1/5
17 сентября 2025 г., 09:26
Ночной ручей ещё держит остатки тепла. На аккуратно свернутой одежде ложится зайчонок. Волосы расплываются, кожу мелко щиплет взбитым пузырьком течения. Рыбы то и дело выпрыгивают и роняют брызги, приветствуют бликом чешуи. Ветер утихает, клубком сворачивается на пригорке выше, не мешая и не отбирая с тела тепло. Вместе с Лаумой отдыхают и звери, и птицы, и листья, и травы. Тихо, но что-то не так.
— Под чужими шагами трещит земля, — прислушивается на берегу крот.
Лаума замедлилась. Движения её локтей луной раскрашивает в тот же серебряный блеск, что на кустах вокруг. Издалека не разглядеть, где кожа, где листва, но звук в отдалении по-прежнему, кажется, нарастает. Сова начинает хлопать крыльями.
— Будьте осторожны, госпожа. Поторопитесь.
Лаума, поджимая губы, монотонно продолжает погружать волосы в воду. Убеждает себя, что справится с чем угодно.
Шуршит в чаще высокая трава.
Птицы вспорхнули с ветвей. Она обернулась на их полет, разглядела, как крылья хлопают, лавируя среди стволов, как сдвоенные хвосты уносятся вдаль — и как, мерцая, качается в высоких тенях голубоватый огонёк. Олень, оторвав от ручья морду, повёл ноздрями, втягивая ночную мглу и раскладывая на запахи.
— Загробный холод, — отвечает он на незаданный вопрос под её ладонью на холке. Потом убегает, скрываясь в камыше.
— Прячьтесь, благородная Песнопевица, — сыпят вниз с макушек сосен белки, — пока кровь не загустела в жилах.
Лаума слышит грохот их маленьких сердечек. Ей отчего-то грустно, что примитивный животный ум распознает опасность первее, а значит главнее прочих равных чувств. Потом наивность быстро стирается с красивого лица — иначе им попросту не выжить. Быть мнительным — залог среди иных благ оставаться живым. Игнорировать жадность. Пресекать любопытство — только так и никак иначе.
И всë же… Она продолжает чинно мыть в реке волосы, успокаивая грохот под ребрами.
Птицы возвращаются, наперебой пересвистывая о смерти. Шаркающие шаги сначала рыхлят опавшую листву, потом остаются на свежей влажной земле тяжëлыми отпечатками сапог.
Тихий и вежливый кашель.
— Извините, лесная госпожа, — негромко раздается с берега, — я не стану вас тревожить, но…
— Но? — оборачивается Лаума, в удивлении и слегка сердясь. Отнимает от прикрытой груди локти — ночной гость действительно не подходит ближе. Кроме того, стоит, проявив уважение, и вовсе спиной, и затертая кожа его плаща по краям кажется серой и неимоверно пыльной.
— Разрешите напиться?
Изумленная вопросом, она прядёт руками по воде, пока волосы, распадаясь, прилипают к шее и тонут от тяжести.
— Не поймите превратно. Я шёл сюда больше трёх часов и не рискну спуститься к воде в иных местах, где берег круче этого.
Разглядев, что он клонится к дереву, выбрав ствол опорой для руки, но сохранив почти прямую спину, нарочно держа на виду и вторую руку, безоружный, но несколько сгорбленный, Лаума перестает ощущать первичную враждебность.
— Оно и видно, — щурится она, надеясь, что он все же обернётся и покажет лицо, раз не замышляет ничего дурного. — От вас пахнет зловонием крови. Полагаю, собственной.
— Тонкий нюх, — равнодушно соглашается гость. — Так я… могу?
Она кивает, но странным приливом гнева и недоверия пятится на шаг в реку — он распознаёт её движения спиной. Руки стремительно возвращаются цивильно прикрыться.
— О, не стоит, — хмуро отзывается он, уличённый в подобии неприличного. — Это все фонарь. Он отражает ваш… силуэт. Только и всего.
— Не советую пить эту воду, — не поверив, сводятся, хмурясь, тонкие брови.
— Сейчас мне не приходится выбирать, и…
— И?..
— …и я всё ещё не собираюсь вас тревожить или… смущать, принимая во внимание, чем вы заняты, — подбирает он слова, стараясь звучать обличающе-равнодушным, но неимоверно деликатным. — Так что… Если вы не хотите, чтоб я что-нибудь увидел, не затруднит ли вас…
— Принести воды? — с иронией наклоняет она голову, чувствуя, как холод ручья не может остудить её накрапывающее веселье, взыгравшее от наглости и спрятанного, нелепого издевательства чужих слов. А может, иронии над ещё недавним страхом.
