.
16 сентября 2025 г., 15:51
Рядовой Боцу знает, что ничем хорошим это не кончится.
Он терпит, как терпят все, и только считает дни, но дни слипаются в однообразную массу и ползут медленно-медленно, и с каждым днем становится всё хуже и хуже. Дедушки гоняют их по плацу до кровавых мозолей, до дрожащих ног и судорожного желчного блёва (кто не донесет до травы, пойдет на второй круг), поднимают их среди ночи и снова гоняют, теперь уже по коридорам части, заставляя то петь, то отжиматься. Замудоханные, тощие как осы, вечно голодные духи моют за них полы, пришивают погоны, полируют сапоги и пряжки. Дни ползут, ночи приносят короткое и нечастое облегчение, и единственное в этой круговерти хорошее, что есть в жизни Боцу — это Леша Гаврилов.
Леша — человек.
Может, вообще единственный в этом богом забытом месте.
Леша будто сошел со страниц тех книжек, что Боцу читал в детстве, на летних каникулах, когда не помогал отцу в поле. Он принципиальный, честный и прямой. Он не умеет смириться с несправедливостью, проявляя характер даже в условиях жесткой армейской субординации, где правило номер один гласит, что старый всегда прав.
За это Лехе и достается.
Он рассказывал как-то ночью, когда они, как всегда лежа башка к башке на своих верхах, снова не могли уснуть от боли в сведенных судорогой ногах, что с сержантом у них случился конфликт еще на призывном пункте и этот сержант наизнанку вывернулся, но добился перевода Лехи в его часть. Мстительный он, сержант Шипов. Злой, как собака, и даже на собаку похожий: скалится много и так орет, что будто рявкает. И, попросту говоря, та еще сука.
Ни Боцу, ни Леха Гаврилов, так не говорят, сдерживаются, но знают точно.
Леха — человек. А в этой части дедушки делают из парней безмозглую массу, люди им здесь без надобности и скорее мешают. Человек — он что, ему подход нужен. А массе подхода не надо, ей рявкни, она делает.
Из-за Лехи и его человеческих качеств Боцу и сам будто бы лучше становится. Он в себе часто сомневается, не знает, как делать, и потому делает, как Леха, и получается хорошо. А когда Лехи рядом нет, он думает: а как бы поступил Леха? И тогда тоже хорошо получается. Даже если больно, даже если дедушка давит сапогом в спину или в ухо орет до боли в перепонке, когда совесть чиста, жить легче.
В прежние времена Леха бы был тимуровцем. А в армии бы для всех авторитетом стал. Но Шипов всё так развернул, что Леха почти что изгой. Хорошо, Боцу лучше с ним, с изгоем, чем с остальными, которые старых ненавидят так же, как сами хотят поскорее дослужиться и самим на молодых оторваться, как сейчас отрываются на них.
Лехе больше всех достается и на плацу и в части, у Шипова к нему особый интерес.
Боцу раньше думал, это всё из-за обиды, из-за мести, что Леха такой принципиальный. Но теперь он думает, что тогда, на призывном, этот бешеный пёс Леху будто бы себе выбрал. Будто цель такую наметил — непременно его до себя опустить, чтобы Леха обычный стал, как все, чтобы по его правилам играть начал. Но Леха уперся, врос в землю, как его ни дави, и об это-то Шипов зубы и сломал. И через это стал совсем будто одержимый.
Уж как он Гаврилова гнул... Остальным тоже от него и ефрейторов, конечно, доставалось, тут они себя никак не ограничивали. Но Леху он третировал сам, будто бы никому другому не разрешая. Всё на прочность проверял. Где же это у рядового Гаврилова предел?
Леха отжимался до пестрящих перед глазами черных мух, бежал в строю, прихватив на плечо кого-то выбившегося из сил, размачивал под водой приварившиеся к лопнувшим волдырям кровавые портянки, стискивал зубы и терпел. Только раз ночью сказал, будто что-то в нем очень-очень истончилось, едва терпело: только бы не сломаться, только бы выдержать.
И назавтра снова терпел.
Но в ту ночь Боцу дал ему руку, перегнув ее через изголовье, и Леха держал его руку, крепко держал, без слов благодаря за нее, и это было хорошо и правильно.
Может, это со своей «блатной» койки заметил Шипов. А может, просто ему надоело, что у Лехи есть верный друг, но с того дня он стал и Боцу сильно изводить.
Прилепится на плацу, как лосиная муха, давит грудью в плечо и то ли в висок, то ли в глаз так таращится своими бешеными пёсьими глазами, будто дыру прожечь хочет. И орет только свое это:
Р-раз.
«а» тянется у него, вязнет в луженной глотке, звучит как гавкучая, смягченная, сварливая «я», отсекается, чтобы, обретя воздух, продолжиться на
Два-а...
