История искусств
15 сентября 2025 г., 02:36
Примечания:
плохо вычитала, потому что долблюсь в глаза, а с утра на работу. подсобите тыканьем в пб, пжшка
— Когда Джисон случайно выронил жвачку изо рта прямо в мои волосы, я в итоге постригся почти под ноль.
— Я тоже твоя жвачка?
Сынмин щурится, привалившись к стене, и крутит в пальцах стакан со смесью водки и сока. Хёнджин смотрит растерянно и грустно — точно не ожидал такого вопроса. Они разошлись почти молча, без скандалов и лишних разговоров, прикинувшись глубоко взрослыми и невероятно понимающими жизнь. Такими, словно и правда мудрые люди, в состоянии принимать экологичные — так, кажется, это зовётся — решения. По крайней мере, вид они делали явно такой. Хотя, скорее, лишь пытались — вышло тогда очень по-детски и по-настоящему позорно.
В носу отчего-то зудит и колет. Сынмин очень хотел задать этот вопрос, он скрёбся ему по внутренностям и ныл в голове отголосками алкогольных паров. Возможно, он делает ошибку, вскрывая эту уже даже не кровящую рану; вспарывает, по сути, уже затянувшееся. Но знать хочется сильнее, чем его за шею сжимают жалость и стыд.
Он ведь имеет право знать.
— Нет.
— Нет? Почему?
— Ты хуже. Одной машинкой и ножницами тут не получится.
Сынмин мрачно улыбается, пожимая плечами, когда слышит этот скорбный и сквозящий чем-то очень тонким и болезненным тон. Ему ли здесь тосковать и говорить с таким надрывом? Ему ли глядеть влажными блестящими в жёлтом свете настольной лампы глазами? Не его кинули, ломко взмахивая руками и пряча глаза; не его оттолкнули, нервно и стыдливо поджимая губы.
— А ты что же, типа пытался?
Ему не стоит это говорить — он и не стал бы раньше, но взгляд Хёнджина что-то в нём будит. Что-то тёмное и по-детски обиженное, что-то, точащее в глубине зубы и подвывающее от болезненных спазмов, когда накатывает воспоминаниями. Он успел закончить универ и даже перестал смотреть часами на работы Моне — и Мане тоже, хотя на нём особо задерживаться не приходилось — Куинджи и прочих, если те попадались ему в новостной ленте или в очередном отделе с бестолковыми открытками в каком-нибудь из сотни посещённых книжных магазинов, а внутри всё иногда ныло. Что-то вскидывало свою голову, стоило взгляду мазнуть по очередному постеру с Климтом, и бешеным безумным порывом требовало стоять и смотреть.
— Сынмин, слушай…
— Я это и делаю.
Обидно; мерзко кислит на языке самым всепоглощающим приступом разочарования за последние годы. Это даже хуже, чем, придя в книжный, уйти с очередной книгой по истории искусств и шоппером с жутко расхайпленными «подсолнухами»; хуже, чем, назло непонятно кому, в абсолютно бестолковом и несвойственном тебе приступе вызова всему миру, шляться каждый день с этим проклятым шоппером везде и всюду.
— Я очень ценил и любил наше общение. Правда.
— Не меня, ага. Я знаю.
Хёнджин снова поджимает губы и мнёт их, ковыряя пальцем клеёнку. Выглядит так, словно он — пристыжённый ребёнок, которого поймали за ложью про опустевшую вазочку конфет; словно школьник, который врал про сделанную домашку, а в тетради оказалось пусто. Почти что невинно и даже глуповато, но никак не выглядит человеком, который когда-то уверенно заявил, что им надо прекратить общаться.
Чужое желание узнать про прошедшие годы ощущается почти на кончиках пальцев. Сынмин давит прогорклую премерзкую улыбку, когда опрокидывает в себя остатки жижи из стакана.
Он знает, что Хёнджин хотел бы спросить «Так и что у вас с Чаном?», потому что тогда так и не узнал; знает, что хотел бы узнать про универ и любимый кофе, про те книги, что были отложены в долгий ящик, просто потому что он человек вот такой — ему это надо знать. Но Сынмин не даст ему никаких подсказок и не будет в этом помогать, потому что он, наверное, мразь. Потому что он, наверное, всё-таки вырос злопамятным и помнит, что ему не помогли с вещами намного более важными и значимыми.
Хотя «не помогли» — слишком обтекаемо, обобщённо и не обвинительно для ситуации, когда он знает, что бросивший его в темноте — Хёнджин.
— И… и тебя.
Сынмин не успевает сдержать абсурдно громкого смешка.
— Меня? Ты сказал, что мы не можем общаться.
