Помирились, более чем.
21 сентября 2025 г., 02:59
Примечания:
Я впервые пишу NC-17, не знаю как оно там. Возможно я удалю это потому что мне стыдно. ПБ открыта
Тишина в их квартире была самого гнетущего сорта. Это не была тишина покоя, уюта или взаимного комфорта. Это была тишина ледяного щита, воздух, разрезанный пополам по лезвию бритвы, где каждая половина дышала врозь, не смешиваясь и не находя пути обратно. Она звенела в ушах Кацуки громче любого взрыва, давила на виски, наваливалась на плечи неподъемной гирей.
Они жили в этом режиме уже две недели. Четырнадцать дней, три часа и… Кацуки посмотрел на часы… примерно сорок минут. Не то чтобы он считал. Просто его мозг, обычно занятый тактическими расчетами, тренировками, анализом противников, теперь был зациклен на одной-единственной, гребанной заезженной пластинке: тишина и расстояние. Все началось с ерунды. С какой-то абсолютной, по его мнению, хуйни. Они поссорились из-за работы. Вернее, не совсем. Из-за его подхода к работе. Изуку, вечно переживающий, вечно видящий в каждом задержанном несчастную жертву обстоятельств, начал в очередной раз читать лекцию о чрезмерной жестокости. Бакуго, естественно, взорвался. Его методы были эффективны. Он не калечил ублюдков намеренно, но если кто-то лез под горячую руку и получал по зубам — так тому и быть. Изуку назвал это «неоправданной агрессией». Кацуки в ответ выдал что-то ядовитое про «сопливое идеалистическое дерьмо» и «наивного ребенка, не видящего реального мира». Но дело было не в словах. Словами они перекидывались постоянно. Это был их язык, их странный, исковерканный способ общения. Нет. Дело было в том, что Кацуки, заведенный спором, в ярости ткнул пальцем в грудь Изуку. Не сильно. Не чтобы сделать больно. Просто для акцентирования. Обычный жест.
Мидория замер. Весь его вид, вся его поза выразили нечто такое, от чего у Бакуго внутри все немедленно и неприятно екнуло. Это был не гнев, не обида. Это было… отстранение. Холод. Как будто он дотронулся до чего-то хрупкого и безвозвратно сломал.
— Не касайся меня, — тихо, но с абсолютной, стальной ясностью сказал Изуку. — Пока ты так ко мне относишься, не касайся меня вообще.
И все. Щелчок. Выключатель. Конец.
Сначала Бакуго не понял. Взбесился еще сильнее. «Да пошел ты нахуй, идиота кусок. Думаешь, я без твоих сопливых объятий сдохну?» — процедил он и хлопнул дверью спальни, устроив себе ночь на диване.
Но на следующий день он осознал масштаб катастрофы. Изуку не игнорировал его. Он отвечал на прямые вопросы. «Передай соль». Соль молча переходила на его сторону стола. «Ты сегодня дежурный?» Кивок или покачивание головой. «Где мой черный пояс?» Палец, указывающий на спорткомнату. Он был идеально вежлив, абсолютно корректен и полностью недосягаем. Между ними выросла невидимая стена из бронестекла. Кацуки мог видеть его, слышать его шаги, чувствовать его запах на подушке — он вернулся в спальню на вторую ночь, но Мидория лег спиной к нему и не повернулся за все время — но не мог дотронуться.
А Бакуго… Бакуго привык трогать. Привык, что Изуку был его точкой отсчета, его гравитационным центром. Утро начиналось не с кофе, а с того, что он, еще полусонный, запускал пальцы в его непокорные кудри, притягивал к себе, чувствуя тепло его кожи, вдыхая запах своего шампуня на его волосах. Они дрались на тренировке — и их бой всегда, всегда заканчивался грубо, по-зверски, с захватами, синяками, которые потом зализывались в душе, под струями почти кипятка. Вечером, за просмотром какого-нибудь идиотского фильма, он закидывал ногу на его колени, или Мидория утыкался носом ему в шею, мурлыча что-то глупое.
