосновениями ночной прохлады по коже, лучиками-монетками света, разбросанными по земле, приглушёнными птичьими трелями и ощущением, что кто-то незримый ходит вокруг на цыпочках, скрываясь за влажным, сладковатым дыханием ветра.  Всё вокруг создаёт видимость лености утра, потихоньку забирающего у ночи права. Будто просыпается.  Макс не обманывается. Он точно знает: здесь ничто по-настоящему не спит. Никогда. Особенно Лес. Как и Денис. Который ведёт всё дальше, дальше, будто прислушиваясь к тому, что нашёптывает ему лесная песнь, и вглядываясь в манящую к себе чащу. Но идёт он вовсе не к ней. Не к монастырю. К реке. Той её дальней, давно позабытой части, где на ветвях плакучей ивы, касающейся водной глади листьями-пальцами, кем-то когда-то были повешены качели: грубо сколоченные доски и серые, отсыревшие верёвки, поросшие по швам тёмным, бархатистым мхом. Выглядит всё, будто место трагедии, но так выглядит любая вещь, имеющая на себе отпечаток игр Топи. Она по-другому и не умеет совсем. Денис игриво оглядывается через плечо, сверкая обсидиановыми глазами с осевшей глубоко на дне зрачков усталостью, влечёт за собой. Удержаться невозможно, а Макс и не пытается, обнимая его со спины, оставляет дразняще-вязкие прикосновения кончиков пальцев по кромке резинки штанов на стыке с кожей живота, носом ведёт по подставленной шее, легко прикусывает сахарный хрящик уха. И Дэн выдыхает, прикрывая глаза-порталы в вечность, прижимается спиной к его груди сам, принимая ласку. Потом отстраняется и садится на качели спиной к реке, лицом к Кольцову и Лесу, отталкивается ногами от земли, раскачиваясь. Макс кивает, подходит поближе, останавливается чуть сбоку, и начинает раскачивать его в унисон со скрипом деревьев и веток вокруг. — Ты только на меня смотри. Молочный утренний туман струится по речной глади лениво, медленно, а Макс приворожено смотрит только на него: его мягкие волосы, открытую шею, изгиб слегка насмешливой улыбки, прищуренные глаза с хороводами чертей вокруг зрачка. И своих же не отвести. Как под гипнозом. — Смотрю. Кольцов останавливает его резко, так, что Дениса на него по инерции дёргает, и, держа качель за верёвки, прижимается к его губам с захлёбывающейся, почти агрессивной, нежностью, ловя чужой жаркий выдох. — Я смотрю. * * * гори, гори ясно.  В предбаннике душно, влажно, пахнет сухими дубовыми листьями и чадящей керосиновой лампой, а в самой бане, словно бы из-под пола, что-то шепчет и стонет надрывно — Максу в этом неровном, жутком и пронзающе-инородном звуке чудится непрерывное «кис-кис-кис», будто то перекатывают леденечную сладость на языке ласково, то отхаркиваются горечью злобно, то сипло выдыхают просяще, но зовут. Его зовут. От этого Макса передёргивает всего, будто от липкого дурмана, и одновременно хочется и посмотреть, и ответить, и сбежать, но Дэн решает за него, когда цыкает в сторону плотно закрытой двери, словно на приставшее, охочее до внимания, животное. И всё затихает покорно. Всё чудесатей и чудесатей. Они пьют водку даже без какой-то скудной закуски, развалившись на стареньком прогнутом диване. Денис гладит свернувшуюся клубком у него под боком кошку Надю, навалившись на плечо Кольцова. Макс залипает в стенку, рассматривая трещинки в дереве, его прожилки и застрявший кусочек не то пера, не то лепестка цветка какого-то так, как иные рассматривают картины в Третьяковке. Потому что слишком нарочно, броско смотрится, как специально кто оставил, для своих. Как метка иль знак чего-то значимого.  Мотает головой, отгоняя накатывающие образы и отпивает ещё немного из бутылки, одновременно отфыркиваясь от щекочущих нос русых волос.  Хо-ро-шо.  Водка обжигает пищевод, он морщится и передаёт бутылку Денису.  Очень хочется пошутить про непрямой поцелуй, но он молчит, прокручивая звуки из бани снова и снова, как виниловую пластинку, и просто подкуривает две сигареты. Кошка чихает и так по-человечьи выразительно смотрит на него глазами своими виридиановыми с потусторонним сиянием болотных огней на дне зрачков, снова морозом до самых костей прошивая от того, что видел уже такие.  Не у неё.  Не только у неё.  Но потом она просто спрыгивает с дивана, удаляясь к выходу, и ощущение мистического узнавания рассеивается, как рассветная дымка. Денич смеётся негромко и тоже делает глоток.  — Не пугайся ты так. — Чего? Кошки? — фыркает смешливо, хотя голова от странности кружится и становится так дико. — Я не боюсь. Макс почти уверен, что слышал эхом раздавшееся: — Зря, — не только у себя в голове, когда корично-рыжая кошачья морда снова оборачивается к нему в дверях и мелькает у неё что-то такое до жути знакомое, старое, злое, как..  Как в муторном, недавно отпустившим в ночь, кошмаре. В итоге молча докуривают. Денис тушит их окурки в банке.  — Знаешь, почему Надька появилась только после того, как я шубу надел?  Кольцов пожимает плечами.  — Не задумывался. Почему?  — Шуба-то ведьмы, вот всякую нежить и тянет ко мне. Чует. Приняли совсем, — он усмехается ядовито, зло и глаза его мерцают чем-то таким животным, первобытным. — Дедушка-то наш, дурак высокоуважаемый, думал, ряженого на пугало делает. А он мне коронационные одежды на царство надел. Пошутил так, ага. Дальше ещё что будет.  Максим смотрит на его губы, растянутые в немного безумной улыбке.  — Ты совсем ебанулся, да? Лучше молчи, — улыбается нервно.  — А не то что? — Титов смотрит на него с вызовом.  — А вот, что.  И целует, крепко глаза зажмурив, будто в топь падая. На вкус он тоже — болотная вода пополам с жгучим спиртом, луговые травы и нечто сладкое, отдающее гнилью. Денис смеётся. Макс задыхается.  * * * «оставайся, мальчик, с нами – будешь нашим королём». — Так.. И замирает, самого себя обрывая на полу-слове — мысли, как тараканы на свету, разбегаются, не желая собираться во что-то цельное. Будто кто-то грубой рукой перемешивает буквы в раскалённом котле закипающего варева нарастающей мигрени. — «Так», что? Договаривай, Максимка. — Завали, — морщится и сглатывает подступающую к глотке желчь. — Кто ты теперь? Хо.. — Хуйню ты несёшь, — также резко, но с почти ласковой насмешкой, а ощущение такое, будто снова ложкой по лбу. — Это теперь твоя короночка, что ли?  — Ты не понял ещё, а, кис?  Они лежат на берегу пруда. Вокруг ни единой живой души, только лопотухи воду боломутят, плесками поднимая тину со дна, да причитают что-то невразумительное на давно позабытом языке — нечто между проклятиями и детскими считалочками. Кольцов всё диву даётся от того, что их раньше не утопили. Могли же ведь. Денис объяснение этому феномену давать не хочет. Дескать «думай сам, кис, неглупый же мальчик».  — Не чувствуешь разве ничего? Нельзя такие вещи вслух и прямо называть. Алябьев, вон, допизделся и где он теперь? Чти Законы. Иначе тебе от самого этого Места ответ прилетит такой, что как бы не прихлопнул. — Почему? Что за «законы»? Денис вздыхает тяжело, приподнимается на локте и смотрит в глаза Максу.  Кольцов глядит в ответ думает, что глаза у Титова колдовские, горящие, мучительно отражающие нечто позабытое, оставшееся на болотном дне.  — Дурак ты, Максимка, раз до сих пор не дошло. Но это ничего, — Денис залезает к нему на бёдра. — У нас впереди вечность издохшего времени. — Наклоняется ближе и в самое ухо шепчет сладко-острое, как мёд с тмином, — Наслаждайся. Максу страшно. Страшно, как если бы дикое животное стояло в считанных миллиметрах от его лица и щёлкало пастью с частоколом иридиевых зубов, на которых мясо и кровь жертв. Он знает, знает, что Денис — нечто куда хуже, опаснее, в сто крат безумнее, но он как привороженный смотрит в ведьмины глаза, сердце взрывается от паники пополам с дичайшим, восторженным трепетом и не может, не может, не может оторваться. Денис улыбается плотоядно, зрачок бликует на свету и вытягивается в хищную кошачью щёлку, когда он кладёт руку ему на горло. Сжимает слегка совсем. Ласково. Чудится только, что когти пускают кровь, но не рвут на части. Пока ещё. Пахнет полынью, мокрой шерстью, замёрзшей клюквой, но больше всего —  Смертью. * * * провалы вместо глаз. Воздух осязаемо вязкий настолько, что в лёгкие будто не газ, а липкий, густой сироп закачивается и оставляет в глотке осколки перетёртого стекла, оцарапывая с каждым вдохом. Больно. Сладко. Остро. У Макса по лицу и спине мучительная, температурная испарина и тяжёлая голова, а тело парадоксально лёгкое, распластанное на тонком матрасе близ леденящего пола, который будто бы то смягчается водной гладью, то бугрится корнями деревьев. Они катаются на нём, шумно дышат и шарят руками везде, куда могут дотянуться — по плечам, спинам, бёдрам, животам. У Кольцова на языке перманентно привкус крови. И не ясно до конца, чьей именно.  