— Да, принести воды, — ничуть не дрогнув, спокойно заканчивает голос.
— А потом вы скажете, что слишком ранены, и мне станется ещё и напоить вас, не так ли?
— Вы весьма догадливы, — слышится с берега лёгкая усмешка, — как и ожидалось от служительницы древних богов.
Её круглые плечи опускаются. Веселье проходит и сменяется праведным и надменным любопытством.
— Где же ваша совесть? Зная, кто я, обратиться ко мне за водой?.. Довольно дерзко, не находите?
— Пойму, если вы откажете, — усмешка снова остывает до равнодушия, — но чем я хуже больного оленя?
Лаума перестает и гневаться, и смеяться. Лунный шепот, разорвав набежавшее облако, снова пробегает по травам. Снова выхватывает блик на кожаном плаще и тёмный спутанный хвост. Обгоревший и растрепанный, давно не видевший расчёску и ножницы, он выдаёт ей пару спрятанных деталей чужой личности.
— Иди, — быстро набрасывает она на грудь накидку, — сюда. Я уже поняла, что некому тебе помочь.
Он движется медленно — медленно оборачивается, медленно опускает на землю свой мерцающий фонарь. Медленно звенит цепь на поясе. Скрипит, натянувшись, кожа сапог, с каждым медленным, маленьким шагом. Замедление крадёт из головы крайне быстрый, но доверчивый и первобытный страх — сродни белкам и птицам, ласкам и кротам. Лаума, дрогнув, прогоняет наваждение. Бесстрашие богини говорит, что людское неподвластно звериному — как и не стоит бояться ни тех, ни других. Зверем от него не пахнет, на человека она найдёт управу или даже гнев. Побоится разве что только бога — и то, только покуда Луна не возжелает наказать.
Флинс замечает, что ей страшно на миг собственной доверчивости. Печально поднимает руку — и в мыслях не было обмануть богиню. Непослушные пальцы пытаются справиться с узлом на шее. Поманив ладонью, Лаума вынуждает спуститься к ней в воду.
— Где ранен? — наконец, смотрит она в бескровное лицо и пытается найти в нём что-то, чего так испугалась. — На шее?
Ловко поддевает ногтем и развязывает платок, продев ладони в большой ворот. От кожи плаща пахнет чужеродно — совсем не лесом и травами, а тяжёлой пропиткой. Немного гарью жженых спичек. Немного старостью. Немного ветхой, залежавшейся бумагой, покрытыми пылью тряпицами и маслом для фонаря. Немного мясом. Копченым.
Гость с еле заметной улыбкой смотрит на движение её ноздрей. Какие-то запахи ей нравятся. С какими-то приходится смириться.
— Знал, что вы не откажете, — скромно прикрывает он глаза, не смотря вниз или в лицо.
— От вас разит и тем, что люди прозвали огненной водой, — гневно щурится она, мокрой рукой осторожно скатывая с шеи налипшие на кровь волосы.
— Это могла бы быть ещё одна причина для жажды, — хмуро отвечает он, — но нет, я не пил. Принять на грудь для кладбищенского сторожа обычно заканчивается печально. Я вымачивал кое-что в спирте.
— И что же?
— Не при богине жизни будет сказано, прошу простить.
Лаума глядит на него слегка ехидно, когда его мрачность становится больше похожа на неловкость.
— Скрыть, что делаете чучела, вы могли и более умело. Или же ваша тайна в чем-то другом.
— Вас не проведёшь, — подмечает он. — Нет, никакой тайны нет. Просто подумал, что вам будет неприятно столкнуться с таким явлением. Консервация жизни противоестественна, а я всего лишь допытываюсь у природы и окружения, почему.
— Меня это не смутит. Вопросы этики придуманы людьми, — пожимает она плечами. — Люди создают свои обряды подобно служителям и прозвали одним из своих великих божеств ремесло вкупе со всезнанием. Если продлить жизнь после смерти кажется им верным ради служения идеалам, я не могу винить их за избранные пути.
— А при чём тут этика?
— Кладбищенский сторож должен понимать больше меня, — улыбается она. — Отвечу позже, а пока… Я всё ещё не знаю вашего имени.
— Прошу прощения. Флинс, лесная госпожа. Полное имя вам ни к чему, но если хотите, назову и его.