И секс… Бог ты мой, секс. Это было не просто «заняться этим». Это был яростный, шумный, до безумия приятный ритуал соединения. Способ стереть все границы, доказать, что они — одно целое, что несмотря на ссоры, на разность характеров, их тела и души кричат друг о друге на одном языке. Кацуки жил этим. Он подпитывался этим. Его уверенность, его ярость, его сила — все это имело смысл, потому что вечером он мог обрушить всю эту мощь на него, а Изуку принимал, отвечал, отдавался с такой самоотдачей, что у Кацуки перехватывало дух.
И теперь этого не было. Вообще.
Лишившись тактильного контакта, Бакуго начал осознавать, как сильно он в нем нуждался. Как наркоман в ломке. Он с ужасом заметил, что его кожа буквально болела. По ночам он лежал и смотрел в потолок, чувствуя, как по его спине бегают мурашки, а руки сами собой сжимаются в пустом пространстве рядом, ища то, что должно было там быть. Он стал раздражительным на работе, срывался на коллег, на гражданских, на каждого, кто попадался под руку. Его знаменитый контроль давал трещину. Взрывы получались слишком громкими, слишком разрушительными. Без того, чтобы вечером его «я» сбрасывало напряжение в объятиях Изуку, оно копилось и грозило взорваться в самый неподходящий момент.
Он пытался. Черт возьми, пытался. Через три дня его гордость сдалась, уступив место растущей, всепоглощающей панике. Он принес кофе Изуку утром. Тот вежливо кивнул и сказал «спасибо», даже не взглянув на него. Он попробовал завести разговор о новом злодее, которого они задержали. Мидория поддержал беседу ровно в три фразы, сухо и по делу, и ушел в свою комнату работать над отчетом.
Кацуки чувствовал себя призраком в собственном доме. Он был здесь, но его не видели. Не слышали. Не чувствовали. Самое ужасное было то, что через неделю Изуку, кажется, перестал злиться. Он больше не отворачивался, когда Кацуки входил в комнату. Он даже начал иногда смотреть на него — но его взгляд был пустым, отстраненным. Как на мебель. И это было в миллион раз хуже ненависти. Ненависть — это хоть что-то. Ненависть — это эмоция, направленная на тебя. А это было… ничего. Пустота. Бакуго начал терять опору под ногами. Его уверенность, та самая, что была его краеугольным камнем, дала трещину и медленно, но верно сыпалась. Он ловил себя на том, что в середине дня замирал и просто смотрел на свои руки, сжимая и разжимая кулаки, пытаясь вспомнить ощущение его кожи под пальцами.
А потом случилось самое странное и пугающее.
Он сидел на кухне, пил воду и смотрел в окно. Мидория прошел по коридору в футболке и спортивных штанах, направляясь в душ после пробежки. Его волосы были влажными от пота, на спине проступило темное пятно. Он что-то напевал себе под нос. И Кацуки, просто наблюдая за ним, за тем, как двигаются мышцы его спины, как выгибается шея, поймал себя на мысли, какой невероятный, сокрушительный голод у него внутри. Голод по нему. По его вкусу, его запаху, его звукам. И у него потекла слюна. Буквально. Он сидел, смотрел на своего мужа, идущего в душ, и у него потекли слюни, как у голодного пса, видящего кусок мяса.
Он сглотнул, смахивая влагу с подбородка тыльной стороной ладони, и его охватила такая волна стыда и отчаяния, что ему стало физически плохо. Это был рубеж. Дно. Предел. Он не мог так больше. Еще один день — и он сойдет с ума. Еще один день в этой ледяной, безмолвной пустоте — и он взорвется и разнесет всю их квартиру, да и полгорода к чертям, вдребезги. Решение пришло мгновенно, рожденное не в голове, а в том самом животном, голодном нутре, которое пустило слюни. Оно было примитивным, прямым и не терпело возражений.
Тот же вечер. Изуку сидел на диване, скрестив ноги, и читал с планшета свежий выпуск какого-то геройского журнала. Он был в своих дурацких пижамных штанах с аллюрами Всемогущего и в простой белой майке. Он выглядел… мягким. Домашним. Доступным. И одновременно бесконечно далеким. Бакуго стоял в дверном проеме, наблюдая за ним, собираясь с духом. Его ладони вспотели. Сердце колотилось где-то в горле. Он чувствовал себя идиотом. Слабаком. Но голод был сильнее гордости. Сильнее всего.