Денис прижимает его к себе разом и за шею, и за затылок. Титову смешно. Он чует, чувствует, что Макс боится глаза открывать. Что не хочет видеть его. Смешной такой. У него пульс по вискам бьёт бешено, а у Дениса его вовсе нет. На дне остался.  Максим качает головой бездумно, хмурится, думает: — Где? На каком дне? Я же чувствую, — и кусает его в шею, вжимаясь в него пахом судорожно.  Титов валит его спиной на матрас и прижимает к нему руки так, что на запястьях синяки-наручи точно останутся, нависает сверху и говорит потусторонне-низким, глубоким голосом:  — Открой глаза.  Макс слушается. Он вообще послушный мальчик, выёбывается просто много.  — Умница, кис.  Наклоняется вплотную и кусает за губу. До крови. Больно. Приятно. Кис-кис-кис. — Эй. Макс вздрагивает, когда слышит голос баб Нюры. Откуда? — Максим. Соображать сложно, когда на теле его руки, а на губах его кровь. Господи. Словно сквозь вату слышится: — Я ещё приду. — Ты же здесь, — растерянно, задыхаясь, шепчет Кольцов, цепляясь пальцами за чужой свитер. — Здесь же. Или шерсть? — Ты так думаешь? Максим снова смотрит ему в глаза, но видит в знакомых чертах проступающие словно сквозь рябь в расфокусе чужие на чужом же лице, которое смотрит на него в щель между дверью и косяком.  Щель дышит. Расширяется и сужается. Ды-ши-т. Как живая. И глаза эти, смотря в упор, прожигают мистическими виридиановыми всполохами: злые, издевающиеся, питающиеся им, глаза с кошачьими вытянутыми зрачками на старушечьем лице, испещрённым морщинами. Кольцов не просыпается. Он лишь моргает. Мгновение и ничего нет: дверь плотно закрыта, а Денис рядом спит, живой, дышащий. Конечно, живой. С чего бы ему быть другим? И девчонки тоже тихо сопят на своих кроватях. Титов, словно почувствовав ритм его спотыкающегося в аритмии сердца, ворочается, приоткрыв один глаз, шепчет хрипло: — Ты чё ворочаешься? Спи давай, — и утыкается снова носом в подушку, трясь о накрахмаленную наволочку всем лицом. — Ничё, просто… — Ну что, «просто»? — глухо звучит из-за перьевого буфера. — Сон странный. — Макс, — с нажимом. — Ложись. Напел тебе, что ли, кто-то..? — уже на грани сна. Кольцов цокает возмущённо, но ложится, укрываясь лёгким одеялом. — А я разве.. Разве я засыпал? — мысль, царапающая мягко по краю сознания, мелькает и растворяется каплей крови в тихой заводи, Макс выдыхает спокойнее, укладывается со спины на бок. Но почему тогда так страшно пахнет вереском и озоном? * * * на куски-осколки разлетайся.  Один, два, три. — Видишь? И совсем же не страшно, — голос Дениса, как дым ритуального кострища, мягко окутывает, забивает уши, впитывается в кожу. — Давай, теперь сам, кис. Это лишь формальный обряд, не трясись так. Денис отрубает голову Соне. Тёплый, чавкающий звук отдаётся звоном топора в голове и Макс истерично смеётся, чувствуя на руках её, ещё секунду назад пышащую жизнью, кровь и смотря на застывшее на её лице благостное умиротворение.  Кровь стекает по лезвию. Кровь впитывается в дерево. Кровь кормит землю. Кровь, кровькровь. Истинное жертвоприношение. Соня будто бы родилась именно для этого и это так смешно, что Кольцов захлёбывается в этом агоническом приступе смеха и не может остановится. Денис подходит сзади, обнимает за талию, зажимая, Максим видит топор в своей руке, ощущает его непомерную тяжесть, и видит Арину, смиренно положившую голову на пень, пачкающий багрянцем маску бледного подбородка.  Это не она. Не она. Не она. Теперь он видит. Её мать. Аринка в стороне, за кромкой деревьев, дрожит среди таких же безмолвных наблюдателей Яви и тут же воздух вибрирует от восторга, предвкушения, слышится доносящийся с ветром, пахнущим прелыми листьями, разношёрстный гул шепотков Нави: «…Сам связал, сам отдал… Сам связал, сам пропал…» — Давай. Один.  Макс поднимает топор, а руки словно бы чужие, неправильно пришитые к телу. «…Принял дар, себя отдай… Принял дар, нас принимай…» Два.  Чувствует поцелуй в загривок и следом укус, острый, сразу до костей проникающий.  «...Рядил в шутовство, а одел в царство... Рядил в шутовство, а выменял колдовство...» Три.  «Говори». — Царю — верность, прошлое – прошлому, кровь — к земле, пепел – по ветру. Голова ведьмы падает на землю с глухим стуком, будто поспевшее яблоко с дерева у окна её дома, а шёпот становится громче, разливается по поляне звучанием чистого экстаза, к Денису обращённого: «….Наш-наш-наш-наш…. Ждали-ждали-ждали-ждали…. На чёрную-чёрную-чёрную ниву…. ЦАРЬ» — Вот и всё, родной. Теперь всё хорошо, — интонацией словно касается чего-то дальше мясной оболочки, достаёт куда глубже. — Умница.  Макс не чувствует ничего, кроме могильного холода. Это словно стоять на пепелище. — Слышишь, как звенят задорно кости, бубенцы да колокольца? — Денис не отпускает, только словно бы перетекает к нему спереди, чтобы быть лицом к лицу. — До самого восхода солнца будет длиться их пляс.  — Нежить зазывает в гости? — На погосте. Максим ощущает, как чьи-то невидимые руки-лапы игриво подталкивает его ближе к Денису, его сытой усмешке и осоловелым глазам, а шёпот в ушах злорадствует: «….Ближе…. Ближе…. Ближе….. К своему Царю…..» Первые белые хлопья ложатся на напоенную, раздобревшую чёрную землю, скрывая жухлую траву, да слышится затихающий гул празднования вместе с глухим стуком пустых плодов боярышника на ветру. Но больше не холодно. Больше никогда холодно не будет. — Мёрзнуть нечему, кис, — приторно-ласково шепчет Денис. * * * пристанище для токсичных отходов. Московские ночи никогда не бывают тихими, особенно посреди очередного бара, где перезвон рюмок и бокалов, людского гомона со смехом, льются алкогольной рекой, обязывая к веселью. Но Денис Титов никогда не считал себя никому обязанным. Максиму всегда до странного смешно было его наблюдать. Или за ним. У Дениса есть и всегда была абсолютно пацанская привычка закладывать сигарету за ухо, родом из того времени, когда денег едва ли хватало на поштучку, не то, что на пачку даже самых плохеньких сижек. И ещё одна — в самый нужный момент совать её Максу в зубы, дёргая за локоть на себя, и говорить отстранённое «пошли покурим». Будто не вырывает его из разговора с кем-то, а делает одолжение. Но Кольцов всегда ведётся. Ему вообще за Дэна, этого уёбка высокомерного, немного обидно и капельку страшно. Титову на Макса похуй меньше, чем на всех остальных.  У них на двоих всегда было своё третье измерение, лишь слегка меняющее декорации — от захламлённого дичью балкона и лестничной клетки облезлого падика до расписанных в граффити туалетов и шумной, горящей неонами, улицы. Иногда лишь — от светлой кухни до темноты спальни. — Сейчас докурим, — говорит вполголоса, прикурив от его сигареты. — И что тогда? — туманная отрешённость в горько-шоколадных, дубовых глазах и позе, когда он подпирает острыми, как недоразвитые крылья, лопатками кирпичную стену переулка за баром, будто стремясь её проткнуть. До рассвета ещё пять часов, которые нужно убить чем-то интереснее. — Я тебя поцелую, — лишь бы только разбить эту дистанцию, от которой челюсть болезненно сводит. — Внатуре? — фыркает, приподнимая одну бровь, но в радужке уже шевелиться нечто похожее на вовлечённость, лёгкое, пока ещё, возбуждение. Всё просто, как в постели перевернуться. — Внатуре, — передразнивает по-клоунски и сжимается от восторга внутренне, потому что тень улыбки на скуластом лице замечает. Лучшего не заслужили, худшего, пока, в целом, тоже. * * * ой, вы, деточки мои, сторонитесь темноты.  Денису нравилось наблюдать, как сходят на нет человеческие уверенность и хамоватость, как сиюмоментно теряют их лица всякие краски, как быстро из людей они превращаются в напуганных мелких зверят, которые ради выживания готовы пробежаться по трупам собственных друзей, любимых, даже родственников. Такие смешные. Такие жалкие. Кости сдвигались не с хрустом — лёгкими, тихими щелчками, лиственным шелестом. Тогда он вытягивался, делаясь тоньше, быстрее, а мех пробивался сквозь человеческую кожу дымчатым туманом с вкраплениями нефтяной черноты, глаза же превращались в плоские, светящиеся болотным огнём щелями, улыбка же… Улыбка оборачивалась диким оскалом с длинными, серповидными клыками. Призрачный барс. Он становился единым целым с сумраком леса – его полноправный хозяин, его Царь. У увидевших такое приезжих, лица искажались маской доисторической, животной, самой