«- Что, одна нога чуть-чуть короче? На фронте вам не придется бегать, если вы не трус!... Запишем: "годен".»
В мастерской стояла полная, оглушающая тишина. Ее нарушало лишь мерное, гипнотическое тиканье настенных часов да изредка — легкий скрежет стамески или мягкий шорох опилок. Воздух был густым и тяжелым, пропитанным едким, сладковато-гнилостным запахом формалина, лака и пыли. Клаус, маленький и худощавый, сидел на слишком высоком для него табурете болтая ногами. Мальчик морщил нос, снова и снова вдыхая этот знакомый, но до сих пор невыносимый запах. Он был везде: на языке, на зубах, на самой коже. Парень не выдержал. — Пап... Папа, а можно я пойду? Отец не отрывался от работы, лишь брови его слегка поползли вверх. Он аккуратно подправлял проволочный каркас под кожей крота. — Ты же сам просился помочь. Вчера. Очень упрашивал — Но я не знал, что запах такой въедливый! — взорвался Клаус, с обреченностью разводя руками. — Он везде! Я вчера мылся целый час, щеткой тер! Мама сказала, что от меня пахнет... Он запнулся, ища самое обидное сравнение. —... будто от мокрой собаки! И Фриц в школе сегодня спрашивал, не умирает ли у нас в подвале крыса. Я есть не мог из-за этой вонищи мертвечины.. Отец наконец отложил инструмент и медленно повернулся к сыну. Его глаза, такие же серые, как у Клауса, смотрели спокойно и устало. — «Мертвечина», — повторил он без эмоций. — Интересное слово. А чем, по-твоему, пахнет смерть, Клаус? Мальчик нахмурился, пойманный врасплох. — Ну... — он сморщил нос. — Тухлятиной. Старыми листьями. Как та лягушка, что мы в прошлом месяце в банке нашли. А этот... он другой. Химией. Больницей. — То есть, это запах не самой смерти, — отец отложил тряпку и скрестил руки на груди. — Это запах того, что останавливает смерть. Понимаешь разницу? Клаус перестал болтать ногами, насторожившись. Логика отца всегда была для него сложным, но увлекательным лабиринтом. — Это запах вечности — Вечности? — недоверчиво переспросил ребёнок. — Пахнет как банка с кислой капустой! Отец улыбнулся уголком рта. — Представь. Вот эта красота, — он легким движением кивнул на изящную лису, застывшую в грациозном прыжке на соседнем столе. — Завтра, послезавтра, через неделю от нее останется лишь вонючая груда костей, клочья шерсти и личинки. Никто и не вспомнит, какой она была прекрасной. Он сделал паузу, глядя прямо на сына. — А так?.. — Он широко повел рукой, указывая на ряды полок, где птицы и звери застыли в идеальных, живых позах. — Так она останется такой навсегда. Совершенной. Этот запах — это небольшая плата за бессмертие. Цена за то, чтобы прекрасное не сгнило и не превратилось в прах. Так что это не запах меривечины, как ты это назвал, сынок. Он снова повернулся к своему кроту, его голос стал глуше, будто он говорил уже больше сам с собой. — Теперь подай мне стеклянные глаза, — он указал рукой на полку. — Те, что помельче, из коробки «Г». И перестань морщиться. Привыкнешь. Клаус молча слез с табурета. Подошел к полке и принялся неохотно перебирать коробки. Запах здесь был еще гуще. — Но они всё равно дразнятся, — пробормотал он, отыскивая нужную коробку. — Говорят, «вонючка Мюллер», и все смеются. А Ганс сегодня в столовой сел от меня подальше и нос зажал. Я слышал, как он сказал Эриху, что от меня пахнет дохлыми кошками. Он нашел коробку «Г» и, поморщившись, понес ее отцу, держа на вытянутых руках, будто она была горячей. — Может, ты мог бы пользоваться чем-нибудь другим? Чем-нибудь... ну... цветочным? — предложил он с наивной надеждой. — Вот у мамы есть духи, фиалковые. Если б мастерская пахла фиалками, меня бы никто не дразнил. Отец принял коробку, вынул пару крошечных бусинок-глаз и снова принялся за работу. — Фиалками пахнет парфюмерная лавка, сынок. — Но я не хочу, чтобы меня дразнили. Не хочу быть «вонючкой». Отец вздохнул, и в его голосе впервые прокралась не усталость, а что-то похожее на понимание. Он закончил вставлять глаз кроту и отложил пинцет. — Слушай сюда, — он повернулся, чтобы смотреть на сына прямо. — Люди всегда будут искать повод посмеяться над тем, кто не такой, как они. Если не запах, то найдут очки. Не очки — найдут то, что ты тихий. Не это — так фамилию или походку. Надо сделать так, чтобы твоя особенность вызывала не смех, а уважение. Или хотя бы страх. — Принеси в понедельник того самого жука-оленя. В стеклянной коробочке, на вате. Поставь на парту и открой, когда все увидят. Пусть рассмотрят рога, блеск надкрылий. Уверен, ни у кого в классе такого нет. И когда начнут охать — объясни, где ты его нашёл, как осторожно расправлял лапки. Расскажи о нём так, будто это твой самый ценный экспонат. Потому что так оно и есть. Клаус перестал ёрзать. Он представил, как все столпятся вокруг его парты, а не шарахаются от него. — Но... а если они скажут, что это мертвятина? — Тогда спроси, видели ли они когда-нибудь такое совершенство вживую, — парировал отец. — Спроси, есть ли у них дома нечто столь же редкое и прекрасное. Они носятся с мячиками и обёртками от конфет. А у тебя — произведение природы. Запомни: Завидуют тому, что поражает их воображение. Сделай так, чтобы они завидовали, а не смеялись. Он снова взял в руки пинцет — Иди. И хорошенько подумай, что ты хочешь им рассказать о своём жуке. Клаус медленно сполз с табурета и вышел из мастерской, всё ещё обдумывая слова отца. Воздух в коридоре казался уже не таким густым, но едкий сладковатый запах формалина шёл за ним по пятам, как невидимый шлейф. Он прошёл мимо кухни, и тут же дверь распахнулась. — Клаус? Иди, ужин готов... Господи! — это был голос матери. Но в следующую секунду её лицо, обычно мягкое и улыбчивое, исказила гримаса отвращения и тревоги. Она отшатнулась, машинально прикрыв нос и рот рукой. — Опять ты там часами сидел! Не дожидаясь ответа, она стремительно бросилась к раме, с силой распахнула окно. В кухню ворвался поток свежего, холодного уличного воздуха, пахнущего мокрым асфальтом и дымом из соседних труб. — В следующий раз скажи прямо своему отцу, что тебе нельзя там сидеть! Совсем с ума он там со своими чучелами сошёл. Ребёнку таким дышать — запросто отравиться можно, сознание потерять! Она говорила быстро, взволнованно, гладя его по волосам, но при этом слегка отстраняясь от него, не в силах полностью побороть брезгливость. — Иди умойся с мылом, хорошенько, с горячей водой, — приказала она, уже отходя к плите, чтобы помешать суп. — И переоденься, всё до ниточки в стирку. Прямо сейчас, слышишь? Клаус молча кивнул. Эйфория от разговора с отцом начала медленно рассеиваться, сменяясь привычной унизительной реальностью. Он снова стал просто «вонючкой», от которого шарахается даже собственная мать. Клаус послушно побрел в ванную. Он долго тер руки и лицо грубым хозяйственным мылом, пока кожа не заскрипела и не покраснела. Он сменил одежду, засунув пропитанные запахом вещи в корзину для белья. Когда он вернулся на кухню, мама обернулась к нему. Она пристально посмотрела