Он сделал шаг. Потом еще один. Подошел сзади. Мидория не обернулся, но Кацуки увидел, как напряглись его плечи, как замедлилось движение глаза по тексту. Он почувствовал его. И тогда Бакуго обнял его. Просто обнял со спины, сгреб своими сильными, дрожащими руками, прижался всем телом к его спине и уткнулся лицом в шею, в то место, где под кожей стучит пульс. Он вдохнул его запах — чистый, без пота, с оттенком его геля для душа. И его голос, сдавленный, хриплый, полный отчаяния, вырвался наружу сам, без его ведома.
— Изуку… пожалуйста. Пожалуйста, давай поговорим. Я… я не могу так больше. Просто… поговори со мной. Нормально. — Он звучал скуляще, будто говорил из последних сил. И ему было наплевать.
Мидория замер. Все его тело стало жестким, как камень. Бакуго ждал, что его оттолкнут. Что прозвучит ледяное «отстань». Но секунда прошла, другая. И он почувствовал, как под его руками напряжение в мышцах Изуку начало медленно, по капле, уходить. Не полностью. Но щит дал трещину.
— О чем? — тихо спросил Мидория. Его голос был ровным, но не холодным. Нейтральным. И это уже было что-то.
— О чем угодно, черт возьми — голос Кацуки сорвался, но он тут же взял себя в руки, заставляя звучать с мольбой, а не с яростью. — О том, что я мудак. Я знаю, что я мудак. Я… я не хотел. Тот раз. Я не хотел тебя обидеть. По-настоящему.
Изуку медленно положил планшет на кофейный стол. Он не отстранялся, но и не расслаблялся в объятиях.
—Ты не просто обидел, Каччан. Ты показал, что не уважаешь мои границы. Мое тело. Ты использовал прикосновение не как… не как любовь, а как оружие. Чтобы причинить боль, чтобы унизить. А для меня… для меня это важно. Ты же знаешь.
— Я знаю, — Кацуки прижался к нему еще сильнее, словно боялся, что он испарится. — Блять, я знаю, Зуку. Для меня это тоже важно. Ты не представляешь… эти две недели… это был ад. Полный, абсолютный ад. Я схожу с ума.
Он повернул голову, чтобы его слова звучали прямо у него в ухе, шепотом, полным искренней, неприкрытой агонии.
— Я по тебе скучаю. Ахереть как, правда... Я смотрю на тебя и сердце сжимается. Мне так хочется что-то сделать, но я не знаю, могу ли что-то... — Он вжался лицом в плечо Изуку и заговорил едва слышно — я не могу не касаться тебя... Мое тело уже просто не выдерживает, аж слюни текут.
— Что? Что ты сказал?
Изуку аж вздрогнул от этих слов. И наконец-то, наконец-то он повернул голову, чтобы посмотреть на него через плечо. Его глаза были широкими, в них читался шок, какая-то растерянность, и — о, Боже — самая первая, робкая искорка чего-то теплого. Не прощения еще, но понимания. Сопереживания.
— Не важно, суть не в этом, — прохрипел Кацуки, чувствуя, как горит лицо от стыда. — Я разрушаюсь без тебя. Полностью. Моя кожа… реально болит, Зуку. Она болит, потому что ты не трогаешь меня.
Он замолчал, переводя дух, чувствуя, как по его спине бегут мурашки. Руки сами сжали футболку Мидории так, что костяшки пальцев побелели.
— Я все понял. Я был не прав. Глубоко, абсолютно неправ. Твои границы — это святое. Твое тело… оно святое. И я… я осквернил это. И я прошу прощения. По-настоящему. Не за то, что поругались, а за тот толчок. За то, что использовал прикосновение против тебя.
Молчание повисло снова, но теперь оно было другого качества. Густое, тяжелое, но не ледяное. Насыщенное невысказанными эмоциями. Изуку смотрел на него, и его взгляд менялся, оттаивал по миллиметру. Он видел его боль. Его искренность. Его унижение. И для Изуку, который знал Бакуго лучше, чем кто-либо, это было ярче любой тысячи слов.
— Я тоже скучал, — тихо, почти неслышно признался Изуку, отводя взгляд. — Мне было одиноко.
Этого было достаточно. Стена рухнула.
— Пожалуйста, — снова протянул Кацуки, и его голос дрогнул. — Можно я… можно я просто потрогаю тебя? Просто… обниму? Больше ничего. Я просто… мне нужно убедиться, что ты настоящий. Что ты здесь.
