***
Изо дня в день, на протяжении почти семи недель, она варила супы из маггловских консервов, добавляя в них по щепотке перца и парочке лавровых листов — чтобы хоть как-то замаскировать вкус жести, и заваривала готовое картофельное пюре. Разогревала пищу на костре в котелке, аккуратно помешивая, чтобы та не пригорела. Накрывала на стол, раскладывала ложки, подкладывала хлебцы, которые сама же и купила за свой счет, потому что ни Гарри, ни Рон не додумались не то чтобы что-то собрать в поход, они не подумали даже просто предложить ей хоть сколько-то денег на все их общие расходы. Гарри всегда ел молча, уставившись в огонь. Рон же — ворчал. Постоянно. — Опять это… Как из котла тролля. У мамы пюре нежное, а тут — как будто чья-то отрыжка. Гермиона молчала. Просто доедала свою порцию, мыла свою тарелку, потом — его. Потому что если она этого не сделает, никто не сделает. И они за неделю зарастут грязью. Она чинила их вещи — зашила дырку от заклинания, которым Рональд сам же ловко и прожег свою мантию. Вязала им носки из тонкой пряжи («лето летом, а ночи в лесу холодные») — те самые, что Уизли оставил где-то на прошлом месте стоянки, а потом обвинил её в том, что она «всё от них прячет». Она не спорила. Просто связала ему новую пару. Тёмно-синюю. С узором — не слишком броским, не слишком ровным, но всё же с узором. Гермиона поддерживала Гарри, когда тот просыпался по ночам в холодном поту, шепча: «Я видел… Видел… Он опять убил…». Она держала друга за руку, пока он дрожал. Читала ему отрывки из книг, чтобы отвлечь. Говорила: «Мы найдём крестражи и остановим его. Мы справимся, ты не один». Она поддерживала Рона, когда он злился на весь белый свет от своего бессилия. Она говорила ему: «Без тебя мы не справимся. Ты — наша сила», и она искренне верила в это. Честно верила в своих мальчиков, верила в их дружбу, верила в силу трех. По-настоящему. Но они этого не замечали. Или не хотели замечать. Рон начал говорить всё чаще — сначала шутками, а потом — всерьёз: — Ты вообще умеешь готовить? Или только зелья по рецепту способна варить? Девушка должна уметь накормить своего мужчину так, чтобы он не думал о еде каждую минуту. — Ты какая-то… холодная. Всегда в себе. Как будто мы не друзья… Ты хоть раз обняла меня просто так? Или считаешь, что это тоже надо планировать в расписании? Гермиона и тут молчала просто потому, что не знала, что сказать. Потому что не понимала — откуда это? Она никогда не давала ему повода думать, что между ними что-то. Никаких намёков. Никаких держаний за руку. Никаких поцелуев у костра. Никаких «я люблю тебя» в лунную ночь. Только дружба. Только выживание. Только миссия. Только Гарри. Но Уизли, видимо, решил, что раз они «путешествуют» втроём, а Джинни положила глаз на Гарри, то она, Гермиона, просто обязана быть «его». Обязана улыбаться ему по-особенному. Обязана готовить и нянчить его, как Молли. Обязана быть с ним тёплой, мягкой и покладистой. А она хотела остаться собой: умной, сильной, понимающей, терпеливой, уставшей, одинокой. Ничьей. Вся ее жизнь стала похожа на день сурка. Подъем — готовка — уборка — дежурство по лагерю — сюсюканье с мальчиками — готовка — уборка — поиск информации в прихваченных из кабинета Дамблдора книгах — отбой. И так на протяжении сорока девяти дней. Гермиона даже приучила себя находить какое-то умиротворение в таком постоянстве, ведь это значило, что они прожили еще один день, что их не поймали егеря, что они еще на день ближе к своей цели, а потом настал день ее рождения… Гермиона проснулась раньше мальчиков — как всегда. Разожгла огонь. Приготовила всем завтрак. Заварила сублимированный кофе — маггловский, который заранее пересыпала в бумажные пакеты, чтоб не таскать с собой лишний вес стеклянных банок. А потом достала из сумки шоколадку — маленькую, растаявшую по краям, которую берегла с самого начала пути. Положила её на тарелку, как подарок… себе. Целый день она ждала. С какой-то тихой, глупой, детской