на него, сделала незаметный вдох, проверяя воздух, и лишь затем кивнула, удовлетворенная. — Вот, совсем другое дело. Садись, кушай. Она села напротив. Молчание повисло между ними, в её глазах плескалась невысказанная тревога. — Клаус, мой мальчик... — наконец заговорила она, и её голос прозвучал тихо и ласково, словно она боялась его спугнуть. — Этот запах из мастерской... В школе тоже чувствуют? Клаус, набравший полную ложку супа, замер. Он нехотя кивнул, уставившись в тарелку — Они... дразнятся? — Немного, — пробормотал он, сжимая ложку так, что костяшки побелели. — Ганс и Фриц. Зовут «вонючкой». Мать тяжело вздохнула — Ах, эти невоспитанные мальчишки... Не слушай их, моё золотце. Ты же у меня такой умный и хороший. Ты намного лучше их. — Она потянулась через стол и ласково провела рукой по его щеке. — Может, просто немного отдохнёшь от мастерской? Скажешь папе, что уроки задали много. Займёшься чем-нибудь другим, во дворе погуляешь, с хорошими мальчиками. Этот запах выветрится, и они забудут. Всё наладится, ты увидишь. Я не хочу, чтобы тебе было больно. Клаус молча ковырял ложкой в супе, чувствуя, как её забота окутывает его, словно мягкий шарф. Ему так хотелось в это поверить. — А папа... — тихо начал он, всё ещё не поднимая глаз. — Папа мне другое посоветовал. Мать насторожилась, её брови поползли вверх — И что же это за совет? — спросила она мягко, по-прежнему поглаживая его руку. — Он сказал, что люди дразнят то, чего не понимают. И что... что если показать им что-то по-настоящему удивительное, чего у них нет, они могут перестать смеяться и начать уважать. — Уважать? — мать мягко улыбнулась, но в уголках её глаз затаилась грусть. — И как же ты это сделаешь? — Он сказал принести в школу моего жука-оленя. В стеклянной коробочке. Чтобы все увидели, какой он редкий и красивый. Лицо матери на мгновение окаменело, — Мёртвого жука? В школу? Тебя же будут дразнить ещё сильнее! — Она с тревогой сжала его руку в своей. — Твой папа... Он видит красоту в таких вещах, которые другие просто не понимают. Но дети... они могут быть такими жестокими. Они увидят не красоту, а просто мёртвое насекомое. Они не поймут. — Но папа говорит, они должны понять! — в голосе Клауса впервые прозвучала не детская обида, а твёрдая, пусть и наивная уверенность. — Он говорит, что это заставит их замолчать! — О, мой дорогой... — в её голосе послышалась лёгкая, печальная усмешка, полная любви. — Иногда молчание — это не то же самое, что уважение. Иногда это просто страх или недоумение. — Она посмотрела на него с безграничной нежностью. — Я просто не хочу, чтобы тебе причинили ещё больше боли. Я твоя мама. Моё дело — защищать тебя. Давай просто попробуем мой способ, хорошо? Обещай маме, что не будешь носить жука в школу. Она смотрела на него, и в её глазах светилась такая беззаветная любовь и забота, что Клаус почувствовал, как его решимость тает. Он не сказал больше ни слова. Молча, сжавшись, он опустил голову и принялся доедать уже остывший суп, чувствуя на себе тяжёлый, полный тревоги взгляд матери. Что же на этот счёт думал сам Клаус? А он думал, что оба они, и мать, и отец, в чём-то правы, а в чём-то — нет. И от этого в его душе было нестерпимо тяжело и одиноко. Мысленно он, конечно, был на стороне отца. Его совет был странным, но в нём была логика. В словах матери была лишь жалость и страх. А быть вечно жалким — было унизительно. Но при этом Клаус отлично понимал, что мать желает ему только добра. И её совет — самый простой путь к спокойствию. Просто стереть с себя всё, что вызывает насмешки. Стать серым, незаметным, как все. Перестать быть собой. Цена была высокой, но покой казался того сто́ящим. В глубине души мальчик считал, что самый верный выход — это вообще не ходить в школу. Он давно, чуть ли не каждый месяц, упрашивал мать перевести его на домашнее обучение. Учитель приходил бы к нему на дом, и не надо было бы терпеть ни Ганса с Фрицем, ни их взгляды, ни их смех. Он мог бы целыми днями сидеть в библиотеке или, если бы отец разрешил, в мастерской, по-настоящему помогая, а не отсиживаясь на табурете. Но мать и слышать об этом не желала. «Ребёнку нужна социализация, — твердила она. — Ты должен быть среди детей, учиться общаться, заводить друзей». Эти слова казались Клаусу самой горькой насмешкой. Какая уж тут «социализация», когда единственным итогом каждого дня было желание провалиться сквозь землю. Отец же на его робкие просьбы о домашнем обучении лишь пожимал плечами. «Как мать скажет», — бросал он, не отрываясь от работы. И Клаусу казалось, что отцу на самом деле всё равно. 7 ноября 1913 Сегодня снова всё было омерзительно. Эти тупые, вонючие свиньи. Ганс и Фриц. У них морды, как у обозных кляч. Они думают, что могут надо мной смеяться? Они даже не знают, кто я. А я знаю про них ВСЁ. Весь класс шепчется, что отца Фрица все на районе знают — он вечно пьяный, и когда приходит домой, лупит их всех, и Фрица тоже. Сам Фриц хвастался, как прятался в чулане от его ремня. А теперь он тут важничает и строит из себя крутого? Смешно. А сестра Шнаудера, та, что постарше... ей всего двенадцать, а она уже крутится у казарм с солдатами. Весь район об этом знает. Солдаты суют ей конфеты и пфенниги, а она... она позволяет им себя трогать. Я видел своими глазами. А её брат при этом носит носки, которые она ему связывает на эти гроши! А его мамаша... Она травит соседских котов. Мисхен с третьего этажа нашли утром с пеной у рта. Все думали, что мышиная отрава, но я видел, как она подкладывала им еду с нашего балкона. Больная, ущербная женщина, которая вымещает свою злобу на беззащитных тварях. И Фриц, этот трус, боится её больше, чем отца. А у Ганса... о, у Ганса вообще интересно. Наш сосед, фрау Вебер, она работает ночной сиделкой в той... гостинице, на окраине. Так вот она видела, как мама Ганса туда ходит. Не в белом халате, а в кринолинах и с крашеными губами. И возвращается под утро. Я не совсем понимаю, что она там делает ночами, но фрау Вебер качала головой и говорила маме, что «приличная женщина так себя не ведёт». А Ганс ходит в дорогом, новом пальто и хвастается деньгами. Теперь я знаю, откуда эти деньги. Старая Марта, прачка, говорит, что та обслуживает сразу нескольких гостей в номере. И не только ночью. И эти отбросы смеют надо мной смеяться? Я ненавижу их. Грязное, врущее лицемерное отродье. Клаус отложил заточенный карандаш. Он аккуратно закрыл потрёпанную тетрадь, потушил свечу и лёг в постель, уставившись в потолок. В голове звенела тишина, нарушаемая лишь эхом его же ядовитых мыслей. Он представил, как мать находит эту тетрадь. Не упрёк увидел бы он в её глазах — нет. Растерянность. Её доброе, мягкое сердце разбилось бы от одной только мысли, что её мальчик способен на такую жгучую, детализированную ненависть. Отец... Отец рассердился бы. Но куда же ещё было девать эту ядовитую горечь? Друзей, которым можно было бы пожаловаться, у него не было. Братьев или сестёр, которые стали бы ему опорой, — тоже. Его взгляд упал на руки, лежащие поверх одеяла. Даже в сгущающихся сумерках комнаты было видно, что кожа на костяшках и между пальцами была воспалённо-красной, почти до боли. Он тер её щёткой и грубым мылом снова и снова, пытаясь счистить с себя не только запах мастерской, но и ощущение всеобщего отвращения. Мальчик повернулся на бок и закрыл глаза, пытаясь заснуть. На следующее утро Клаус проснулся ещё до того, как прозвенел будильник. В груди у него сидело твёрдое, холодное ядро решимости, прогнавшее прочь остатки сна. Он лежал неподвижно, прислушиваясь к звукам квартиры: скрип половиц на кухне, лёгкий звон посуды — мама готовила завтрак. Он поднялся с кровати с ощущением заговорщика, идущего на рискованное задание. Оделся быстро, почти беззвучно. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухим стуком в висках. Дверь в гостиную скрипнула предательски громко. Он замер, прислушиваясь. Из кухни доносилось помешивание ложкой в кастрюле — манная каша, его нелюбимая. Школьник на цыпочках подошёл к заветной витрине. За стеклом, в строгом порядке, как солдаты на параде, были выставлены его самые ценные экспонаты: бабочки с крыльями цвета угасшего неба, богомол с застывшими в молитве лапками, и он — великолепный жук-олень, занимавший почётное центральное место. Его рогатые жвалы, испещрённые мельчайшими зазубринами, были отполированы до глянцевого, почти металлического блеска. Рука Клауса дрогнула, когда он взял коробочку. Она была прохладной и невесомой. Мальчик приоткрыл крышку, и знакомый, сладковатый запах камфоры и консерванта ударил ему в нос. Запах его мира. — Клаус! Иди завтракать! Каша остывает! — голос матери прозвучал совсем близко, из коридора. Он вздрогнул и едва не уронил драгоценный груз. Мюллер захлопнул коробочку и быстрым, почти грабительским движением сунул её в свой школьный портфель, поверх учебников по истории и тетрадей в серых обложках. Затем, набрав в лёгкие воздух, как перед прыжком в ледяную воду, он выскочил из гостиной. — Ма, я побежал! Опоздаю! — выпалил он, проносясь по коридору и срывая с вешалки своё поношенное пальто. — Как это побежал? Клаус, ты даже не позавтракал! Иди сюда сию же минуту! Но он уже был у двери. Его пальцы нащупали холодную железную ручку. — Не голоден! В столовой куплю булку! Дверь захлопнулась за его спиной, Он прислонился к прохладной стене, пытаясь перевести дух. Из-за двери доносился её голос, уже не сердитый, а скорее растерянный: «Клаус? Клаус, вернись! » Мальчик же, оттолкнулся от стены и побежал вниз по лестнице, навстречу новому дню. Он решал в уме, что скажет. Как небрежно поставит коробку на парту. Как будет спокойно и уверенно отвечать на вопросы. Когда же вошёл в класс, его окутала знакомая, густая атмосфера — запах мела, старого дерева и громкие, перекрывающие друг друга голоса одноклассников. Ганс что-то громко рассказывал о вчерашнем футбольном матче, размахивая руками, а Фриц, развалившись на стуле, заливисто смеялся, бросая в кого-то бумажными шариками. Клаус, опустив голову, пробрался к своей парте, чувствуя на спине привычные колкие взгляды. Он медленно, стараясь, чтобы руки не дрожали, открыл портфель. Его пальцы нащупали прохладную стеклянную поверхность. Он поставил коробочку на угол парты. Солнечный луч из окна упал на стекло, и жук внезапно ожил, заиграв всеми оттенками — от густо-коричневого до почти чёрного, с металлическим отблеском на мощных, ветвистых жвалах. Сначала никто не заметил. Эрих, его сосед, маленький очкарик, сгорбленный над учебником, первым поднял взгляд. Его глаза за стеклами очков расширились. — Это... это что? — прошептал он, тыча пальцем в коробку. Его шёпот, как рикошет, пошёл по рядам. Разговоры стали затихать. Ганс замолчал на полуслове, его рука замерла в воздухе. Фриц перестал смеяться. — Ого! — кто-то выдохнул. — Смотрите! У «вонючки» жук! Клаус сидел прямо, глядя перед собой, но видел как головы поворачиваются, как глаза округляются от изумления. К его парте начали подходить первые смельчаки. — И что это за монстр? — раздался наконец голос Фрица. В его тоне было меньше привычной насмешки, больше неподдельного, животного любопытства. Клаус медленно поднял голову. Он встретился с Фрицем взглядом. — Жук-олень, — сказал он спокойно, ровным, почти отцовским тоном. — Редкий вид. Обитает в старых дубравах. Самый крупный жук в Европе. — Дай посмотреть! — нетерпеливо потребовал Ганс, протискиваясь вперёд. — Да, дай подержать! — подхватил Фриц, его глаза блестели от азарта. Клаус почувствовал прилив смелости. Он осторожно, открыл крышку коробочки. Одноклассники затаили дыхание. Фриц протянул руку. — Дай-ка сюда, пощупаю, какой он на ощупь. Клаус, польщённый вниманием, потерял бдительность. Он почти с гордостью протянул коробочку и чернз мгновение жук выпал из своего бархатного гнезда прямо на его ладонь. — Хлипкий какой, — фыркнул Фриц, тыча пальцем в твёрдый спинной щиток. — Осторожно! Лицо Фрица вдруг исказила гримаса брезгливости и жестокости. — Фу, мерзость..Навозный жук! И прежде чем кто-либо успел понять что происходит, его пальцы сжались в кулак. Раздался короткий, сухой, негромкий хруст. Фриц разжал пальцы. На его ладони лежала кучка тёмных, блестящих осколков хитина и что-то мягкое, тёмное. Он с отвращением стряхнул это с руки на пол. — Ну и гадость, — скривился он, вытирая ладонь о брюки. — Я думал, он крепче. Наступила мёртвая тишина. Все смотрели то на Фрица, то на блестящие остатки жука на полу, то на Клауса. Тот же не двигался. Он смотрел на то, что минуту назад было его сокровищем, его ключом к уважению. Он не чувствовал ни злости, ни горя. Только всепоглощающий, абсолютный стыд. Стыд за свою наивность, за свою веру, за то, что он снова, как последний дурак, позволил им себя обмануть. А потом тишину разорвал громкий, натужный гогот Ганса. К нему присоединились другие. Смех нарастал, катился по классу. Снова стал посмешищем...***