Он был готов на все. На полный отказ. На то, чтобы отползти в свою сторону дивана и продолжать мучиться. Но Изуку медленно, кивнул. Один раз. Коротко.
— Можно, — прошептал он.
И Кацуки, с облегчением, вырвавшимся из его груди стоном, притянул его к себе, развернув в объятиях, чтобы прижать к своей груди. Он обнял его так крепко, как будто хотел вдавить в себя, слить их воедино, чтобы больше никогда не разлучать. Он уткнулся лицом в его шею, в его волосы, дыша им, дрожа как в лихорадке.
— Спасибо, — бормотал он, теряя всякое достоинство. — Спасибо, спасибо, спасибо…
Изуку сначала оставался пассивным, его руки висели вдоль тела. Но постепенно, медленно, словно пробудясь ото сна, он поднял их и осторожно, почти нерешительно обнял Кацуки в ответ. Его пальцы впились в ткань футболки на его спине. Это был самый слабый, самый осторожный контакт за две недели. И для Кацуки он был подобен взрыву сверхновой. Ощущение его ладоней на спине, даже через ткань, его тепла, его дыхания на своей коже… Его мир, который две недели был черно-белым и беззвучным, вдруг заиграл яростными, ослепительными красками и оглушительным грохотом.
— Сильнее, — прохрипел Кацуки, уже не в силах сдерживать напряжение и дрожь в голосе. — Пожалуйста, Зуку, обними меня сильнее. Мне нужно больше.
Мидория сжал объятия. Его пальцы впились в мышцы спины, и Кацуки застонал от облегчения и нахлынувшего желания. Это была боль. Приятная, желанная, животная боль. Подтверждение того, что он жив, что он здесь, что он его.
— Вот так, — бормотал Кацуки, запуская руку ему в волосы, оттягивая его голову назад, чтобы видеть его лицо. — Вот так, детка. Боже, как же я по тебе скучал.
Он прижался лбом к его лбу, закрыв глаза, просто дыша с ним в унисон. Их сердца бились в бешеном ритме, выстукивая одну и ту же лихорадочную мелодию.
— Я тоже, — снова признался Изуку, и его голос наконец-то обрел чувства, стал теплым, глубоким, немного дрожащим. — Я пытался злиться… но я просто скучал.
— Этого больше не будет, — заверил его Кацуки и, не в силах больше терпеть, прижался к его губам.
Вышло очень смазанно, как отчаянный, требовательный поцелуй утопающего, который наконец-то сумел глотнуть воздуха. В нем было две недели тоски, отчаяния, страха и животной, невыносимой потребности. Кацуки впился в его губы, в его язык, с жадностью высасывая из него жизнь, силу, прощение. Изуку ответил ему с такой же яростью. Его пассивность испарилась, сгорела в одно мгновение. Он вцепился в волосы Кацуки, притягивая его ближе, отвечая на каждое его движение с равным пылом. Его тело прижалось к нему всем весом, горячее, требовательное.
Они скатились с дивана на пол, на мягкий ковер, даже не разрывая поцелуя. Их руки были повсюду, срывая одежду, которая внезапно стала ненавистным барьером. Кацуки рвал его майку, слыша, как ткань трещит по швам. Ему ответили тем же — его собственная футболка полетела через всю комнату.
— Блять, Изуку, — рычал Кацуки, срывая с него пижамные штаны вместе с трусами, обнажая его до пояса. — Ты… ты не представляешь…
— Представляю, — задыхаясь, прервал его Изуку, сдирая с него штаны. — Я тоже. Я тоже, Каччан.
Их тела наконец-то соприкоснулись полностью, кожа к коже, без единой преграды. Кацуки застонал, глубоко, из самой груди, когда почувствовал это. Горячую, гладкую кожу, упругие мышцы, бешено стучащее сердце. Он покрывал его шею, плечи, грудь жадными, почти болезненными поцелуями, оставляя на коже красные, а скоро и синеватые отметины. Пометить. Вернуть свое.
—Как же это охрененно, — рычал он, впиваясь зубами в его ключицу. — Черт, я люблю тебя...
— Я тоже люблю тебя — промычал в ответ Изуку, выгибаясь под ним, его руки скользили по его спине, впиваясь ногтями, оставляя длинные красные полосы. — Очень сильно...