— Ты же знаешь.
Знает, пожалуй. Знает про кризис ориентации; про глаза, смотрящие так, словно он самолично каждую весну вдыхал жизнь в каждый блядский цветочек и словно разжигал, как огонь на месте застаревшего кострища, звёзды на небосводе; про страх, заставляющий сжимать пальцы до побелевших костяшек, ведь «а вдруг узнают?».
Но знать не хотел бы. Это больно и утомительно — нести это в голове, крутить иногда, вспоминая не только всё это, но и другое. То, что кусает и бьёт: тёмные ночи с конспектами, когда сообщения были непрочитанными; оставленные без ответа улыбки и касания; терпеливые кивки и бесконечные ожидания. Вопрос «станет ли иначе? придёт ли время?».
Но время, несмотря на ход, не приходило. Оно истощало ветрами, что, взбираясь куда-то под пальто, заставляли зябнуть и дышать на покрасневшие от холода пальцы, оно гнало, заставляя спотыкаться, в самые мрачные углы в поисках какого-то пристанища. Оно оставляло их друзьями: одного — с глазами самой побитой собаки, ожидающего чуда, а другого — с взглядом, что и на божество смотрел бы вполовину не так восхищённо.
Ему всегда говорили «он смотрит на тебя, словно ты — всё»; говорили, что так смотрят, если ты — личное солнце для кого-то. Сынмин, оглядываясь назад, знает, что когда ты — солнце, тебя греть некому.
— Мне жаль.
— Я знаю. Тебе всегда жаль. — Сынмин кивает сам себе, подтягивая поближе бутылку с водкой, чтоб плеснуть в стакан. Разговор ужасный, с кривыми краями, с рваными зазубринами. Такие разговоры ощущаются пошло от обиды и пафоса, но он не может поделать ничего со своей спесью и тем алкоголем, что уже влез в его рот. — Но твоя жалость меня не вылечит. Типа… не, я переболел, не подумай, но тогда бы я хотел излечиться.
Хёнджин даже не успевает открыть рот, когда Сынмину в голову приходит просто ужасная добивка:
— Излечиться не так, как ты хотел. Иначе.
По излому его бровей и сжавшимся до белого пальцам, по шумному вздоху и спрятанному взгляду Сынмин знает — попал. Хотел бы сказать, что не нарочно, но бил наверняка.
— Я знаю… что не болен, — в его голосе ломко звучит натужный порыв откровения. Крошится белой штукатуркой, осыпаясь неприятно куда-то на штаны и столешницу. Почти осязаемо, — И тогда не был. Просто запутался.
— И послал меня нахуй.
— Да хватит! — он выглядит загнанно, почти испуганно. По-настоящему устало, виновато. Не наигранно, как три — три ли? — года назад, в жалких попытках показаться понимающим — иначе. Болезненно. — Мне было страшно, блять. Ты знаешь это.
— Мне тоже, и ты тоже это знаешь.
— И мне правда жаль. Да, бля, мне жаль всегда — ты прав, но закрой, нахуй, рот, прошу. И послушай.
— Я слушаю.
— Опять!
— Ты знаешь, что я не меняюсь.
— Да, да… — Хёнджин кивает, усмехаясь мрачно — надо же, прямо как Сынмин в начале этого странного диалога. Всё такое цикличное, что кружится голова, — Это было не платонически, но понял я это не сразу.
— Все это знали — не делай из этого великое открытие.
— Не мой кризис ориентации.
— Скажи это моим слезам, лол.
— Говорю сейчас?
— Слёз нет дома. Все ушли, — Сынмин жмёт плечами вновь и щедро вливает сок к водке в стакан, — Но им было бы приятно знать это всё.
— Я прощён?
— За эту хуйню? Не-а, никогда. Но забей — это моя злопамятность.
Он едва успевает коснуться губами стакана, когда Хёнджин поднимается с колченогого табурета и прибивает его, словно жалкую ссохшуюся кривую бабочку, к заляпанному линолеуму этой квартиры. Одной фразой, как булавкой. Метко так, прицельно, словно делает это каждый день. Хотя, зная их прошлое, это будет не так уж удивительно — узнать, что теперь это для Хёнджина и правда что-то вроде хобби.
— Я пришёл сюда, потому что знал, что ты будешь здесь.
Сынмин сглатывает быстрее, чем успевает осознать, и давится, тут же закашливаясь. Проклятая водка жжётся, почти идя носом.
Он возвращает булавку обратно, хрипя, словно покойник:
— А меня позвал Чан.