чистой и честной эмоцией — первозданным ужасом. В такие моменты они пахли так сладко, так восхитительно, так притягательно, как не пах ни один деликатес родом из столичного прошлого, даже приготовленный в самом лучшем ресторане, собравшем все мишленовские звёзды. Но главное — не его форма, не их запах, не восторженный гул лесной нежити. Главное — смех Макса. Совершенно обезумевший, истеричный, до слёз и боли в рёбрах хохот, что рвался из его глотки, когда он видел эту травлю. Для Дениса это был лучший звук, когда-либо существовавший в Яви и Нави. Слаще хруста костей и мелодичнее предсмертных визгов. Его голосу, который подхватывало всё живое и неживое в окрестностях, вторило бесконечное эхо: — Вас предупреждали. Они идеально дополняли друг друга. Были половинками одного и того же прогнившего целого — воплощение ночного кошмара и его самый преданный зритель. Ради него Денис не просто гонял добычу. Он играл с ней. Играл молча, с едва сдерживаемой, вскипающей взбудораженностью, азартом и жестокостью прирождённого хищника, прежде чем исчезнуть во мраке и снова возникнуть уже в человеческом обличье, вымазанным в крови и пахнущим сырой землёй, хвоей, металлом. — Всё, чтобы ты улыбался, родной. Вот вам и речардж в ебенях. * * * тысячи веков этому злу. — Мы наутро не проснёмся. Он заторможенно потягивается, удобнее устраиваясь на чужом плече, голову на голос поворачивает, прикрыв глаза: — А тебе чё, завтра куда-то надо что ли? — так хорошо бывает только в утробе матери. — Не-е, — сглатывает, хотя слюны нет и, по чувству, внутренности будто изваляли в речном песке, а комната крутится в центрифуге. — Я сомневаюсь.. Пауза тянется и тянется, укутанная в марево дури, Макс моргает с усилием, говорит: — В чём? Денич. — Что? — В чём, — облизывает губы в сухих трещинах, — сомневаешься? Денис трёт вспотевший лоб тыльной стороной ладони, жмурится, резко выдыхая через нос: — А-а, — кивает по-пьяному медленно, — ты об этом. — Ага, так в чём? — Что мы проснёмся. По крайней мере, я точно. Но ты придёшь. И хохочет в чужую шею хрипло, будто мурчаще. Кольцов скользит пальцами по меху его шубы, ощущая её фантомное тепло, чтобы взять его за руку. С трудом ловит в фокус проклятую шубу: «разве не леопардовая была?». Но решает, что это всё неважно, пока так дуреет от его присутствия и невыразимой тяги.  — Хорошо, что здесь твои колёса бесконечны. — Да не, их всего четыре, — голос булькающий, приглушённый, но слышно, как он улыбается. — И все на дне. Со мной. Загадал желание. И ты загадай. Ты же придёшь?  — На нашу первую встречу.. Что-то щёлкает зычно. Может, липа за окном? Или это вишня?  — А там было дерево? — Где? — и взглядом томным, завлекающим куда-то в пучину, смотрит из-под ресниц, заставляет вязнуть в арлекиновых искрах по радужкам. — Кис. Макс лежит на влажном смятом постельном, палит в потрескавшийся потолок со старой осыпающейся побелкой, раз за разом прокручивая отрывки: фразы, образы, ощущения, как реально-нереально происходящее. Сводит с ума бесконечно повторяющееся: «это утверждение или вопрос?» И какая-то запредельная, щемящая грудь нежностью тоска. — Кис-кис-кис. Помнишь?  Макс вздыхает, берёт с тумбочки зажигалку и пачку, идёт на улицу, стараясь не разбудить ни Арину, ни её мать, спящих в соседней комнате. Кто бы из них кто ни был. Неважно. На крыльце шёпотом ледяного ветра, жутко пахнущего медяной сыростью и путающегося в волосах и листьях рядом растущей яблони, доносится: — Мы проснулись? Я же говорил, — снова же та остро-сладкая гремучая смесь мёда с тмином разливается на языке, в голове. — Найди меня. Ищи-ищи. Я ближе, чем ты думаешь, кис. Макс этому верит так, как не верил никогда и ни во что, сам не понимая, отчего, докуривает и идёт к озеру, где его уже ждут.  — Кис-кис-кис. На языке привкус песка и тмина, он просыпается. Снова? Впервые? Не помнит. Макс вздыхает, берёт с тумбочки зажигалку и пачку, идёт на улицу. — Ты придёшь. За ветром ко мне придёшь. Что-то скребёт по стеклу. — Может, кто-то? И скребёт. * * * комом в горле застряну. Воздух в квартире спёртый, густой от табачного дыма и чего-то ещё — сладковато-горького, как если мешаешь порошок с коллой. Макс стоит в дверном проёме, подпирая косяк плечом, и смотрит на Дениса. А у того свои косяки: душно пахнущие, толстые и точно крепкие, на тумбочке разложены парадоксально ровным рядком.  