Конечно! Вот расширенная и дополненная версия, с акцентом на диалоги и чувства персонажей. --- Звонкий, жестокий смех одноклассников медленно растворялся в сознании, превращаясь в назойливый, беспрерывный гудок автомобиля за окном. Чёрно-белые обрывки детского стыда — разорванная тетрадь, летящая по классу, искажённые лица — уступали место давящей тяжести в висках и знакомому, уютному запаху наволочки. Первое, что он осознал — простыня рядом была холодной. Пустой. «Агнет?» Сердце его на мгновение ёкнуло, сжимаясь холодным, до боли знакомым комком страха. Он резко приподнялся на локте, глаза метнулись по полумраку комнаты — пусто. Гардероб был приоткрыт, и на привычной вешалке не висело её ситцевого халата. Тогда он услышал. Приглушённый, но уверенный стук посуды, доносящийся из-за двери на кухне. Он выдохнул, позволив голове снова упасть на подушку. — Глупец, — прошептал он хрипло. — Паранойя. Просто встала раньше. Он провёл рукой по лицу, пытаясь стереть остатки липкого сна и необъяснимой тревоги. Вставать не хотелось категорически, тело ломило от усталости, но запах кофе и чего-то сладкого, маслянистого — возможно, блинов? — неумолимо тянул его с постели. Накинув на плечи поношенную домашнюю куртку поверх пижамы, он босой и сонный побрёл по коридору. Из-под двери ванной доносился терпкий запах зубного порошка и лёгкий шлейф её духов — всё те же фиалки, которые он дарил ей на каждую годовщину. На пороге кухни он замер, наблюдая за картиной, которая казалась ему самым настоящим спасением. Агнет стояла у плиты спиной к нему, ловко подбрасывая на сковороде золотистые, пузырящиеся блины. На столе уже дымилась полная чашка свежесваренного кове — густого, почти чёрного, именно такого, как он любил. По радио тихо, чуть с хрипотцой, играл какой-то старомодный вальс, его мелодия тонула в весёлом шипении раскалённого масла. Не в силах больше молчать, он прокомментировал хриплым от сна голосом, прислонившись к косяку: — Знаешь, я уже начал думать, что ты наконец-то сбежала от меня. К какому-нибудь образцово-показательному бюргеру с идеально подстриженными усами и полным отсутствием дурных снов. Она обернулась, и её лицо озарила тёплая, широкая, до ушей улыбка. На левой щеке красовалось чуть заметное, милое пятнышко муки. — И оставить все эти блины? — она флиртующе тряхнула головой, и каштановые волосы, собранные в небрежный пучок, рассыпались по плечам. — Ни за что на свете! Мой бюргер, если бы я его искала, должен был бы печь их сам. А этот, — она кивнула в его сторону, делая вид, что приценивается, — хоть и небрит и похож на сонного медведя, но зато кофе варит божественно. Это мой главный капитал. В этом движении, в этой игривой ухмылке было что-то до боли знакомое. Его на мгновение с силой вернуло на тринадцать лет назад, в ту самую пыльную лавку, где она точно так же тряхнула головой, сбрасывая с волос налёт паутины с какой-то старой вазы.***
Дверной колокольчик пронзительно звякнул. Он аккуратно отложил пинцет, которым раскладывал под стеклом редкого жука-геркулеса, и поднял взгляд. В лавку, словно вихрь из ярких лент, смеха и французских духов, впорхнули три девушки. Они резко остановились. Воздух, густой от запахов камфоры, лака и старого дерева, казалось, поглотил их легкомысленную оживлённость. — Ой, Гретхен, смотри! — прошептала одна, пухленькая блондинка в розовом, хватая подругу за рукав и указывая на чучело рыси, застывшее в вечном прыжке с оскаленной пастью. — Какая жуть! Прямо как живая! — У-ух, не нравится мне это, — содрогнулась вторая, темноволосая, закручивая вокруг пальца кончик шарфика. — И эта сова... Боже, Ильза, давай уйдём отсюда! Но третья девушка, стоявшая между ними, казалась, не слышала их. Её широкие, ясные глаза, лишённым страха, скользили по полкам, задерживаясь на фазане с радужным хвостом, на крошечной колибри в стеклянном колпаке. Волосы выбивались из-под простой соломенной шляпки, касаясь щёк. — Добрый день, — Простите за беспокойство. Это... вы тут хозяин? Он откашлялся, сметая невидимую пылинку с жилета. — Помощник. Могу я вам чем-то помочь? Ищете что-то конкретное? Возможно, чучело птицы для интерьера? — Он автоматически перешёл в режим продавца. — Эм... нет, — она смущённо улыбнулась, и на её переносице и щеках проступил прелестный веснушчатый румянец. Она обвела лавку жестом. — Мы просто проходили мимо. Такого я ещё не видела. Это всё... настоящее? — Всё, кроме глаз, — ответил Клаус, и к его собственному удивлению, углы его губ дрогнули в редком для него подобии улыбки. — Они стеклянные. Чтобы смотрелись живее. Лавка замерла в напряжённой тишине, нарушаемой лишь мерным тиканьем часов. Воздух, густой от запахов формалина, лака и пыли, казалось, сгустился вокруг троицы девушек. — Фи, Агнет, — поморщилась блондинка Ильза, зажимая нос кружевным носовым платочком. — Пахнет тут, как в больнице. Пойдём отсюда, тут так жутко! — Она нервно теребила жемчужное ожерелье на шее, бросая тревожные взгляды на чучело филина, чьи стеклянные глаза сверлили её со своей полки. Темноволосая Гретхен, одетая в строгое синее платье, согласно кивнула, не сводя испуганного взгляда с композиции лисы, застывшей в вечной погоне за кроликом. — Ильза права, Агги. Это место... негостеприимное. Смотри, — она указала дрожащим пальцем на витрину с насекомыми, — эти жуки выглядят так, будто сейчас оживут и поползут. Пойдём, нам ещё ленты для новых шляпок выбирать! У Фурмана новые поступления из Парижа! Но Агнет, казалось, не слышала их. Сделав шаг вглубь лавки, она остановилась у витрины с мелкими животными, её глаза загорелись неподдельным интересом. — А кто это делает? — спросила она, указывая на идеально сохраненную белку, держащую орешек в лапках. Клаус, до этого момента наблюдавший за ними молча, словно ещё одно чучело, выпрямился. — Мой отец. Он мастер. А я... помогаю, — сказал он, и в его обычно ровном голосе прозвучала непривычная нота гордости, которую он тщательно скрывал от посторонних. — Руки золотые, — тихо, почти восхищённо выдохнула Агнет. Её взгляд скользнул с изящной белки на его руки — узкие, с длинными пальцами, испачканные пятнами лака и слегка шершавые от работы. — Это же целое искусство. Сохранить красоту навсегда... чтобы она не исчезла. — Она повернулась к подругам, и в её глазах читался немой вопрос, призыв разделить её восхищение. — Искусство? — фыркнула Гретхен, скрестив руки на груди. — Да от одного взгляда на этого орла у меня мурашки по коже бегут! — Она указала на огромного беркута с расправленными крыльями, парящего под самым потолком. — Выглядит, будто он тебя сейчас проклюнет. Я не шучу, Агнет, у меня спину холодком прошибает. — Да тут всё смердит смертью! — добавила Ильза, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. — И на нас этот продавец смотрит, как маньяк. Пойдём, наконец. Но Агнет капризно тряхнула головой, и волосы заболтались по плечам, выбиваясь из-под шляпки. — Подождите меня на улице, я догоню. Мне... — она бросила быстрый, почти виноватый взгляд на Клауса, — мне нужно спросить про ту птичку. Про колибри. Для тётушки, Она коллекционирует. Подруги переглянулись, многозначительно приподняв брови. Ильза скептически покачала головой, её губы сложились в неодобрительную гримасу. — Ну ладно, — сдалась она, с явной неохотой потянув Гретхен за собой к выходу. — Только быстро, Агги! Мы тебя у кондитерской ждать будем. Пять минут, не больше! — бросила она на прощание, и дверь снова звякнула, на этот раз окончательно захлопнувшись. Клаус и Агнет остались одни в компании безмолвных зверей и птиц, чьи стеклянные глаза, казалось, с любопытством наблюдали за разворачивающейся сценой. Она медленно обернулась к нему, и румянец на её щеках стал ещё ярче, заливая её веснушчатое лицо алым заревом. — Простите за этот... спектакль, — сказала она, и в её глазах прыгали озорные, смущённые искорки. — И за глупый предлог. Я не про птичку. Мне просто... — она замявшись, искала слова, крутя в