Нижняя его челюсть подается вперед, когда он харкает счёт с оттяжечкой, вытягивая невесть откуда взявшуюся в нем «ы»: ды-ва-а, и во всем его звучании самолюбования на десятерых таких «дедушек» с лишком.
Ра-яз.
Дыва-а.
Иногда ефрейторы пинками гонят молодых по песку у самой воды. Петляет загнанная вереница, идет неровно, ноги ищут, где проще, но сухой песок буксует, взрывая натугой икры, а мокрый вязнет, роняя ладонями в ленивые волны. Море колышется, шуршит по правую руку, плевать оно хотело на страдания духов. Слева высятся крепостные башни, призраки прошлого. Красиво-то, в общем, но каждый из них, отслужив, однажды осознает, что так и не успел заметить всей этой красоты, слишком сосредоточенный на том, чтобы сберечь дыхание и не огрести от старших.
— Пошёл! Жирный, пошел, не растягивать строй!
Шипов будто заряжается от взмыленных парней. Носится вдоль рваного каравана без устали, лупит по ногам, отвешивает тумаки, орет сипато и неизменно скалится. Солнце блестит на его фиксе, на голых, блестящих испариной плечах, на патроне-смертничке, пляшущем на груди в такт бегу. Даже в глазах его будто бы тоже блестит, но это они сами по себе такие, всякий видел этот блеск и в коридорах перед отбоем, и в темноте казамы.
Лехе он, конечно, проходу не дает.
Прогнав задыхающегося, апоплексично-красного Жирного вперед, он какое-то время бежит рядом — отвернувшись от солнца, Гаврилов смотрит на него с показной веселостью и тот отвязывается, напоследок парой резких хуков имитируя удары по корпусу, как бы проверяя на слабенького, а после шлепая ладонью Леху по башке. На затрещину не похоже, он просто чиркает ладонью по бритому ёжиком затылку и уносится вперед, покрикивая на остальных.
Смотреть на духов, как на куски мяса для сержанта в порядке вещей, Боцу понимает, что это у него прикол такой, но вот Леху при каждом удобном случае Шипов обязательно еще и тронет. По мелочи так. То в спину ткнет, то по щеке похлопает, то ремень выкрутит, наматывая на пряжку так, что тот вопьется под ребра, перешибая дух. Будто метит и забыть не дает: вот чей ты. Вот у меня где твоя человечность, вот я ее в кулаке-то держу.
Р-раз!
Два!
Уже одетый, но босой, Шипов смотрит сверху, как на залитом водой полу душевой, по десятому кругу отжимаются тощие, жилистые духи. Вся помывка насмарку — вода мешается на них с потом и утром с них обязательно спросят за гигиену. Остальные пацаны одеваются, избегая смотреть на экзекуцию, но Леха смотрит, а Боцу смотрит на Леху. Едва натянув трусы и майку, застыв со сжатыми кулаками, Леха Гаврилов глядит исподлобья и прямо таки нарывается — в любой другой раз его бы за такие гляделки уже б в бараний рог закрутили, но не теперь. Теперь у Шипова новая игра. Вот, — как бы говорит он, глядя на Гаврилова в ответ самодовольно, насмешливо, с вальяжной сытостью старшака поглаживая себя по клёпанному узору на груди, — как я могу. Могу тебя чморить, а могу других, но ты точно будешь знать, что это они за тебя страдают.
Шипов дурак, Боцу это точно знает, но чуйка у него безошибочно находит чужие слабости и бьет в них до упаду.
Он что-то произносит одними губами, всё так и глядя на Леху, но Боцу не успевает понять, что именно.
Он просыпается поздно ночью, когда в душной казарме темно и тихо, спят духи, дедушки спят, и до того крепко, что никто не храпит даже, только сопят вразнобой и иногда вздыхают.
Боцу и не понимает, что его разбудило, переворачивается на другой бок, тянет на бритую голову край одеяла и уже собирается заснуть обратно — на счету каждая минута до подъема, когда вдруг снова слышит...
Это скрипит пружина, когда встают на край койки.
И вторая, ближе, выше, когда на нее давят локтем.
Боцу задерживает дыхание, когда понимает, что это там, это прямо за его головой, это к Лехе кто-то... А что делать? А если его сейчас бить будут?
Как бы поступил сам Лёха?
Он и додумать не успевает, потому что бить не торопятся и вообще там, за изголовьем, негромко что-то говорят, вынуждая его всего обратиться в слух.
Это Шипов говорит!
Это он, встав на нижние койки, дотянувшись до спящего Гаврилова, что-то ему говорит.
— Тих, тих...
Даже когда шепотом, голос у него всё равно глумливый, злой.
Тут бы Лехе встрепенуться, спросить, чего ему надо, но Леха почему-то молчит.
Слышно, что шевелится — всякий его звук Боцу успел выучить, понимает, что это он так перевернулся на спину. И теперь, наверное, смотрит на Шипова во все глаза, а глаза у него голубенькие, прозрачные, в темноте очень чудно смотрятся.