Они были как звери, сорвавшиеся с цепи. Две недели воздержания, тоски, недопонимания и боли выплеснулись наружу в этом яростном, неистовом соединении. Никаких нежностей, никаких прелюдий. Только мышцы и стоны.
Кацуки достал лубрикант — тюбик всегда лежал в ящике журнального столика — с трудом выдавил себе на пальцы дрожащей рукой и практически без подготовки, только на лубриканте и на своей собственной нетерпимости, вошел почти до упора. Изуку вскрикнул — не от боли, а от неожиданности, от резкости, от подавляющей полноты. Его ноги обвились вокруг поясницы Кацуки, пятки уперлись в его ягодицы, притягивая его глубже, еще глубже.
— Да... — выдохнул он, и его глаза потемнели от страсти. — Вот так… не сдерживайся… пожалуйста…
Кацуки и не собирался. Он сорвался с катушек, потерял последние остатки контроля. Его движения были резкими, грубыми, почти яростными. Он вгонял в него себя с силой, которая заставляла тело Изуку подскакивать на ковре, а его собственные стоны вырываться наружу хриплыми, прерывистыми рыками.
— Так тебе нравится, да? — он навис над ним, прижимаясь вплотную к его груди и между его ног. — Ты ведь тоже этого хотел? Все эти, сука, дни.
— Да! — Изуку закинул голову назад, обнажая горло, и его крик был чистым, ничем не сдерживаемым удовольствием. — Да, Каччан, сильнее! Боже, как я скучал по этому! По тебе!
Его голос, его крики, его стоны — все, что было запрещено, все, чего Бакуго был лишен две недели, — теперь обрушилось на него водопадом, оглушительным, прекрасным, опьяняющим. Каждый новый вопль заставлял его двигаться еще быстрее, еще жестче.
Он сменил угол, нашел то самое место, и тело Изуку под ним взорвалось конвульсиями. Его крик сорвался на высочайшую, пронзительную ноту.
— Там! Да, прямо там! Не останавливайся! Пожалуйста!
Слезы брызнули из его глаз, смешиваясь с потом на висках. Он был прекрасен в своем абсолютном, безудержном саморазрушении. Кацуки наблюдал за ним, за тем, как он теряет голову, и чувствовал, как его собственная кульминация нарастает, неумолимая, как удар молнии.
Он наклонился, прижался к нему всем телом, зарылся лицом в его мокрые от слез и пота волосы. —Кричи, — прохрипел он ему в ухо, сжимая его в объятия и уменьшая амплитуду, но повышая частоту движений. — Кричи громче... Блять...
Подействовало мгновенно. Мидория взвыл, его тело напряглось в идеальной, изогнутой дуге, и затем его накрыло волной оргазма, такого сильного, что он, казалось, потерял дар речи, лишь беззвучно открывая рот, пока судороги удовольствия перекатывались по нему. Вид этого, ощущение сжатия вокруг себя, его сдавленный, хриплый стон — этого было достаточно. Кацуки с громким, диким рыком, в котором смешались все его боль, тоска и облегчение, рухнул на него, вгоняя в него себя до самого предела, заполняя его собой.
Он лежал на нем, тяжелый, потный, дрожащий, приходил в себя, слушая, как их сердца бешено стучат в унисон. Воздух снова был густым и сладким, но теперь это была сладость соединения, прощения, дома.
Через несколько минут он с усилием откатился на бок, чтобы не раздавить его, и просто лежал, глядя в потолок и пытаясь перевести дух. Рука его автоматически потянулась к Изуку, ища контакта. Пальцы наткнулись на его руку и сцепились с ней.
Мидория повернул голову. Его лицо было заплаканным, размазаным, сияющим. Он улыбнулся. Слабо, устало, но это была самая настоящая, самая теплая улыбка за две недели.
— Значит, помирились? — хрипло прошептал он.
Кацуки фыркнул, но его пальцы сжали его руку крепче. —Заткнись, не порть момент.
Но в его голосе не было ни капли злости. Только глубокое, бездонное облегчение и усталость. Он потянул его к себе, прижал к груди, чувствуя, как Изуку мгновенно расслабляется и утопает в его объятиях.
Да, помирились. Более чем.