— Флинс, — пробует она мягко прокатить по губам слог. Потом смотрит в его лицо — он жмурится. Серость кожи выдает глубокую усталость.
Присев, он черпает ладонями воду, но Лаума перекрывает своей, не дав поднести ближе.
— Подождите, — зачерпывает сама, с глубины. Подносит к своему лицу, шепчет, едва касаясь губами. — Благостная и терпеливая мать-Луна, по твоей милости и воле я продолжаю служить жизни. Вот теперь… пейте.
Не задавая вопросов, он пьёт из её рук, и когда последние капли пробегают сквозь тонкие пальцы вниз, всё ещё ждёт её движений, оставаясь в почтенном поклоне.
— Скажите, Флинс, — смотрит она в пустые и мутные глаза, — сколько вы не спали?
Он вежливо улыбается и качает головой, не собираясь отвечать.
— Прилично. Жаль, что я не могу забыть о сне или, например, о воде.
— Как ваша рана? — склоняется она над шеей.
— Если я скажу, что плохо, вы прикоснетесь к ней снова?
Она хмурится. Её коробят его уверенность и странная, фривольная вежливость, и какой-то меланхоличный флирт, точно он хорошо знает, что дозволено, а что нет. Точно догадывается, как её расположить к себе — и вынуждает испытать доверие. Точно его равнодушие — странная маска, которая скрывает внутри равнодушие ещё большее, и от того не жестокое и не пренебрежительное, а какое-то извращенно-справедливое. Способное уравнять и человека, и бога, и зверя. Что он за существо? Что за форма, что за идея, полная отрицания привычной жизни?
— Вы боитесь богов, Флинс? — спрашивает Лаума, продолжая промывать рану.
— А вы? — не моргая, хмуро смотрит он в неё.
— Возможно. Кто оставил вам эту рану? — не может она справиться с тревогой.
— Тот, кого я советую бояться и вам, — неопределенно говорит он, и она снова чувствует страх. Флинс замечает. — Собственно, это единственная причина, почему мы беседуем. Грядет что-то тёмное, презирающее, отрицающее жизнь. Я хочу предупредить вас… Вы благородны. Вы точно продолжите сражаться за ваш дом и не отступите. Будьте осторожны.
— Кто вы, Флинс? — наконец-то задаёт она мучительный вопрос.
— Я тот, кто вынужден обращаться со смертью. Поверьте, по этой причине я искренне люблю жизнь. Считайте меня её стражем на противоположном вашему берегу.
Она соглашается, не найдя возражений. Видит в его чертах что-то незыблемое — отпечаток многих поколений, запрятанную древность, сумрачное благородство целеустремленных. Тени его плаща больше не кажутся ей страшными. У него холодная щека, бледная и гладко выбритая. Под теплыми пальцами приятная прохлада.
— Госпожа…
— Лаума.
— Госпожа Лаума, — почтительно касается ладони лбом прежде чем подняться, — безмерно вам благодарен. Мне пора идти. Прошу, примите мой совет — больше не доверяйте первому встречному. Мы с вами на одной стороне — на стороне жизни, но другие… Боюсь, не все на ваше добро отплатят таким же добром.
— Уже уходите? — не верится ей, что затянувшийся и липкий сон уже готовится разорваться.
— Ночь длинна, — поднимает он фонарь, — и не везде доходит свет Луны. Страждущие ждут.
— Тогда идите, — благословляет она улыбкой. — Возвращайтесь снова.
— Берегите себя.
Его спина скрывается в сумраке, и больше ничто не говорит, что он здесь вообще был — даже фонарь и тот теряется в чаще слишком быстро. Сердце замедленно бьётся, не даёт разогнаться до тревоги. С ним всё будет хорошо, а вот с ней… С ней теперь беспокойство иное.
Белки сбегаются обратно, прежде глазевшие на него с самых вершин.
— Страшный. Загадочный! Романтичный! Вообще-то больше страшный. Неправда! — сыпят голосами наперебой. — Лаума ему верит? Он сам сказал никому не верить!
— Тише, — посмеивается Лаума, прикрыв глаз. — Узнайте, как его зовут на самом деле, и чем он занимается.
— Не может быть, чтоб Лауме был интересен человек, — хихикают белки.
— И поберегитесь приставать. Как бы не сделал из вас чучела, — бросает она с улыбкой.
— Фу!
Она продолжает одеваться. Иногда смотрит на другой берег ручья, укрытый речным туманом — как будто там рано или поздно загорится голубой огонёк. Ночь уходит, тихая и молчаливая. Забирает с собой тайну первой встречи.