Шуршит одеяло. Леха приподнимается будто, потом снова ложится.
Следующий звук — тихий шлепок, будто резинку трусов оттянули и отпустили, и следом за ним шиповский смешок.
Ближе звучит, это значит, он к лицу Лехи совсем подался.
Наклонился и шепчет ему, и Боцу, замерев под своим одеялом, отсюда чувствует табачный выдох и слышит усмешечку.
— Раз — шепчет Шипов. И Леха отвечает ему выдохом, пропущенным сквозь сжатые зубы.
— Два.
Тут вдох. Даже, кажется, два разом.
— Упрямый, да?.. Упрямый ты, Лёша. Думаешь, мой не будешь?..
Он также тихо, сумрачно смеется и спаренная койка вся мелко от этого трясется.
Боцу пробует снова начать дышать, только еле-еле, пытаясь понять, что же там происходит, что сержант делает там с его другом, нависнув над его койкой?
— Р-раз... — повторяется змеиный шепот, будто эхо бесконечных кругов по раскаленному полуденному плацу. — Два-а...
С влажным звуком Шипов облизывает губы. Леха вздыхает.
Раз.
Два.
Шуршит ткань под настойчивым, повторяющимся движением. Долго скрипит пружинный матрас, когда Леха, сгибая колени, подтягивает вверх колени.
Р-р-ра-а-аз...
Чья-то рука задевает подушку Гаврилова, а через нее и подушку Боцу, так обычно бывает, когда Леха успокаивающим жестом гладит собственную голову, только теперь Боцу почему-то кажется, что это не его рука.
Два.
И раз.
И два.
Команда ускоряется. Теперь Шипов рявкает глухим, утробным шепотом, он звучит по-настоящему жутко и всё, происходящее там, за изголовьем, настолько жутко, что Боцу не смеет шелохнуться.
Не смеет даже и пытаться снова понять, что именно происходит. Его голова просто на это не способна.
А может если поймет и осознает, то никогда не сможет принять, а если не суметь принять Леху, что тогда останется?..
— Раз-два, раз-два, раз-два, — частит в темноте Шипов и Боцу абсолютно точно знает, какие сейчас безумные у него глаза и как нервно, рвано он улыбается, и белые его зубы поблескивают в темноте.
— Врёшь, Лёша, — он вжимается куда-то лицом, потому что остальное слышится совсем глухо:
— Ты уже мой.
Лёха не отвечает. Он только дышит. Часто, загнанно, сдавленно, не смея в полную силу.
И размыкает рот, чтобы хватануть воздуха, и еще кажется, будто вздрагивает так сильно, что резонирует матрасом в матрас.
— Раз-ссс... — побуждающе, требовательно шипит ему Шипов, пока его голос едва перекрывает шуршание и спутанные вздохи, — два. Раз. Два.
Что-то меняется. Что-то становится быстрее и резче, но Боцу думает только о том, что сейчас Леха в темноте смотрит Шипову в его наглые, больные пёсьи глаза, и почему-то молчит, а может тоже беззвучно шевелит губами, а может он совсем и не смотрит, а только жмурится и бесполезно кусает губы и щеку изнутри, чтобы только не выдать себя.
Раз-два-раз-два-раз...
Боцу, не выдержав, тянет руки к голове и ладонями зажимает себе уши.
Но даже через их препону слышит, как под новый удовлетворенный «р-раз», Леха выдыхает измученное, какое-то слабое «мммнн...» и, резко повернув голову, будто всхлипывает в край подушки.
Когда Боцу кажется, что всё закончилось, он переносит руки на свое полыхающее румянцем лицо.
— Вольно, — шуршит бархатом совсем неузнаваемый голос сержанта. С влажным звуком его ладонь слабо шлепает Леху по животу, — солдат.
Следующий звук он считывает безошибочно, хотя не слышал, чтобы кто-то целовал кого-то с того самого дня, как в последний раз бывал в кино с жмущимися на последнем ряду парочками.
Снова шуршит одеяло, снова воцаряется тишина — в ней очень легко представить, как сверху-вниз на Леху глядят черные, смеющиеся глаза Шипова, и как он глядит в ответ серьезно и упрямо.
А после только несколько раз звякают пружины — когда Шипов в несколько отточенных движений убирается обратно к себе.
Боцу кажется, он больше никак не уснет, так и пролежит, таращась в высокий потолок до рассвета, но тревожный, плохой сон овладевает им неизбежно.
А утром, когда, после подъема, духи умываются, а Леха, отложив зажженную сигарету на край покрытой мыльным налетом перегородки, невозмутимо застирывает трусы, как это часто бывает в учебке со всеми, и особенно с первогодками, Боцу, разглядывая в мутном треснутом зеркале его затылок, вдруг понимает, что именно тогда в раздевалке неслышно сказал ему Шипов.