руках перчатки, — захотелось остаться. Меня зовут Агнет. — Клаус Мюллер. Он замер, почувствовав, как кровь приливает к лицу. Её открытый взгляд, скользящий по его заношенному рабочему фартуку, остановился на его руках, а затем медленно поднялся к лицу. Он видел, как её глаза отмечают каждую деталь: слишком острые скулы, тёмно-русые волосы, зачёсанные назад, но уже непослушно падающие на лоб. Парень выпрямился во весь рост, пытаясь казаться старше, солиднее, чем его двадцать четыре года. — Лавка... это наша семейная. — Он сделал жест вокруг, будто представлял почётных гостей на выставке — Очень приятно, герр Мюллер. — Её тон был лёгким, почти игривым, но в нём не было и тени насмешки. — Ваш отец... он должен быть настоящим волшебником. Я никогда не видела ничего подобного. Они выглядят такими... живыми. — Она снова посмотрела на белку, и в её взгляде читалось восхищение. — Это не волшебство, — возразил он, и к его собственному удивлению, в голосе не осталось и следа прежней скованности. Он выпрямился, и его серые глаза, обычно такие отстранённые, внезапно вспыхнули живым, горячим интересом. — Надо до миллиметра понимать анатомию, расположение каждого сухожилия... — Его руки, привыкшие к кропотливой работе, сами собой поднялись и начали рисовать в воздухе невидимые схемы, вычерчивать идеальные дуги и изгибы. — И мало просто знать, как устроена птица. Надо знать её повадки, характер, как она двигалась при жизни, чтобы передать её естественную, живую позу. Чтобы вложить в неё душу. Он сделал шаг к чучелу ястреба, расправившего крылья под самым потолком, и его палец указал на лапу хищника. — Вот, видите этот изгиб когтя? Этот специфический крючок? Это не просто для красоты. Такой угол позволяет не просто цеплять добычу, а прокалывать её и мёртвой хваткой удерживать в полёте, не давая вырваться. Это гениальное инженерное решение эволюции. Представьте силу этого захвата! Он может... Он внезапно осёкся. Руки замерли в воздухе. Он окинул взглядом её лицо, увидел лёгкое недоумение в её широко раскрытых глазах, и жар хлынул к его щекам. Он снова ушёл в свои дебри, засыпал её техническими подробностями, как какой-то занудный, помешанный на своей работе профессор. — Простите, — пробормотал он, отводя взгляд и снова превращаясь в смущённого, неуклюжего парня. Его руки беспомощно опустились. — Я... я не хочу вас утомлять своими... специфическими подробностями. Это, наверное, невероятно скучно. — Ни капли! — воскликнула Агнет, и в её голосе прозвучало такое искреннее восхищение, что он невольно поднял на неё глаза. Её лицо светилось неподдельным интересом, а глаза сияли, как два летних неба. — Это же невероятно. Вы так это любите, это сразу видно! — Она сделала шаг ближе, её взгляд скользнул с ястреба на его руки, застывшие в неуверенном жесте. — Это... это прекрасно. Видеть человека, который так страстно увлечён своим делом. Это редкий дар. Она улыбнулась ему, и в этой улыбке не было ни капли насмешки или вежливой снисходительности. Было лишь чистое, неподдельное любопытство и признание. — А... а это не грустно? — спросила она вдруг, понизив голос почти до шёпота. — Работать всегда с... с мёртвым? — Нет. Потому что я... мы... не работаем со смертью. Мы работаем с жизнью. С памятью о ней. Мы останавливаем мгновение, которое иначе бы исчезло навсегда. — Он посмотрел ей прямо в глаза, впервые за весь разговор не отводя взгляда. — Чтобы красота не была забыта. — Это очень поэтично, герр Мюллер, — тихо сказала она. — И немного печально. В лавке снова повисла тишина. Где-то на улице кричали продавцы, доносился стук колёс по булыжнику, но здесь, среди застывших жизней, время, казалось, замедлило свой бег. — Мне правда надо идти, — с сожалением произнесла Агнет, кивнув в сторону улицы, где, несомненно, топались её подруги. — Иначе они решат, что вы меня загипнотизировали своими совами. Он кивнул. — Было очень приятно познакомиться, — сказала она, протягивая руку в тонкой кружевной перчатке. Парень немного растерянновзял её пальчики, боясь сжать их своими грубыми руками. — Вам... вам тоже, фрейлейн... — Агнет, — мягко поправила она. — Просто Агнет. — Агнет, — повторил он, и её имя на его языке показалось ему самым прекрасным словом, которое он когда-либо слышал. Она уже повернулась к выходу, но замерла на пороге, будто что-то вспомнив. Обернулась, снова озарив его своей улыбкой. — Знаете, герр Мюллер, у нас дома недавно появился телефон. Отец настоял — говорит, современный бизнес требует. — Она выдержала театральную паузу, наблюдая, как он напрягся. — Если вы вдруг.. соорудите еще одно чучело и захотите с кем то поделиться, то на номер 4-17. Клаус почувствовал, как уши наливаются жаром. Телефон! У них, конечно, тоже был аппарат — тяжёлый, чёрный, стоявший в углу прихожей и молчавший неделями. Отец ворчал на него, как на бесполезную игрушку. — Я... мы... у нас тоже... — пробормотал он, чувствуя себя глупо. — Наш номер... 3-09. — Прекрасно С этим она наконец выскользнула за дверь, бросив на прощание ещё одну, особенно лучезарную улыбку. Колокольчик звякнул, возвещая о её уходе... — Ну наконец-то! — фыркнула Ильза, хватая её за локоть как только девушка вышла тз магазина. — Мы уж думали, ты решила остаться помощницей этого мрачного типа. — Что ты там так долго делала? — Да просто... спрашивала про ту самую птичку для тётушки, — уклончиво ответила Агнет, стараясь не встречаться с ними глазами. Её пальцы сами потянулись поправить шляпку, будто пытаясь скрыть румянец, всё ещё пылавший на щеках. — Птичку, — скептически протянула Гретхен, сузив глаза. — Агги, мы же тебя знаем. Ты на того чудака засматривалась, как сорока на блестяшку. Признавайся! — Очень милый молодой человек, — сказала она, начиная двигаться в сторону кондитерской. — Просто немного застенчивый. И он не странный, он... увлечённый. Знает всё о каждом экспонате. — Милый? — Ильза фыркнула ещё громче. — Агги, ты ослепла? Ты видела этот шрам у него на лбу? Выглядит жутковато, будто его топором ударили. Или он с медведем дрался? Агнет на мгновение замялась. в её глазах это не делало его ужасным. Это придавало его лицу характер, загадочность. — Это всего лишь шрам, Ильза, — пожала она плечами, стараясь говорить легкомысленно. — У каждого есть свои особенности. Может, он в детстве упал. — Ну уж нет. Это выглядит... серьёзно. Как у ветерана. Ты же знаешь, какие сейчас времена. Мама говорит, надо быть осторожнее с людьми, у которых такое прошлое написано на лице. Мало ли что... — Перестаньте, — Агнет почувствовала, как её доброе настроение начинает таять. — Вы судите о человеке, даже не поговорив с ним. Он образованный, умный... Он говорил об искусстве с большой любовью. — Искусстве? Таксидермия — это искусство для чудаков, Агнет. Нормальные мужчины обсуждают политику, бизнес, спорт... а не то, как набить опилками мёртвую белочку. И потом, этот запах! Он насквозь пропах этим... этим формалином. Фу! Агнет невольно поднесла