надеждой. Ждала хоть слова, хоть теплого взгляда, простого «с днём рождения, Герм», но Гарри весь день пялился на карту Мародёров, следя то за Джинни и Невиллом, то за Пожирателями. А Рон ругался на дождь, на палатку, на жесткую постель, на горький кофе, даже на кривую палку, на которую она повесила сушиться их стираные в ручье рубашки. Никто из них, тех, кого Гермиона любила всей душой и считала братьями, не вспомнил о ее дне. Ближе к ночи, накормив парней нехитрым ужином и напоив чаем с успокоительным, Гермиона вышла на поляну и села у костра, обхватив руками колени. Шоколадку съел так не вовремя проснувшийся утром Рон. А кофе ее давно остыл. Она не плакала. Не кричала. Не устраивала сцен. Она просто… отключилась. Как будто внутри щёлкнул выключатель. Гермиона поняла, что перестала быть для парней человеком. Она стала функцией. Библиотекой на выезде. Поваром. Швеей. Лекарем. Нянькой. Обслуживающим персоналом. Не подругой. Не девушкой. Не… личностью. И в тот момент, когда боль стала слишком острой, чтобы дышать, — она, не отдавая себе отчета в своем поступке, аппарировала.***
Дождь хлестнул по лицу — холодный и почему-то пахнущий мхом и дымом. Под ботинками что-то хрустнуло. Где?.. Запретный лес. Опушка. Вдалеке, окутанный туманом и заклятиями, Хогвартс. Гермиона ахнула, прижав ладонь к губам. — Идиотка! Идиотка! Идиотка! — шипела она сама себе под нос, оглядываясь по сторонам. — Ты с ума сошла! А если бы тебя поймали?! А если тебя кто-то увидел?! А если бы здесь кто-то был?! Ты могла попасть прямо в лапы Пожирателям! Сердце колотилось в груди, как бешеное. Адреналин, страх, стыд — всё смешалось в один ком и застряло где-то у Гермионы в горле. Но вот… Она здесь. И надо возвращаться назад, но не сейчас. Не сразу. Хотя бы минуту, всего минуту подышать этим таким родным воздухом. Впитать хоть каплю тишины. И тогда — как будто сама судьба решила ей помочь — Гермиона вспомнила про огород Хагрида. Заросший, но живой. Там ещё росли морковь, картофель, огурцы, томаты, в конце концов тыква — всё, что можно было унести в ее волшебной сумочке, с которой она не расставалась даже во сне. Всё, что на несколько дней избавит ее от упрёков Рона. Она двинулась вперёд, быстро, почти бегом, пригибаясь к земле. Хижина Хагрида — на первый взгляд пуста. Окна тёмные. Дома ли он — она не знала и не могла позволить себе об этом думать. Не сейчас. Гермиона набрала овощей — быстро и жадно. Сунула пакет с добычей в сумку и даже добавила туда пару пучков зелени — укроп, петрушку, кинзу, — вернулась на опушку и уже собиралась аппарировать обратно — в лес Дин, к двум неблагодарным, к палатке, к грязи, к боли, — как вдруг… Звук. Тихий. Знакомый и невозможный. Гитара. Аккорды — как тогда: медленные, печальные, с тем самым перебором, который она выучила наизусть и за который расплатилась — пальцами, сердцем, душой. Она остановилась. Сердце замерло, а потом пустилось вскачь. Нет. Не может быть. Он ушёл. Он предатель. Он враг. Это не может быть он. Но музыка играла. Чётко. Живо. Реально. Гермиона не раздумывала, просто сунула руку в сумку, нащупала там мягкую, скользящую, почти невесомую ткань — мантию-невидимку Гарри. Он оставил её у неё на всякий случай: «Ты всё равно лучше знаешь, как ею пользоваться», — сказал он тогда. Гермиона накинула её на себя, исчезла и пошла на звук.***
Поляна не изменилась. Дерево — то же. Трава — чуть выше. Воздух — чуть холоднее. Но он — он — сидел там же. Так же спиной к стволу. В теплой чёрной мантии, голова слегка опущена, пальцы — те же, бледные, точные, с тонкими шрамами от игры и зелий — перебирали струны. Она остановилась где-то в пяти метрах от него. Не дышала. Не шевелилась. Только смотрела. Профессор выглядел… уставшим. И физически, и душевно. Как будто вся тяжесть этого мира прижимала его к земле, и каждый аккорд давался ему с величайшим трудом, а потом он тихо и как-то обреченно запел:Я хотел бы подарить тебе песню,
Но сегодня это вряд ли возможно.