Денис рядом, лежит на диване, уткнувшись лицом в подушку, будто пытаясь себя задушить. Он не спит. Он просто лежит, и кажется, будто сила тяжести для него стала в десять раз сильнее, вдавила его в ткань, в каркас, в пол. Возле разбросаны по полу матрасы с таблетками и пустой бутылки, а его пальцы до обескровленно-белой судороги вцепились в покрывало и слышно, как скрипят его крепко сжатые зубы друг о друга. Ему больно. Макс помнит его другого — того, что двигался даже в клубной толпе с кошачьей грацией, чей взгляд из-под ресниц прожигал насквозь играючи, чья энергия была такой плотной, что её физически чувствовала кожа ещё до прикосновения и горела огнём от желания его на себе ощутить. Помнит неугасимое адское пламя на дне его невозможных глаз, которое раз за разом швыряло его вперёд, которому было так тесно в мясном скафандре человеческого тела. И оно ещё живо. Дышит. Макс видит его — не в движении, а в этой статике. В том, как трещит ткань от натяжения под его пальцами. В резкой, режущей линии скул, проступающей под прозрачной кожей. В каменной линии плеч. Оно тлеет, всполохами облизывая его спину. Тлеет, но не гаснет. Ему так тесно. Макс думает, что это нечестно. Денис медленно переворачивается на спину, и его глаза, заплаканные и стеклянные от фармацевтической дымки, встречаются с взглядом Макса. В них нет прежнего блеска, только усталое, холодное пламя — догорание. — Ну? Что смотришь? — голос хриплый, сорванный. В нём та же ярость, но вывернутая наружу не агрессией, а апатией.  Выгорание. — Ничего, — тихо отвечает Макс. Ничего больше. Он знает правила, начертанные на изнаночной стороне кожи Дениса: «Не посягай и я подпущу тебя. Не посягай, иначе будешь сожжен». Любая попытка помочь, любое проявление жалости — это посягательство. На его право гореть и сгорать так, как он хочет. На его выбор программы самоуничтожения. И ответная злость здесь не решает – она не потушит пожарище. Денис с трудом поднимается, его движения разрознены, будто он заново учится управлять своим телом. Закуривает, а руки дрожат. Он — тот самый костёр, который тихо плачет от бессилия. Он бы хотел дать сдачи. Но не может. Поэтому — очередной ребёнок Мегаполиса выжигает себя сам, не дожидаясь, пока оттепель принесёт ледяную метель, колёсами, алкоголем, этим ядовитым, выцветшим безразличием. И он, Макс, стоит на расстоянии. Потому что так проще. Потому что так безопаснее. За окном воет сирена, а они хотят сирень. Хотели, вообще, выйти, тогда ещё, в цветущий май неуёмной юности, когда под святую водку, но без подводных камней, но не нашли ведь дверь и сейчас они — родные среди животных на дне. Вдох. Выдох. Дыши. — Поехали на море? Денис едва приоткрывает глаза, но улыбается перебито, неприятно, изломано, но улыбается и Макс ради одного мгновения этой улыбки готов сжечь себя дотла. — Думаешь, смоет это.. горе? — качает головой и морщится от этого слегка болезненно. — Работать надо, киса. Когда, если не сейчас? Макс знает, что это родом из поломанного места – детства, голодного, сука, детства – но от этого не легче ни на йоту. * * * раскрылся душой тебе — пусть веет гнильцой. Денис сверкает голодной, обсидиановой тьмой радужки, в которой нет больше и блика света с нежно-коричными прожилками, когда вжимается в Максима, скребя ногтями жадно, судорожно по коже до розовато-белых полос на руках, плечах, груди, спине и двигается сверху в бешеном ритме, повторяя частящий безумно пульс. Ни капли нежности, ни секунды промедления, ни тени смущения — животно, грязно, остро и с сиплыми стонами в чужие искусанные губы. Бесконечная мантра, почти молитва: — Ещё, ещё, ещё, ещё, дай ещё, — когда уже на пике, сжимаясь внутри и подаваясь навстречу с громкими, липкими шлепками, — только попробуй, сука, остановиться. Плевать на позиции — у Макса полное ощущение того, что берут именно его, даже когда Денис заглатывает у него по самые гланды и облизывается, взглядом пустым из-под светлой чёлки прожигая насквозь, вытирая потёки слюны с подбородка и шеи небрежно. Каркасы сдвинутых кроватей шатаются надрывно, будто сейчас развалятся к чёртовой матери, постоянно разъезжаются и пружины старых