И он даже не лукавит, ведь это — правда. Сказал ему «найдёшь там с кем пососаться и отдохнёшь», а потом говорил что-то про то, что там обязательно будут студенты с истории искусств, а значит будет с кем попиздеть. Слать Чана нахуй вместе с его заботой не хотелось, ведь он правда старался помочь, припоминая что-то там из своей головы. А тот факт, что Сынмин уже пару лет терпеть не мог всех, кто связан с историей искусств, ему знать было просто неоткуда.
Так что Сынмин заботу оценил и пошёл. И — надо же — правда наткнулся тут на студента с истории искусств. Того самого, что отбил желание знать про всех прочих людей с этим связанных.
— Вы встречаетесь?
Это поражает своей смелостью. Вопрос, не дрогнувший и не затрясшийся перепуганной мышью. Сынмин обескураженно моргает, молча пялясь на Хёнджина. На непонятное выражение лица и короткий ёжик цветных волос, на дырку от пирсинга в крыле носа, на разъёбанный-растянутый неспокойными нервными пальцами воротник футболки под рубашкой. Смотрит и не может понять — они на кухне, уже закончившие универ, давно замолчанные друг другом и с давно позабытыми парами позади или же столкнулись в очередной раз в общаге ночью в жалких попытках обратить бессонницу во что-то дельное?
В прошлом ли они, затёртом и больном во всех известных смыслах или послезавтра им на работу и над головой висит вопрос «а что там с отчётом?».
Где они? И кто они друг другу?
— Ты снял пирсинг?
Хёнджин даже не меняется в лице — только суёт руки глубже в карманы.
— С утра. Проебал где-то шарик.
— В твоём стиле.
Ужасно, что он всё ещё знает, что же значит «в его стиле». Ужасно, что мозг всё ещё напоминает ему ту злосчастную ночь в круглосуточном магазине поздней зимой. Ту самую, где глубокой ночью он ушёл из общаги в коротких для его ног пижамных штанах Джисона и, залипнув у кассы на открытки с картинами Ван Гога, получил от студента с истории искусств колкое «неудивительно, что человек в таких коротких штанах интересуется всякой хайповой хуйнёй».
Он просто хотел купить пельмени, творожный сыр, авокадо и ягодный энергетик. Это ведь должно было быть банальное базовое удовлетворение своих хотелок посреди абсолютно ебанутой зачётной — зачётной? ага, просто заебись — недели, чтоб не съехать крышей. А теперь он оказался на старой кухней с зудящим от почти пошедшей носом водки с соком с человеком, что и этот странный набор продуктов тогда не постеснялся прокомментировать. Не так колко как штаны и скорее вскользь, от нехуй делать, но это всё равно привело их сюда. Сюда, к этой истории со слишком странным, но вполне подходящим концом, как для той, что началась с ебучих подсолнухов Ван Гога.
Сюда, где Хёнджин, смотря прямо и терпеливо, не оставляет Сынмину и шанса подумать, что ответ на вопрос ему и правда неизвестен.
— Ты знаешь. Про Чана.
Если не знает наверняка, то уж точно догадывается. Сынмин — человек привычки, и Хёнджин это наверняка помнит. Помнит, потому что его взгляд, примятый алкогольной дымкой, блуждает абсолютно бестолково и бесцеремонно по всему до чего дотянется.
Смешно. Они оба знают, что Хёнджин не найдёт — уже не нашёл — ничего, что скажет ему о Чане: ни парных колец, ни засосов, ни заставки с чужой улыбкой или, на худой конец, какого-нибудь полароида под чехлом. Знают, но медлят.
— Пойдём покурим. — Сынмин лениво поднимается с табуретки, ощущая внезапную бестолковую дрожь в пальцах, беспричинную и навязчивую. Колени не подкашиваются, но ноги всё равно ощущаются чем-то странным, почти что ватным.
Он забыл пачку в куртке на входе. Совершенно точно оставил там и её и зажигалку.
Хёнджин кивает, выходя вперёд него на балкон. Опирается картинно на перила, морща свой красивый нос, и зябко ведёт плечами от очередного порыва ветра, что наверняка забирается ему под рубашку. Жаль, что он, а не пальцы Сынмина. И мысль эта, совершенно отравляющая, внезапно прекращает дрожь в них — в этих самых пальцах.
Он, потеснив чужое бедро своим, становится рядом и пялится с балкона вниз.
— Ты же не взял сигареты, да?
— Так ты их не куришь.
Сынмин дёргает воротник чужой рубашки на себя сразу, как только успевает заметить тень улыбки, скользнувшую по чужим губам. Будь что будет.
Примечания:
черканите хотя бы пару слов в отзыв я вас ментально поцелую в лоб