Нот и слов таких не знаю чудесных,
Всё в сравнении с тобою — ничтожно.
Нот и слов таких не знаю чудесных,
Всё в сравнении с тобою — ничтожно.
И я хотел бы подарить тебе танец,
Самый главный на твоём дне рожденья.
Если музыка играть перестанет,
Я умру, наверно, в то же мгновенье.
Неужели он пел про нее? Для нее? Гермиона не знала. Не смела на это надеяться, но, положа руку на сердце, несмотря ни на что, хотела этого всей душой. Она не зря была мозгом их компании — она еще в середине августа дошла до мысли, что не все в смерти директора так гладко, как рассказывает Гарри. Уж больно настойчив Дамблдор был в своем «Я доверяю профессору Снейпу», и его почерневшая рука опять же… А Северус, не зная о появившемся у него зрителе, продолжал изливать свою боль в осеннее плачущее дождем небо и петь:Ау… Днём и ночью счастье зову. Ау… Заблудился в тёмном лесу я. Ау… И ничего другого на ум. Ау. Ау. Ау…
И я хотел бы подарить тебе небо Вместе с солнцем, что встает на востоке, Там, где былью начинается небыль, Там не будем мы с тобой одиноки. Там, где былью начинается небыль, И где не будем мы с тобой одиноки.
И я хотел бы провести тебя садом, Там, где сны мои хорошие зреют. Только жаль вот, не смогу идти рядом, От дыханья твоего каменею.
Ау… Днём и ночью счастье зову. Ау… Заблудился в тёмном лесу я. Ау… И ничего другого на ум. Ау. Ау. Ау…
И я хотел бы подарить тебе счастье, То, которое никто не оспорит. Только сердце часто рвётся на части, Так как, видимо, я создан для горя. Только сердце часто рвётся на части, Так как, видимо, я создан для горя.
Гермиона не заметила, как по ее щекам покатились слезы, в тот момент она бы и подкравшегося к ней Хагрида не заметила, ведь все, о чем она могла думать, это о том, что в жизни так некстати застрявшего в ее душе мужчины действительно не было ничего радостного, ведь явно не от хорошей жизни он подался в Пожиратели, да и то, что они узнали от Сириуса и Ремуса, никак не добавляло ярких красок в жизнь ее профессора.Я хотел бы подарить тебе голос, Чтобы пела колыбельную детям. Ни рукой не снять мне боль, ни уколом. Точно знаю, что меня ты не встретишь.
Ау… Днём и ночью счастье зову. Ау… Заблудился в тёмном лесу я. Ау… И ничего другого на ум. Ау. Ау. Ау…
Ау. Ау… Днём и ночью счастье зову. Ау. Ау… И ничего другого на ум. Ау… Днём и ночью счастье зову. Ау… Заблудился в тёмном лесу я. Ау… И ничего другого на ум. Ау. Ау. Ау…
Ау… И ничего другого на ум. Ау. Ау. Ау… Ау. Ау. Ау…
Он доиграл, прижал к себе гитару так бережно, как обнимают любимую женщину, и, подняв голову, устремил взгляд куда-то в небо, подставив лицо под капли дождя. А Гермиона стояла перед ним — растрёпанная, грязная, с мешками под глазами, с украденными овощами в сумке и болью в сердце, и рыдала, как маленький ребенок. А потом Северус прошептал куда-то в ночь: «С днем рождения, Гермиона…», и Гермиона, запаниковав, снова аппарировала, даже не подумав, что он ее услышит.