матрасов впиваются в спины, колени, животы от дикости движений. Макс теряется в этом мареве почти-удовольствия, почти-боли, почти-обожания, почти-насилия —  Разбивается о чужую жажду, впиваясь пальцами в его тазобедренные до полумесяцев-отпечатков и насаживая на себя резко, чтоб до вскрика чувственного; Влипает в обезоруживающую похоть, чувствуя, как судорогой сводит низ живота, объятый нестерпимой жарой, когда целует его влажные губы до темноты перед глазами от кислородного голодания; Разлетается на кровоточащие куски от нетерпеливой резкости, когда он путает ледяные пальцы в его кудри и дёргает на себя, чтобы чувствовать его тяжесть сверху. За окном начинает заниматься траурный рассвет и только тогда Титов успокаивается, выдыхает и даёт выдохнуть, светясь призрачным мерцанием довольства под утреннем светом, размазанным по смятым, мокрым простыням. Денис садится и закуривает, тяжёлым взглядом прожигает стену напротив, словно бы окно на другую сторону их одичалой реальности, откуда слышно, как дышит нечто древнее, из тьмы сотканное.  Макс же задумчиво рассматривает его голую спину с трогательными ямками на пояснице, чувствуя неправильную, невыразимую пустоту рядом с сердцем, разглядывает галактики синяков, вкрапления родинок и борозды царапин на ней, касается пальцем выпирающих позвонков и лопаток.  — Давай спать, труженик ночной.  Денис смеётся. Звук сухой, страшный, как у трещащих в пожарище обглоданных костей сотен загубленных человек. Затягивается сигаретой, плавно струится дым к потолку, вплетаясь в резко наступившую тишину. Не слышно даже дыхания. Потом, в зазоре между тяжками, он слегка оборачивается к нему и голос становится внезапно плоским, командным: — Ты ночью не выглядывай наружу. Окна зашторь и не подходи. Даже если звать будут. Даже если будет казаться, что это я. Таким голосом — лишённым каждой, даже микро, эмоции — он говорил лишь с подчинёнными в его офисной башне когда-то давно. В прошлой жизни. Макс морщится, будто лимон с песком целиком проглатывая, отводит глаза к прикрытому шторой окну: — Дэн, хватит. Нахуй просто. Я не.. — Не выглядывай, — и впервые за ночь в нём так ясно трахеей чувствуются перемены. — Ты меня понял? Звенящая сталь голоса, статика хищника перед броском, нечеловеческая отстранённость. Пауза тянется и тянется, как тянет Денис из Макса жилы, а потом он оборачивается к нему полностью, по матрасу на четвереньках приближается грациозно, кошачьи-изящно и мажет губами по скуле внезапно, почти-нежно. — Ложись. С возвращением. * * * умереть. чтоб опять начать дышать.  У Макса который год в грудной клетке орудуют ядерная зима и изнемождённость столичной безнадёгой. Это не лечится, не затыкается, не заполняется. Космический холод, абсолютный нуль и он в рот ебал психоанализ, которому его подвергает каждая вторая мало-мальски задержавшаяся тёлка где-то между надеванием его смятой рубашки, исправлением потёкшего с ночи макияжа и сбегающим из турки на плиту кофе. Сука. Зато журналист. Зато в издании. Зато… Денис когда-то сказал:  — Не имеет сердца глыба по имени «твоя мечта». Либо сцепи зубы и не скули, что тяжело, — развалившись, как сейчас, на полу между столом и холодильником, — либо не грейся под пеклом солнца высоток рослых. Титов, как никто из окружения Макса, знает, что магия бабла всегда возьмёт своё, ведь Мегаполис ждёт тебя, чтоб пережевать и выплюнуть, размазав несуразный фарш по щербатому асфальту.  — Нахуй бы оно пошло всё, — вздыхает Кольцов, сидя с ногами на узком подоконнике своей кухни и зажимая пальцами переносицу в слабой надежде взбодрится. — Ага-а, — глухо соглашаются в ответ с пола, — нахуй, — и сигаретой затягивается, только бумага трещит, сгорая. У Дэна вообще, если говорить честно, дела не лучше, но сверху накиньте пулю в башке, там же опухоль размером с куриное яйцо, постоянные скачки настроения и хронический недосып, который сине-чёрными тенями прописался под нижними веками, ещё кристально-ясное осознание того, что не нужен Мегаполису ты весь – лишь твой интерес и твоё здоровье. И петли всем Москва накинет соответствующие, чтоб кусали локти молодость и боль. Макс снова вздыхает, достаёт сигарету с зажигалкой из пачки, прикуривает, и кидает всё на столешницу возле раковины. Денис, затушив бычок в стеклянной банке из-под икры рядом с собой, садится, опираясь спиной на ножку стола неудобно, говорит: — Мне оставь.  — Последняя, — жмёт плечами безразлично, выдыхая дым через нос. — А ты скурил две подряд только что. — И что? — И ничто. — Ты, блять, меня бесишь. — Окей. — Я ща всеку тебе. — Давай. Встань только для начала. Они отличная пара.  Друг друга по чайной ложке выедают, не оставляют вообще нихуя, кроме тупой злости и возбуждения.  Может, они и рады бы почувствовать что-то кроме, но в их тусклый мир ничего, кроме дефицита эмпатии и разрухи, как в разграбленный ларёк в девяностые, больше ничего завозить не планируют. Досадно. Но сигареты делят всегда на двоих. — На, — протягивает до середины дотлевшую сижку нехотя, — не бесись только. — Спасибо, бля, — и улыбается слегка, но так, что у Макса зубы сжатые от злости скрипят.  Вроде бы обоим уже за двадцать, а в голове по-прежнему — пусто. На душе чуть по-новому — ебано. Приплыли вы, уёбки. * * * дьявол не звенит побрякушками.  Дэн пахнет терпким табаком, сухими берёзовыми листьями и ладаном, медовым воском, сырым погребом монастыря. Он пахнет чем-то горько-сладким, как лекарства и газировка. Но более всего — могильной землёй, медью тонко и бушующим лесным пожаром. Макс утыкается ему в шею носом и глубоко дышит. Вдыхает эту взрывоопасную смесь, разбивая на отравляющие составляющие, вдыхает ещё и ещё, впадая в почти наркотический транс, надышаться, как перед смертью, никак не может, комкает бледно-жёлтую траву под рукой, другой обнимая слабо за талию. Титов цокает языком в истинно сучьей манере и зарывается пальцами ему в волосы, тянет несильно у корней. Словно проверяет, послушается ли? Слушается. Конечно, слушается. Надька, лежащая до этого у него на коленях клубком, потягивается, зевает во всю свою зубастую пасть, мурлыкает что-то на прощание едва не по-человечески, и уходит бесшумно, исчезая среди кустов, которые будто бы сами, совершенно неестественно, перед ней расступаются. Максу так хорошо, что сдохнуть хочется.  — Так ты уже, — Денис смеётся, жмурясь в гранатово-розовом свете сумерек. Солнце вспарывает небу живот, гордо удаляясь.  Кольцов улыбается натянуто, криво, словно бы мышцы непривычны к таким выражениям эмоций. — Точно.  Титов скалит стальные зубы и тянется за поцелуем, сжимая пальцами его бёдра до разводов сине-фиолетовых и грязно-жёлтых синяков. Пополняет коллекцию. Максим стонет не то от боли, не то от удовольствия ему в рот.  Кажется, что это более неразделимые понятия, не с Денисом, который каждым укусом и движением языка клеймит: «моё». Макс не спорит. Макс откликается, покоряясь. Просто рядом с ним хочется исчезнуть чуть больше, чем без него. * * * душа. Водная гладь поглощает, будто щёлкает пастью, и заливается в уши, нос, горло. И ти-ши-на. Мысли ворочаются в голове, руки и лёгкие, совсем как чужие, – не подчиняются. Но всё же — ти-ши-на. Глаза закрываются сами собой и улыбка непрошенная режет губы. Как под морфиновым приходом.  Думает о загаданном желании, глядя внутренним взором на Макса, чей образ, до последнего завивающегося в кольцо волоска и усталой морщинки, на обратной стороне век отпечатан: — «Это ты меня загадал, киса? Когда-то давно? Или я сам – тебя?» Бабушка ему, ещё давно, объясняла, что «никто из нас не вечен», когда он задавался вопросом, почему она теперь так редко встаёт с постели, и улыбалась с затаённой грустью. От этого знания не больно. Теперь — нет. От этого — спокойно. Опухоль пульсирует в виске, напоминая об этом. Но он.. Он вечен по-другому. Он нашёл способ. Когда Она заберёт – страшно не будет, больно тоже, уже нечему будет, потому что отбоялся и отболел, вся гниль, грязь и нежить наружу прогуляться выйдут, не томясь в тленной мясной оболочке.  Станет легче, свободнее. Станет проще.  И последняя, самая важная мысль, которую он шлёт в пространство, как послание в бутылке, зная, что Макс его поймёт на каком-то досознательном уровне: — «Иди, родной, за ветром прямо мне навстречу». Мы не прощаемся. Ты дождись и просто иди на зов. В Лес. К реке. В любое место, где пахнет сыростью и смертью. Я буду ждать тебя там, на той стороне. Приходи. Кис-кис-кис.
Примечания:
14 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (4)