руку к носу. Да, лёгкий, едва уловимый шлейф химии остался на её перчатке. Подруги переглянулись. — Ох, кажется, он и правда тебя загипнотизировал, — вздохнула Гретхен. — Ладно, забудем о нём. Пойдём, выберем тебе ленту к новой шляпке. Такое настроение нельзя портить! Они поволокли её за собой, щебетая о парижских новинках. Агнет шла с ними, кивала, улыбалась, но её мысли были далеко. Они возвращались в полумрак лавки, к тихому голосу, рассказывающему о ястребах, к грустным глазам, И к шраму на лице, который теперь казался ей не уродливым изъяном, а тайной, которую ей так захотелось разгадать. Клаус же стоял у витрины, невидящим взглядом провожая исчезающую в толпе светловолосую шляпку Агнет. В ушах ещё звенел её смех, а в лавке витал едва уловимый шлейп духов, смешавшийся с запахом скипидара и старого дерева. Внезапно из-за тяжелой занавески, отделявшей мастерскую от торгового зала, послышался негромкий, хриплый кашель. Мюллер вздрогнул и резко обернулся. В проёме стоял его отец, вытирая руки о промасленную тряпицу. Его лицо, испещрённое сетью морщин, было невозмутимо, но в глубине пронзительных серых глаз, так похожих на глаза самого Клауса, теплилась редкая усмешка. — Ну что. Нашёл наконец клиента, способного оценить искусство? Или просто ещё одну любопытную сороку, которую потянуло на жуть? Клаус потупил взгляд, снова чувствуя себя мальчишкой, пойманным на чём-то предосудительном. — Она... она интересовалась работой, отец. Спрашивала о технике работы — Технике, — старик фыркнул, медленно приближаясь к прилавку. Его цепкий взгляд скользнул по слегка помятой газете, по отодвинутому в сторону каталогу. — Вижу. Так интересовалась, что даже номер телефона свой оставила. Для консультации, надо полагать? Клаус ощутил, как горячая волна стыда заливает его шею и лицо. Отец тяжело опустился на табуретку у стола, с которого обычно работал, и достал свою потёртую трубку. — Не смущайся, — проворчал он, набивая табак. — В твои годы я уже на матери твоей жениться собрался. Только... — он прикурил, выпустив облачко едкого дыма, — только смотри, чтобы эта не оказалась пустышкой. Смотришь — глаза ясные, улыбка приятная, а внутри — ветер. Такие обычно поиграются с тихими да застенчивыми да и сбегут к первому же франту, что побойчее да позвончее. — Она не такая, — тихо, но твёрдо возразил Клаус. — Она... она увидела не жуть. Она увидела искусство. Она сказала, что у нас руки золотые. — Руки золотые... — повторил он задумчиво. — Твоя мать... она тоже так говорила, когда впервые сюда зашла. — Он открыл глаза и пристально посмотрел на сына. — Если звонить будет — не распусти слюни. Держись достойно. Ты — мастер, а не подмастерье. И помни, — он ткнул трубкой в его сторону, — любовь любовью, а работа работой. Заказы сами себя не выполнят. И убери наконец этого жука. Ты его уже полчаса на одну и ту же булавку насаживаешь. С этими словами он поднялся и, хромая, направился обратно в мастерскую, оставив за собой шлейф табачного дыма. Клаус остался один. Он посмотрел на жука-геркулеса, которого действительно вертел в руках, не осознавая того. Затем его взгляд упал на клочок бумаги, где его собственным почерком был выведен номер «4-17» Он аккуратно сложил бумажку и спрятал её в внутренний карман жилетки, прямо у сердца. Потом глубоко вздохнул, взял пинцет и с новой, неведомой доселе тщательностью принялся за работу. Оставшийся день тянулся для Клауса мучительно медленно. Он механически выполнял работу — наносил лак, укреплял каркасы, расставлял готовые чучела на полках. Но мысли его были далеко. Пальцы сами тянулись к внутреннему карману жилетки, где лежала заветная бумажка с номером. Он ловил себя на том, что вздыхает, считая часы до вечера, когда можно будет уединиться у домашнего телефона. Наконец, лавка закрылась. Отец, бросив на него очередной проницательный взгляд, удалился в свои комнаты. Мать уже давно хлопотала на кухне. Сердце Клауса забилось чаще. Он дождался, когда в доме воцарятся привычные вечерние звуки — мерное тиканье часов, приглушённые голоса родителей из-за двери, — и подошёл к тяжёлому чёрному аппарату, стоявшему в нише в прихожей. Пальцы его дрожали, когда он снял трубку и набрал номер, тщательно сверяясь с бумажкой. — 4-17, — прошептал он себе под нос, слушая, как на том конце линии раздаются долгие гудки. Вдруг сердце его ёкнуло. Гудки прервались, и в трубке раздался низкий, властный мужской голос: — Да, слушаю. Дом Штайнер. Клаус чуть не бросил трубку. Он не ожидал, что ей может ответить кто-то другой. — Э-э... — его голос сорвался на неуверенный шёпот. — Мне бы... фрейлейн Агнет, пожалуйста. Если можно. — Агнет? — голос незнакомца стал чуть более заинтересованным, но не менее суровым. — А кто спрашивает? — Клаус... — он сглотнул комок в горле. — Клаус Мюллер. Из лавки с чучелами. Она... она интересовалась одним из наших изделий. Я хотел дать ей консультацию. Ещё одна пауза. Клаусу показалось, что он слышит, как на том конце линии кто-то курит трубку. — Так... — наконец произнёс голос. — Подождите. Раздались шаги, приглушённый оклик: «Агнет! К тебе телефон! Какой-то Мюллер по поводу твоего «изделия»! » — и негромкий смех. Клаусу стало жарко. Он готов был провалиться сквозь землю. Но вот послышались лёгкие, быстрые шаги, шорох, и в трубке наконец раздался её голос, такой же тёплый и живой, как и днём: — Алло? — раздался в трубке её голос, но теперь с лёгкой, смущённой усмешкой. — Герр Мюллер? Это вы? Он сглотнул комок в горле, сжимая трубку так, что пальцы побелели. — Да, это я, — его собственный голос прозвучал хрипло. — Я... я не помешал? Может, вы были заняты? — Ни капли! Я как раз... ну, признаться, просто смотрела в окно и думала. О том самом ястребе. Вы так интересно рассказывали о его когтях. Я даже тётушке своей за ужином пересказывала, представляете? Облегчение волной накатило на него, смывая остатки напряжения. — О, да, — он оживился, чувствуя, как возвращается на твёрдую, знакомую почву. — Видите ли, фрейлейн Агнет, у большинства хищников, особенно у тех, кто хватает добычу в полёте, коготь изогнут именно под таким специфическим углом. Это не просто крюк, это сложный инструмент. Он должен не просто цеплять, а именно прокалывать и создавать мёртвую хватку, чтобы жертва не могла вырваться. Это вопрос биомеханики и эволюционной эффективности. — Правда? — в её голосе послышалось неподдельное, жадное любопытство. — А... а больно ли ей? То есть... жертве, когда её так хватают? Вопрос был наивным, но заданным с такой искренней эмпатией, что он улыбнулся. — Всё происходит очень быстро. — Надеюсь, — тихо сказала она. Потом, будто спохватившись, снова засмеялась. — Боже, я, наверное, кажусь вам ужасной простушкой с такими вопросами. — Вовсе нет! — поспешно возразил он. — Мне наоборот невероятно приятно что кто то интересуется подобным — Вы всегда так глубоко всё воспринимаете? Он почувствовал, как снова краснеет, и был бесконечно благодарен, что она этого не видит. — Я просто люблю своё дело, — пробормотал он. Их разговор длился недолго, может, минут десять. Он рассказывал о перьях, о том, как свет преломляется в бороздках, создавая цвет, о различии в строении крыла у хищников и певчих птиц, она же задавала вопросы, и в её голосе слышалось неподдельное любопытство. Когда они наконец попрощались и он положил трубку, его ладони были влажными, а по рукам ползли мурашки***
Сейчас, на их кухне, он обнял её сзади, прижавшись подбородком к её макушке. Из открытого окна доносились отрывистые команды — на соседней улице проходили учения гитлерюгенда. Чёткий, дробный шаг. На столе рядом с салфеткой лежала свежая газета «Фёлькишер Беобахтер», и жирный заголовок кричал о «польской угрозе». А на грубом деревянном приёмнике, откуда лился вальс, рядом с ручкой настройки была теперь и другая — с выжженной свастикой, метка новой «народной» радиостанции. Клаус взял свою чашку, почувствовав, как тепло керамики согревает ладони. Его взгляд скользнул по газете, лежавшей на краю стола. Сначала он не всматривался, отгоняя назойливую реальность, но жирный шрифт заголовка сам впился в глаза: «ПОЛЬСКИЕ УЗУРПАТОРЫ ОБСТРЕЛЯЛИ ТЕРРИТОРИЮ ГЕРМАНИИ! ФЮРЕР ОТДАЛ ПРИКАЗ О ВОЗМЕЗДИИ! » Он замер, чашка на мгновение застыла в воздухе. Пальцы сами потянулись к газете, развернули её. В это самое мгновение вальс по радио оборвался. Раздался резкий, пронзительный сигнал, а затем торжественный и властный голос диктора, — Внимание! Важное сообщение! Сегодня утром, первого сентября, германские войска пересекли границу с Польшей, положив начало операции по пресечению польской агрессии... Голос диктора гремел, заполняя маленькую кухню, заглушая даже шипение масла на плите. Он говорил о «невыносимых провокациях», о «защите немецкого народа», о «воле фюрера». Сковорода на плите резко звякнула. Агнет застыла с лопаткой в руке, её спина напряглась. Она медленно обернулась. На её лице не было ни удивления, ни страха — лишь тяжёлое, мрачное понимание. Они оба ждали этого. Но теперь, когда это случилось, воздух словно выкачали из комнаты. —... Наши доблестные солдаты уже продвигаются вглубь польской территории, — громыхал репродуктор. — С Божьей помощью Германия одержит победу! Клаус не сводил глаз с газеты. Он впитывал размашистые, истеричные фразы, кричащие о «кровавой бане», учинённой поляками, о «германском терпении, лопнувшем раз и навсегда». Его пальцы сжали газету так, что бумага смялась. — ..Да здравствует Великая Германия! Да здравствует фюрер!— голос диктора достиг кульминации и замолк. На секунду воцарилась оглушительная тишина, а затем из приёмника полились бравурные военные марши. Клаус медленно поднял на Агнет глаза. Он видел, как она пытается сохранить спокойствие, как глотает комок в горле, но её пальцы белее костяшек сжимали ручку сковороды. — Началось— тихо, почти шёпотом, сказал он, отшвыривая газету, как падаль. Взгляд девушки был остекленевшим, устремлённым в никуда. Она машинально повернулась к плите, чтобы снять сковороду, но вдруг замерла. Глаза расширились, наполнившись не внезапным осознанием, а леденящим, животным ужасом. — О, Господи... Бабушка... Дедушка... Они же в Згожелеце, прямо на границе.. Словно пелена спала с её глаз. Цвет стремительно покинул её лицо, став мертвенно-бледным. Рука её дрогнула, и сковорода с противным лязгом рухнула в раковину, забрызгав всё брызгами жира. Она не обратила на это никакого внимания. — Клаус... — её голос сорвался на высокий, перекошенный ужасом шёпот. Она схватилась за край стола, чтобы не упасть. — Дедушка, его же едва ноги носят, а бабушка... О, Господи, артиллерия... они же в своем домике, они даже в подвал не смогут спуститься быстро... Сердце у неё буквально ушло в пятки, оставив в груди ледяную, колотящуюся пустоту. Дыхание перехватило. — Позвонить! Надо срочно позвонить отцу, он может что то знать.. — она забегала по кухне, судорожно оглядываясь, как будто телефон мог стоять в углу. Она остановилась, прижав ладони к вискам, и её глаза наполнились слезами. — Они одни, совсем одни.. Мама всегда говорила... а я уговаривала их переехать... Почему я не настояла?! Клаус молча наблюдал за её метаниями. Затем он медленно, тяжело опустился на стул у стола. Он не смотрел на неё, его взгляд был прикован к трещине в кафельном полу. Война из абстрактной угрозы превратилась в конкретный ужас, бьющий по его семье. Он сжал кулаки на коленях, суставы побелели. Его ум, обычно холодный и аналитичный, лихорадочно искал выход, варианты, лазейки. Каждое движение жены отзывалось в нем острой болью. — Сядь. Подыши. Беготня сейчас ничего не изменит. Звонить никуда нельзя. Телеграммы — тем более. Это привлечёт к ним ненужное внимание. Самое опасное, что можно сейчас сделать — это выказать панику. Клаус тяжёло вздохнул, проводя рукой по лицу. Он видел её панику, эту абсолютную, всепоглощающую беспомощность. И он понимал, что должен быть скалой. Единственным, кто сохранит хоть каплю рассудка в этом хаосе. — Минуту, — отрывисто бросил он и резко развернулся, шагнув не в прихожую, а в свой маленький кабинет, что был рядом со спальней. Он распахнул дверцу старого бюро. Его пальцы, привыкшие к порядку, быстро отыскали то, что было нужно — потрёпанный чёрный блокнот с надписью «Контакты». Немец лихорадочно пролистал его, пробегая глазами имена, должности, номера. Не все были «надёжными» в обычном смысле. Но у каждого был долг Перед ним. Или интерес. — Шульце... Нет, он в гестапо, слишком рискованно... Фогель... У него брат в министерстве связи... — он бормотал себе под нос, быстро оценивая варианты. — Хаген... Да, обер-лейтенант Хаген. Он отвечает за снабжение в том регионе. Он должен знать. И тем более за ним должок.. Мужчина вырвал из блокнота листок, быстро записал имя и номер, сунул его в карман. Вернувшись на кухню, он увидел, что Агнет всё ещё стоит на том же месте, словно парализованная. — Я свяжусь с обер-лейтенантом Хагеном, — сказал он твёрдо, уже надевая пиджак. — Он отвечает за армейское снабжение в Силезии. У него есть прямые линии, Он сможет узнать о ситуации в Гливице и Оппельне... осторожно. Без лишнего шума. — А ты, — он взял её за плечи, заставив посмотреть на себя. — Пока я буду звонить, ты идёшь и собираешь всё самое важное. Деньги. Наличные, все, что есть. Наши документы — паспорта, свидетельства, мои бумаги из лавки. Твои украшения, что подороже. Всё в одну сумку. И спрячь под кровать. Он видел, как в её глазах вспыхивает новый, ещё больший ужас при этих словах. — Но... зачем? Мы же... мы не собираемся никуда уезжать? — прошептала она, цепенея. — Нет, — ответил он твёрдо. — Но теперь никто не знает, что будет завтра. Могут быть обыски, могут быть проверки. А могут... — он замолчал, не желая пугать её сильнее. — Могут потребоваться деньги, чтобы кого-то вытащить или от кого-то откупиться. Документы должны быть при нас. Это на всякий случай, Чтобы быть готовыми ко всему. Поняла меня? — И главное никакой паники. Я скоро вернусь. Клаус выскочил на улицу, и его сразу же окутала странная, тревожная атмосфера. Воздух, обычно наполненный привычным городским гулом, был теперь заряжен иным — напряжённым, приглушённым ропотом. Люди стояли кучками на тротуарах, не разбегаясь по своим делам. Они говорили тихо, почти шёпотом, их лица были бледны и выражали растерянность, страх и какое-то лихорадочное возбуждение одновременно. Из открытых окон некоторых квартир доносились голоса радиодикторов, звучавшие неестественно громко в утренней тишине. Он быстрым шагом направился к ближайшему телефонной будке на углу улицы, но ещё издалека увидел, что возле него собралась небольшая очередь. Три человека — пожилой мужчина в помятой шляпе, молодая женщина, безостановочно теребящая платок, и парень лет двадцати, нервно постукивающий пальцами по стенке будки. Клаус замедлил шаг, стараясь не привлекать к себе внимания. Он прислонился к стене здания неподалёку, делая вид, что закуривает. Ему нужно было понять, как действовать. Из будки доносились обрывки разговора. Это была та самая женщина с платком. Её голос, срывающийся на высокой ноте, был отчётливо слышен. —... Да, мама, я знаю! Но что нам делать? Слышали? Война! Скажите тёте Кларе, чтобы... чтобы никуда не выходила! Да, я понимаю... Нет, я попробую ещё раз дозвониться, линия постоянно занята... Что? Нет, о деньгах по телефону говорить не будем! Поняла? Ни слова! Он мысленно представил свой будущий диалог с обер-лейтенантом Хагеном: «Згожелец.. родственники... информация... ». Каждое из этих слов в ушах цензора прозвучало бы как откровенная измена. Красная тряпка. Глупость и самоубийство. Мысли закрутились в лихорадочном вихре. Звонить отсюда? Из этого аквариума на улице, где он стоит в очереди из таких же перепуганных людей, каждый из которых ловит каждое слово друг у друга на ухо? Безумие. «Нужно найти другой аппарат, — лихорадочно соображал он. — Подальше от центра или явиться с личным визитом..» Его размышления прервал резкий звук открывающейся дверцы будки. Из неё вышла женщина чье лицо было мокрым от слёз, и она, не глядя по сторонам, почти побежала прочь, прижимая к лицу смятый комок ткани. И тут же, словно пружина, в освободившуюся будку рванул молодой парень в кепке, грубо оттолкнув плечом пожилого мужчину в потрёпанной шляпе, который был следующим в очереди. — Эй, молокосос! — хрипло крикнул. старик, хватаясь за косяк будки. — Я здесь стоял! Или ты ослеп? — Вам бы, дед, не звонить, а к врачу сходить! — огрызнулся парень, пытаясь захлопнуть дверцу. — У меня невеста в Вроцлаве, мне важнее! Вы вообще понимаете, что происходит?! — А у меня сын на границе! — голос старика дрогнул от ярости и бессилия. — Дай мне позвонить, черт тебя дери! — В очереди, как все! — парировал парень и с силой захлопнул дверку Старик беспомощно опустил плечи, его руки затряслись. Он обернулся, ища сочувствия у остальных, но все отвели глаза. Никто не хотел ссориться с агрессивным молодым бычком. Этот жалкий, унизительный спор стал для Клауса последней каплей. Он не будет здесь торчать. Не будет участвовать в этом позорище. Он резко развернулся и быстрым шагом пошёл прочь от телефона-автомата. Его пальцы в кармане сжали листок с номером так, что бумага смялась. Он быстро сориентировался и свернул в переулок откуда можно было бы на площади поймать такси. Мужчина шёл быстрым, нервным шагом, не в силах оторвать взгляд от улицы, которая, казалось, изменилась за какие-то часы. Воздух был густым и тяжёлым, пропитанным невысказанным страхом. Мимо него строем прошла группа солдат в полевой форме — не полиция, а именно армейские части. Их лица были напряжены, глаза смотрели прямо перед собой, будто уже видели врага в каждом втором прохожем. Люди шарахались от них, прижимались к стенам домов, отводили взгляды. «Берлин больше не безопасен, — промелькнула у него неприятная мысль». Он поймал такси — старый чёрный «Мерседес», водитель которого смотрел на мир усталыми, ничего не выражающими глазами. — Куда? — буркнул шофёр, не оборачиваясь. Клаус назвал адрес, и машина тронулась. Уставившись в окно, он продолжал свой мучительный анализ. Вопрос не в том, чтобы позвонить Хагену. Вопрос в том, чтобы вообще отсюда выбраться. Но куда? И как? Он мысленно перебирал варианты, и каждый казался билетом в новую ловушку, хуже предыдущей. Был вариант в Дрезден к матери. Тихий, почти провинциальный город. Но не слишком ли он близко к теперь уже бывшей чехословацкой границе? Да и мать... её старый, бедный квартал всегда первым попадает под раздачу при любых беспорядках. И она одна, слабая. Он не сможет бросить её. Но сможет ли защитить? Привлечёт к ней внимание своим бегством? Отец Агнет. Старик Штайнер. Его большой, солидный дом в приличном районе, связи, влияние. Но именно эта солидность теперь делала его идеальной мишенью. К нему бы точно нагрянут с обыском — искать «врагов рейха», «паникёров», конфисковывать «излишки» имущества. Приехать к нему значило подписать себе и жене приговор. Деревня? К каким-нибудь дальним, забытым Богом и гестапо родственникам? Но для этого нужны пропуска, разрешения на перемещение, которых у них нет. Попытка уехать без бумаг будет выглядеть не просто как бегство, а как признание вины. А за этим последует не просто обвинение в паникёрстве. Шепотом вспомнились истории о «врагах народа», исчезавших без следа. Мысли лихорадочно метнулись к практическому. Деньги. В банке лежали почти все их сбережения. Снять их сейчас? Массовый ажиотажный снятие вкладов в первый же день войны — верный способ попасть в списки неблагонадёжных. Оставить? Их могут попросту заморозить или конфисковать под патриотическим предлогом. Лавка. Мастерская. Дело всей жизни отца. Его дело. Бросить? На что жить? Оставить? Но кто будет вести бизнес, когда все мужчины призывного возраста... Его пальцы непроизвольно вцепились в волосы, сдавливая виски, пытаясь физически остановить этот сокрушительный водоворот. Голова гудела от безысходности. «Затаиться. Стать тише воды, ниже травы». Эта мысль, казалось, была единственным якорем. Но что это значит на практике? Прекратить все звонки? Изолировать Агнет, запереть её дома, чтобы её паника не была замечена соседями? Продолжать ходить в мастерскую, делать вид, что ничего не происходит. Это была пытка. Такси резко затормозило перед очередным армейским кордоном. Грубый окрик солдата, ствол винтовки, мелькнувший в окне. Сердце Клауса на мгновение замерло, дико и бешено заколотившись потом в горле. Солдат с винтовкой лениво, с раздражением махнул рукой, разрешая проехать. Машина рванула с места. Мужчина закрыл глаза, чувствуя, как стальные тиски ловушки сжимаются окончательно. Бежать было некуда. Нельзя. Оставалось одно — затаиться и ждать. Ждать, сжавшись в комок нервов, с деньгами в кармане, которых может не стать завтра, с бизнесом, который вот-вот отнимут, и с женой, чьё отчаяние он не знал, как усмирить.